Текст книги "Живущие в подполье"
Автор книги: Фернандо Намора
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
– Твоя индианка. Вы, художники, умеете оказать приятное... Так бы вас и слушала! Ваши слова лучше, чем любая ласка. Нет, они сами как ласка.
Васко остановил задумчивый взгляд на ее смуглом скуластом лице, увидел, как легкомысленное выражение сменяется непопятной мрачностью, и кивнул:
– Договорились. Ты будешь моей индианкой. Это наша тайна.
Все же он не поддавался искушению, пусть даже самолюбие Барбары (да и его собственное, как же иначе?) страдало от этой игры в обещания и отказы. Он и так слишком далеко зашел. По вине Жасинты, не жалевшей для восхваления его мужественности хвалебных эпитетов, хотя он предпочел бы, чтобы Барбара не знала даже его фамилии.
– Ты скульптор, так скажи, разве у меня грудь не как у молоденькой девушки? – И она распахивала халат.
– Красивая грудь, этого никто не может отрицать.
Но она продолжала, уязвленная его безразличием:
– Красивей, чем у Жасинты?
Васко отвечал, нисколько не кривя душой:
– Красивей.
И все-таки он устоял перед соблазном, не пошел дальше чаепитий и двусмысленных разговоров, наверное потому, что Жасинта сама подстрекала его к измене. Но разве не было еще большей подлостью встречаться с Жасинтой и навещать ее больного мужа?
Попытка Барбары не удалась, и, очевидно, для того чтобы посмотреть, не клюнет ли Васко на другую женщину, они расставили ему новую ловушку. Кто это придумал? Барбара или Жасинта? Он подозревал обеих. Жасинта в тот день запаздывала больше обычного, наконец Барбара позвала его к телефону. Звонила Жасинта, чтобы сказать, что не придет: внизу, в машине, ее ждал муж ("сигналит не переставая, все нервы мне издергал"), она не могла от него отделаться и вынуждена ехать на деловой коктейль. "Кажется, там будут иностранцы. Шведы или черт их знает кто. Они поставляют какое-то оборудование для завода пластмасс или что-то в этом роде. Воображаю, какие это зануды и ничтожества, но, раз я ношу юбку, придется их терпеть. Развлекайся хоть ты, дорогой". Развлекайся. Загадочная фраза прозвучала с затаенной насмешкой. А когда он пошел прощаться с Барбарой, перед ним, загораживая двери, предстала молоденькая блондинка с широко раскрытыми, прозрачными, как стекло, глазами, которую хозяйка подталкивала из коридора в комнату.
– Вот тебе сюрприз, Васко. Это Клара, ты ее не помнишь?
По его недоумевающему виду сразу можно было угадать ответ, он понятия не имел, что это за Клара, которая, улыбаясь, или, точнее, безмолвно раздвигая влажные губы, отрепетировав, вероятно, эту улыбку, пока он выслушивал пространные извинения Жасинты, ожидала, когда в затуманенном мозгу Васко наступит просветление.
– Клара, это она сделала два рисунка, которые так тебе нравятся.
Он вынужден был ответить:
– Ах, да.
– Видишь, ты все же вспомнил. Кларинье безумно хотелось с тобой познакомиться. Ну, потолкуйте там, в комнате. Жасинта славная баба, она не обидится.
Там, в комнате, где они уединялись с Жасинтой. Смущенный, он не протестовал, когда Барбара втолкнула его обратно и дверь захлопнулась, не дав ему времени опомниться; ничто теперь не защищало его от этих прозрачных глаз и застывшей влажной улыбки. У Клары были очень ровные, пожелтевшие от табака зубы. Но, боже праведный, что за улыбка, ее словно приклеили к губам липким пластырем. Кларинья? Ах, да! Это ей принадлежит рисунок мелом на черном картоне и силуэт балерины с длинной, как у козы, шеей, который Барбара повесила в прихожей над электросчетчиком. Кларинья – блондинка с высокой талией, отчего ноги кажутся непомерно длинными. Едва ли не благоговейно она взяла его за руку и сказала:
– Наконец-то Барбара представила меня господину, с которым приятно посидеть.
