Текст книги "Живущие в подполье"
Автор книги: Фернандо Намора
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
– Когда-нибудь я постарею.
Жасинта не слушала его, не хотела слушать, она гладила нахмуренный лоб Васко и говорила о его руках, о всякой чепухе, о состоявшемся накануне званом обеде, и Васко повторил:
– Она уже не за горами.
– Кто, дорогой мой?
– Старость.
Ничего на это не ответив, Жасинта отняла руку и в негодовании стала сетовать на то, что ее посадили за обедом не там, где ей хотелось бы сидеть, например рядом с Коута Рибейро, а он в это время думал о своем дяде, который любил птиц и деревья и мечтал дожить до следующего апреля только затем, чтобы в последний раз послушать кукушку и в последний раз поговорить с вечнозеленым, знакомым ему с детства дубом; чем живут старики, Жасинта? чем живут те, кто отказался от живой жизни? – и тогда он сказал:
– Я не люблю стариков.
– А я не люблю себя. Однажды я уже призналась тебе в этом, помнишь? Вчера меня унизили, Васко. Только теперь я начинаю приходить в себя.
– Не хотел бы я дожить до старости.
– И я тоже, любимый, я тоже. Только не говори мне сейчас об этом, не расстраивай меня, Васко. Я чувствую себя оскорбленной. Люби меня, дорогой.
– Иногда мне кажется, что конец близок. Пусть я и доживу до ста лет, старость может наступить гораздо раньше. Я знаю, что так будет.
– Какие глупости, дорогой, ты – великолепный любовник и самый поразительный человек из всех, кого я знала.
Что означали на самом деле подобные слова, подобные минуты? Правду или ложь? Полноту жизни или начало распада?
Надо этому положить конец. Он позвонит мужу Жасинты: "Я любовник вашей жены". Никакая щепетильность не помешает ему это сделать. Впрочем, он не хотел обвинять Жасинту, он обвинял самого себя. Муж растерянно спросит, сначала с сомнением (если у него еще остались сомнения) – и черная поверхность телефонной трубки помутнеет от его потных пальцев: "И вы сами звоните?" – или еще что-нибудь столь же нелепое, а он спокойно ответит: "Да, я, Васко". Муж молча выслушает его и медленно опустит трубку на рычаг, когда поймет, что ничего нового не услышит. А может быть, не захочет слушать вообще и бросит трубку после первой же фразы. Вполне возможно, что Марио уже давно утвердился в своих подозрениях, но скрывает это от других. Разоблачив себя, Васко тем самым разоблачит его.
Только Мария Кристина все еще мучилась сомнениями. Даже после того дня, проведенного у обрывистого берега, когда над морем нависало покрытое тучами небо, а пустые лодки в бухте залива, отданные на волю яростных волн, напоминали побежденную и разграбленную флотилию. Стакан упал и разбился, и другие услышали только звон стакана, выскользнувшего из пальцев Жасинты и разлетевшегося на куски. Даже Мария Кристина, наверное, не заметила того, что предшествовало этому мгновению. А когда остальные обратили на них внимание ("Боже мой, осколки так опасны", – причитала Сара), все уже было кончено. Васко снова сидел на площадке, очнувшись от наваждения, которое едва не погубило его, но и вернувшись к действительности, он оставался далеким от того, что происходило вокруг. Однако благоразумие подсказывало ему, что надо примкнуть к какому-нибудь кружку, иначе Мария Кристина не замедлит поинтересоваться, почему у него такой отсутствующий вид. Две пары, продолжавшие свою глупую болтовню, помогут ему очнуться. Он сел поближе к ним, поставил стакан на низенький столик, избегая увлажнившихся глаз Жасинты. Мужчина, восхищавшийся раньше спортивным автомобилем, который взбирался по откосу холма, сказал, очевидно имея в виду длинную машину, недавно появившуюся на стоянке:
– Теперь такие машины ценятся меньше.