Девушка взмахнула ресницами, и глаза ее вдруг перестали напоминать прозрачное стекло. Они были близорукие. Просто близорукие и маленькие, а лицо напрягалось от усилия, когда она хотела что-нибудь рассмотреть. Очки, придававшие ее взгляду блеск и глубину, она непринужденно положила на ночной столик, и этот жест показался Васко бесстыдным, словно Кларинья сбросила одежду и ожидала, когда Васко приблизится к ней. Обоих, однако, разделяла туманная пелена отвращения. Где-то далеко была Жасинта; где-то далеко раздавался смех; откуда-то издалека доносились слова, которыми Кларинья, великодушно оправдывая его замешательство или сопротивление, его пассивность и нежелание сделать навстречу хотя бы шаг, пыталась смягчить потрясение Васко, вызванное этой внезапной близостью:
– Так вдруг, сразу, да? Признаться откровенно, я тоже предпочитаю, чтобы за мной немножко поухаживали. Прогуляться, выпить вина, чуточку поболтать. Мы ведь не животные. Даже если кто-то тебе нравится. Вот, например... хотите послушать? Я расскажу вам историю, которая пришла мне сейчас в голову. Предположим, по дороге в кондитерскую в Байше я приглянулась даме, настоящей даме. Вы меня понимаете? Она пригласила меня к себе домой на чашку чая. Наедине, конечно. Дом у нее шикарный, повсюду серебро, ковры. Потом она протягивает мне руку, оставаясь по-прежнему такой деликатной, такой изысканной. Прошу, дорогая Кларинья, идти со мной, и ведет меня в спальню показать красивые платья. Я обожаю оклеенные обоями комнаты. Ее спальня непременно должна быть оклеена обоями. И когда мы обе раздеваемся, чтобы перемерить все эти туалеты, и она хвалит мою кожу: о Кларинья, твоя кожа восхитительна – а все происходит очень медленно, без всякой поспешности, ведь нет причин торопить меня: скорее, мне некогда, хотя кровь в жилах начинает закипать, и тогда, предположим, в эту комнату входит мужчина! Понятно? Вот так.
Васко слушал доносящиеся будто издалека слова – улыбающийся рот Клары походил на зарубцевавшуюся язву, нагота плоских бедер казалась отвратительной, – воображал далекую, почти нереальную сцену, которую разыгрывали мифические персонажи, Жасинта и Кларинья, Кларинья и Жасинта – и кто еще? И вновь спрашивал себя, что же осталось от него самого, сидящего сейчас в комнате Барбары и слушающего Кларинью, что же осталось от него с того вечера, когда, увидев, что Малафайя уходит с крестьянином, он не устоял перед искушением укрыться в мастерской от возни в бассейне и пустых разговоров на террасе.
VI
Васко часто приходил в студию, считая ее и своим убежищем тоже, поэтому на его станке всегда стояла какая-нибудь начатая скульптура. Иногда жажда творчества обуревала их обоих одновременно, и пока Малафайя писал свои корриды, где не было ни diestro*, ни варварских глоток толпы, ни даже быков, а все сливалось в единый судорожный вихрь бандерилий и кровавой пены и потому напоминало не только арену для боя быков, но другую, более просторную арену жизни, повседневной жизни Малафайи и Васко, что кричит и бьется, не имея души, чтобы кричать громко и показать миру кровоточащие раны; пока Малафайя пронзал бандерильями белую плоть холста, Васко лепил из глины свои угловатые и мрачные скульптуры (мрачные, потому что такими их видела Мария Кристина), почти всегда воплощая возникшие тут же идеи, помогавшие ему находить характерные черты. Когда работа захватывала их, они переставали замечать друг друга. И все же оба предпочитали, чтобы приливы творческого вдохновения наступали у них попеременно и каждый мог остаться наедине с самим собой.
______________
* Матадор (исп.).
Крестьянин и Малафайя направились в сторону поселка, мастерская была свободна, трубка Арминдо Серры напоминала воткнутый между зубами кинжал, Сара гладила по спине кошку и нежным голосом, источавшим прохладу на раскаленное терпение слушателей, пыталась смягчить резкое замечание Марии Кристины; пылающие маки соперничали с угасающим закатом, и Васко решил, что настал удобный момент продолжить работу над женской головкой, оставленной им неделю назад на станке. Тряпки, в которые была завернута глина, пересохли присматривающая за домом старушка забывала их смачивать. Это разозлило Васко, охладив его пыл. Когда Васко загорался, окрыленный надеждой, что в нем вновь пробудилось вдохновение, он должен был браться за работу немедленно, потому что боялся, как бы этому нетерпеливому стремлению не помешали внешние обстоятельства или же неуверенность, предвестница поражения. Оставалось только скрепя сердце потратить несколько минут, чтобы привести материал в нужное состояние. Или же отступить – а в последние годы для него стало наслаждением отступать, поддаваться парализующей усталости, инерции, притупляющей боль разочарований. Отступление означало, однако, что придется вернуться к разговорам на террасе, к Азередо и супружеской паре из автомобиля цвета слоновой кости, которая явно томилась от скуки:
– Ужасно, когда море холодное.