– Неужели? – разочарованно протянул собеседник.
– Да, гораздо меньше, а жаль. – Последовала унылая пауза, пока вновь не вспыхнула искорка оживления: – Я тебе не говорил, что в следующий раз куплю "феррари" или "ковентри"? Скорость триста километров в час. Не так плохо. Только цену лучше не называть.
Васко заставлял себя слушать. Он нуждался в этом алиби. Площадка и ее обитатели были, как и разбитый стакан, реальностью. Вполне очевидной и безобидной.
Но тут Жасинта как бы в рассеянности потянулась к стакану Васко и допила его с подчеркнутым наслаждением.
Кто это заметил? Он и Мария Кристина. Почти всегда одно и то же привлекало их внимание. Стоило ему перевести взгляд, и глаза Марии Кристины тотчас следовали в ту же сторону. Иногда она заранее угадывала, куда он посмотрит, и опережала его. Поэтому, когда уже дома Мария Кристина сказала ему с упреком: "Вы могли бы вести себя поскромнее", Васко так и не понял, имела ли она в виду сцену на катере, на площадке или вообще ничего определенного не подразумевала. Возможно, удочка была заброшена наугад, вдруг он схватит наживку.
Голуби преодолели страх перед ущельем проспекта, они снова были на противоположной стороне. Васко перестал следить за их дерзким полетом и увидал их снова, когда начал опускать жалюзи. Медленно, осторожно. Чтобы Барбара ни о чем не догадалась.
Так же, как ни о чем не догадывались тюремщики в Ангре. И даже заключенные из соседних корпусов.
Иногда напряженное ожидание чего-то словно разливалось в воздухе, слышался далекий звук, он дрожал, затихал, усиливался, становился отчетливым, предчувствия теснили грудь, пугали запахи, неплотно прикрытая дверь, которая почему-то начинала скрипеть, настороженные взгляды товарищей, которые словно боялись выдать опасную тайну, и вдруг мы замечали, что на склоне горы Бразил земля стала красной, возможно, мы просто не обращали раньше на это внимания и принимали теперь отблеск солнечных лучей за пожар в селении – словом, нами овладевала вдруг тревога, и мы сами не понимали почему.
Итак, за протянутым от стены до стены занавесом мы оборудовали сцену. Поскольку не удалось раздобыть прочной веревки, мы связали брючные ремни шнурками от ботинок и оказавшимися под рукой обрывками шпагата: получился канат, достаточно прочный, чтобы выдержать тяжесть одеял и простынь, отгораживающих сцену от остального помещения. Это была первая из многочисленных трудностей, которые мы преодолели в те волнующие дни, призвав на помощь все свое воображение, изобретательность, смекалку; смонтировать сцену, повесить занавес, поставить декорации, а потом все это разобрать надо было между восемью и десятью часами – и так, чтобы охранники не заметили суматохи и отсутствия на койках одеял и простыней. Когда раздвинули занавес, тусклый свет с потолка словно сковал его ужасом, по камере побежали зловещие тени, всех охватило тревожное предчувствие, которое одинаково могло разрешиться трагедией и радостным облегчением. Лица заключенных стали серьезными. Приоткрыв створку окна, Шико Моура осторожно наблюдал за тем, что происходит во дворе, в камеру проникла вечерняя прохлада, а почему вдруг заскрипели ступеньки?
Сцену мы собирались соорудить следующим образом: во-первых, сдвинуть столы, чтобы получились подмостки, затем по бокам поставить три старые казарменные скамейки, отгородив таким образом их от зрительного зала. Но как обойтись без молотка и гвоздей, Мануэл Бенто, столяр из Торрес Новас? У тебя их не было, вообще не было никаких инструментов, да ты и не стал бы ими пользоваться, чтобы не привлечь внимания тюремщиков. Они тоже прислушивались к скрипу ступенек, к любому шуму, любому подозрительному шороху, боясь побега или мятежа, поэтому они нацеливали в головы заключенных ружья ("Через пять минут с вами будет покончено), поэтому бегали их глаза и были скованы движения. Мы привязали скамейки импровизированным канатом – сцена и в самом деле получилась как настоящая, смастерили занавес, блоки для поднятия декораций, задник, к которому английскими булавками прикрепили разноцветную бумагу, жаль только, краски не светились; самодельные механизмы с каждым днем работали все лучше, конечно, суровые нитки и иголки из коробок для шитья нам очень пригодились, как и ловкие руки Мануэла Бенто; и когда однажды вечером Васко нарисовал на одной из кулис огненно-красные языки пламени, многим почудилось, что от них летят искры, и мы даже забеспокоились, не загорелись ли одеяла от свечи. В глубине сцены висели более темные солдатские одеяла, мы приберегли их для задника, потому что на них были яркие полосы, и Васко расположил их в определенной цветовой гамме. Тряпки, бумажные ленты тоже пошли на декорации: мы сделали ворота с решеткой во всю длину улицы, цех – кто-то уверял даже, будто слышит жужжание приводных ремней; тебе хотелось, Шико Моура, чтобы управляющий был с усами и в цилиндре, не знаю, откуда ты взял, что он должен быть непременно таким, и упорно цеплялся за свою идею, только не ссорься больше по этому поводу с Ренато; в кабинете хозяина фабрики работали вентиляторы, от проникающего в щели ветерка они будто действительно вращались, чемоданы, прикрытые сверху одеялом, и вправду были похожи на письменный стол в сцене заседания административного совета, для декораций цеха Васко нарисовал известкой машины, зубчатые колеса, прочее оборудование, прислушайся, Карлос, не звонит ли внизу звонок, известку соскребли с наружных стен казармы, картонные коробки из-под лекарств тоже пригодились для реквизита, мы работали днем и ночью, под глазами у нас залегли темные круги, наши нервы постоянно были в напряжении, мы пугались даже тишины; не сердись, Шико Моура, на шпильки Ренато, что ты хочешь этим сказать: "Ладно, Ренато остается Ренато, а Шико остается Шико", лучше давайте продолжать работу, оставим насмешки до другого раза, надо готовиться к премьере.
И все эти лихорадочные приготовления велись тайком от товарищей. Никто в крепости не должен был знать, что мы задумали к годовщине Октябрьской революции. Оставалась нерешенной проблема освещения, но мы не желали обходиться без огней рампы и без прожекторов, каждая новая идея была для нас долгожданным вызовом, воскрешением, предвосхищением того, что ожидало нас за стенами тюрьмы, вдали от деревьев на горе Бразил, которые Васко бросится обнимать, едва выйдет из ворот крепости, и только потом вспомнит, что это были сосны. Нурия или Олинда, или обе они, ждали нас. Вечером и утром, когда горел свет, мы занимались электрической проводкой, прислушайся, Карлос, не идет ли кто-нибудь по лестнице, из картона мы вырезали большой круг, использовав коробки от лекарств, давайте притворяться больными, друзья, чтобы собрать нужное количество коробок, в круге прорезали отверстия и заклеили их целлофаном – желтым, лиловым, голубым; такой круг, кажется, вращается во время представлений в варьете – сооружение это было, разумеется, не очень прочным, но могло продержаться, пока идет спектакль.
И вот наступила среда. Длинный пасмурный день, который: тянулся бесконечно. Моросил дождь, сосны на горе Бразил стояли мокрые, но к вечеру небо прояснилось, черепичные крыши казарм осушили слезы. Васко то и дело подходил к окну, он нервничал: скоро начнет темнеть, а еще ничего не готово, но все условились не говорить о спектакле до начала праздника. А начаться он должен был после того, как солдаты уйдут, собрав пустые миски. Затихает на лестнице топот сапог, Шико Моура подает знак, и от резкого движения у него расстегивается рубашка, обнажая волосатую грудь; слышится сдержанный шум, это заключенные выполняют заранее распределенные задания, словно внезапно ожил кадр немого кино, – но что это вдруг заскрипело, будто пол покрыт сосновыми иглами? Сдвинули скамейки и столы, чтобы освободить место, где на этот раз со всей тщательностью будет сооружена сцена. От волнения захватывало дух, мускулы словно одеревенели. Даже ответственные за политическую работу в корпусе не знали содержания пьесы и как она готовилась: труппа хотела поразить зрителей, которые не представляли, как за такой короткий срок и со столь ограниченными возможностями можно было поставить спектакль. Стремительно опустился занавес из простыней и одеял, чтобы зрителям не было видно, как готовится за перегородкой смена декораций. За полчаса, самое большее за три четверти часа, то есть между половиной девятого и девятью, мы подготовили сцену – закрыли окна, осторожно вывинтили лампочки, чтобы не горел верхний свет, и наконец зажглись огни рампы! Тишина, как стекло, могла разбиться в любую минуту. Наши лица напряглись, занавес раздвинулся, и сорок с лишним зрителей, словно дети, широко раскрыв глаза, уставились на сцену, они смеялись, и плакали, и неужели все это происходило в Ангре, в крепости, где часовые ходят дозором вдоль стен и боятся – боятся они, а не мы, боятся того, что может прийти к ним из морских далей, – не спускай глаз с часов, Мануэл Бенто, сегодня особенно отчетливо слышен скрип дерева, освещение и блоки для поднятия декораций работают нормально, актеры вовремя подают реплики, мы посадили под лампой Соэйро с текстом в руках на случай, если кого-нибудь из товарищей подведет память, но помощь его ни разу не понадобилась, актеры говорили так, что в партере было слышно каждое слово, а в коридор не проникало ни звука, но вот Шико чересчур разгорячился, уймите его, если можете, как приятно было бы теперь подставить прохладному ветерку разгоряченное лицо, но, если открыть окно, оно может заскрипеть; все заранее догадались, как будет развиваться и чем завершится действие пьесы и все же одобрительно кивали, подбадривая сияющими взглядами артистов, пусть они не обманут ожиданий, пусть даже удивят еще более счастливой развязкой, так было, Алберто, клянусь тебе, что так было; задник сцены, выдержанный в темно-коричневых тонах, напоминает мне сейчас, сам не знаю почему, фрески, я вижу женщин в трауре, мужчин в темных костюмах, застегнутых на все пуговицы, пришедших на поминки Шико Моуры, сколько нас уже умерло? Где-то в глубине дома трещат в очаге поленья, это старухи варят кофе; когда представление подошло к концу, заключенные, смотревшие спектакль, свой спектакль, поднялись все как один, многие со слезами на глазах (а может быть, это блестела соль, а не слезы), и принялись аплодировать, как они могли аплодировать, Алберто, если в коридоре не должны были услыхать ни малейшего шума? Они лишь сближали беззвучно ладони и аплодировали все чаще, все горячей.
К десяти часам сцена была разобрана. Скамейки, нары, столы вернулись на свои места. Тюремщики застанут нас уже в постелях. Я убежден, что нигде и никогда не было такого спектакля и такой благодарной публики, как в крепости Ангра. Тюремщики не найдут в камере следов отшумевшей бури, но каждый из нас, подавляя подступающие к горлу рыдания, твердил про себя точно клятву, что когда-нибудь мы повторим этот спектакль с теми же декорациями и в той же постановке, но аплодировать уже будем не таясь.
XX
Стая голубей как будто увеличилась, пока странствовала над черепичными крышами. Теперь их было около пятнадцати, голуби поднимались, опускались, быстро и грациозно поворачивались, меняли направление полета, одновременно руководствуясь инстинктом или опытом; иногда становилось страшно, что они, такие доверчивые и стремительные, запутаются среди телефонных проводов или антенн, однако птицы не рисковали безрассудно. Когда они летели к Васко, крылья их сверкали на солнце, отливали серебром; когда же возвращались назад, крылья темнели. Внизу в беспорядочной толчее проспекта кто-то поднял глаза, чтобы полюбоваться озорным полетом голубей, это был мусорщик со своей тележкой. Вчерашний крестьянин, он остановился, в изумлении запрокинув голову, потом, возвращенный к действительности грохотом улицы, стал уныло сметать в кучу обрывки бумаги и кожуру от фруктов. Потоки машин долго не давали ему сойти с тротуара, и он никак не мог набраться смелости пересечь улицу: этот неуклюжий крестьянин и его жалкая тележка были лишними в городе, и город гнал их прочь. А что, если подойти к нему, подбодрить: идите, не бойтесь. Ведь сумели же голуби преодолеть страх. Голуби и этот скутер в кузове грузовика, который шумно и нахально продирался через селву автомобилей и вновь выныривал, целый и невредимый, неподалеку от того места, где его чуть не раздавили.
Последнее, что Васко увидел, прежде чем опустить жалюзи, была кошка на соседнем балконе, которая прыгнула на цветочный горшок, качнула его, осыпав землю, и сломала самый молодой побег. Затем уличный шум стих, снова напоминая грохот далекого водопада, уединенная комната Барбары наполнилась полумраком.
Больше ее атмосфера не угнетала Васко. Он был посторонним в этой спальне с ее запахами и коллекцией отвратительных безделушек, которые еще недавно ему хотелось выбросить за окно, и недоумевал, зачем он здесь очутился. Им овладело странное спокойствие, и если что-то и тревожило его, так только мысль, что скоро он окажется внизу, на улице, среди суматошной толпы, там все будет не так просто, как кажется здесь, в этой комнате, но он сумеет побороть эти трудности. Потому что в нем рождались новые силы. Новая чистота. Внезапно ему вспомнился любопытный разговор с Алберто... В самом деле, о чем они тогда говорили?
– Я чувствую себя жалким, Алберто. Ты понимаешь, что это значит?
После продолжительного молчания юноша ответил:
– Нет, не понимаю. Я никогда этого не испытывал.
Почему он мог чувствовать себя жалким, а Алберто – нет? Новая сила, новая чистота. И, наконец, новая искренность.
А вдруг Жасинта, которая не любила других, чтобы были основания не любить себя, которая, должно быть, нарочно старалась вызвать в людях неприязнь, потому что не хотела быть одинокой в отвращении к себе, вдруг Жасинта, от которой он жаждал освободиться, явится в последний момент в комнату Барбары? Он умышленно не торопился – сколько времени он просидел на этом диване? – чтобы убедиться, что уже не опасается встречи с ней и что уже не будет опасаться, как прежде, когда отдавался во власть восторженного опьянения и долго не мог прийти в себя, а потом между ними разверзалась бездна молчания, приходил страх, усталость, пресыщение, страх видеть ее рядом с собой и не желать – ведь ничего другого он к ней не испытывал. Он ласкал Жасинту, не думая о том, что это ее тело, смотрел на нее, не различая ее лица, будто ласкал кого-то, кого здесь не было. Бережная и мягкая ласка, а скорее, потребность кого-нибудь приласкать, нежность, которой трудно было ожидать от его грубых рук. Жасинта этого не понимала. И Мария Кристина тоже. Ни та ни другая не догадывались, что Васко видит перед собой не их, а другую женщину, о которой всегда мечтал. А они пробуждали в нем лишь чувственное влечение. Мария Кристина оставалась холодной и раздражительной, Жасинта же делала все, чтобы разжечь в нем угасший пыл: вспоминала их прошлые свидания, прибегала к ласкам, которые прежде будили в нем страсть, но теперь, повторенные с умыслом, оставляли Васко равнодушным, рассказывала любовные истории, где эротика мешалась с мистикой. "Любовь нуждается в воображении, дорогой, ты не согласен?"
Как-то она рассказала о том, как одну девушку, замкнутую и нелюдимую, чуть не силой затащили в предместье, где когда-то стояли особняки богатых буржуа, а теперь возводились многоэтажные постройки, похожие друг на друга, как близнецы, безликие прямоугольники, пока что незаселенные, с пустыми глазницами окон и еще не убранными строительными лесами, но уже ожидающие громкоголосой суетливой и жадной толпы бездомных людей. В этом оскверненном оплоте буржуазии и разыгрался своего рода апофеоз, последняя оргия в предчувствии скорой смерти. Итак, угрюмая девушка поехала неохотно, повинуясь воле родителей, недовольных ее замкнутостью, и чтобы не чувствовать себя одинокой среди разгулявшихся друзей, хотевших бросить вызов враждебному миру, она пила вместе с ними и возбуждалась вместе с ними, а потом взобралась на леса, захваченная чудесным видением, от которого приятно кружилась голова, устремилась дорогой звезд, дорогой в никуда, и вот она уже не откликается на зов товарищей, наблюдающих, как она подымается, точно обезумевший ангел, все выше и выше, не боясь оступиться, не боясь поранить крыло; от земли будто взметнулись языки пламени, сразу охватившие перекладины лесов, девушку, небо; и юная девушка, покинувшая родное гнездо, открывает свое сердце миру, дарит его всем, читает звездам стихи среди ночи, которая принадлежит ей, с высоких подмостков, где ее робость и замкнутость стали откровением и героизмом или просто болью, вдруг вылившейся в бунт. А после чтения стихов она в исступлении стала срывать с себя одежду. Юбка, блузка, чулки падали на ошеломленных товарищей. Она спустилась с лесов обнаженная. И тогда другие юноши и девушки решили, что им тоже следует раздеться. Стыд и страх были без колебаний отброшены. Они чувствовали в себе какую-то неистовую, разрушительную храбрость. Героиню схватили за руку и втолкнули в машину, которая устремилась вперед, разрывая в клочья ночной туман. Машина даже не остановилась, пока один из них насиловал ее. Теперь она была как все, уже не экзотический зверек, притаившийся в своей норе, уже не ангел. Она стала их героиней. За поворотом дороги перед ними с пугающей ясностью возникла деревня, снова исчезнув потом в туманной мгле, парень, сидящий за рулем затормозил и окликнул старуху, которую автомобильные фары выхватили из темноты: "Эй, бабушка! Где мне свернуть на Санто-Алейшо?" Ослепленная светом фар старуха подошла ближе, чтобы лучше расслышать вопрос, и то, что она увидела, показалось ей дьявольским наваждением: в машине сидели, совсем обнаженные, трое юношей и три девушки. И когда она завопила: "Черти проклятые! Черти проклятые!", девушка, взбиравшаяся на леса, тоже закричала, еще громче, и потеряла сознание.
Закончила рассказ Жасинта почти безразлично:
– С тех пор она стала какой-то странной. Ты заметил?
– Разве я ее знаю?
– Знаешь. Это моя дочь.
Васко стремительно вскочил с кровати, тело его покрылось холодным потом. Когтистая лапа вонзилась в грудь.
Действительно ли Жасинта поведала ему эту историю в минуты, когда желание кипит, точно лава, или когда оно сменяется разочарованием, становится искуплением некоей вины? В этой самой комнате? Слышал ли он этот рассказ или сам придумал? Нет, он слышал его здесь, в комнате Барбары, которая теперь со своей обстановкой и запахами казалась ему чужой. Все было чужим, кроме отзвука слов Жасинты. И слушал их он, а не кто-то другой.
Васко отворил дверь в коридор. Барбара уже поджидала его. Лицо ее выражало сочувствие, может быть, чуть презрительное.
– Уходишь, сынок?
– Ухожу. Но сначала мне нужно позвонить.