– В последнее время ходят слухи, что вода у этого берега потеплела. Но никто толком не знает почему.
– В самом деле?
– Как будто. А почему бы тебе это не проверить?
– Что ты, дорогой, в такую пору?! Когда так ласково припекает солнышко!
– Сейчас самая пора, – с ленивым благодушием вступила в разговор Сара.
И снова муж:
– По-моему, ты взяла не свой стакан. Из этого стакана пил Васко Роша.
– Не все ли равно. Может быть, так будет вкуснее. Что вы на это скажете, Васко?
Скука людей, не знающих, что делать со своим временем и с собой, скука, которую они привезли из дому и которая будет следовать за ними повсюду. Дочь Жасинты привлекли шелковистые волосы Сары, распущенные по плечам, и она потянулась, чтобы их погладить, но отдернула руку прежде, чем кто-нибудь заметил ее жест, и коснулась растрепанных воображаемым ветром длинных волос на разбросанных по полу модных журналах, где были изображены стройные девушки. Ее пальцы ласково поглаживали бумагу, снова и снова расчесывали волосы, а глаза светились нежностью, которая словно бы исходила от этих девушек. Азередо зевал, откровенно и с удовольствием, равнодушный к запоздалым трелям тирольского певца. Сара с улыбкой увядающей розы печально созерцала свою минувшую молодость, поднеся мундштук с сигаретой ко рту, и тотчас все руки потянулись к ней с огнем. Победил тот, кто сумел зажечь зажигалку уже в кармане. На западе появилась багряная полоса. Вершины горных хребтов стали кроваво-красными, точно ветер содрал с них кожу. Еще несколько минут, и наступит молчание, вялое и пресыщенное, нарушаемое лишь короткими резкими фразами вроде той, какую Арминдо Серра бросил Азередо:
– Вы сегодня целый день плюетесь. Что у вас, нервный тик?
– А вам неймется с вашей бальзаковской наблюдательностью.
Сверкнувшие было ножи тут же спрятались в ножны равнодушия. Вероятно, они осточертели друг другу. А ему, Васко, больше всех. Даже больше, чем Азередо.
Мастерская была очень кстати. Но действительно ли его интересовала работа? С каждым днем (давно ли?) в нем росло разочарование даже в том, чего он еще не осуществил. Сколько вещей остались незаконченными, брошенными на середине, точно памятники неверия в себя, памятники дезертирства, хотя иные, и незавершенные, говорили о сдержанной ярости, не столь сильной, чтобы придать им одухотворенность, но достаточно красноречивой, чтобы поведать о борьбе с эрозией, поразившей их творца. Законченные же скульптуры, которые он должен был закончить, с ужасающей силой свидетельствовали о проституировании его искусства на потребу клиентам – добрым буржуа; выполненные с унылым автоматизмом ремесленника, они обеспечивали ему материальную независимость, от которой он, настрадавшись в юности от нищеты, уже не мог отказаться. Не хватало мужества. И таким же, как Васко, был Малафайя, все Малафайи. Какой ценой оплачивался этот загородный дом, бассейн, летние дни среди светской фауны, осушавшей его бутылки с виски, изысканные мигрени Сары, завтраки в посольствах, пожатие руки неотесанных магнатов, приобретающих лоск в обществе задиры художника? Какой ценой? Капитуляциями. Капитуляциями, от которых душа, израненная до живого мяса, раздираемая в клочья, истекала кровью, подобно быкам во время корриды, которым не дано умереть стоя, как бы мужественно они ни сопротивлялись. Он, Васко, ваяет бесплотные группы, объятые безмятежным покоем, лишенные нервов и жил, или своих нимф (комментарий Марии Кристины: "У тебя, должно быть, нет иного источника вдохновения, кроме голых женщин. Это и есть твой опыт? Прикрой их хоть фиговым листком"), взобравшихся под крыши десятиэтажных домов вроде дома Барбары, например, где финансисты и политические деятели развлекаются в обществе осторожных подружек; Малафайя расписывает стены банковских вестибюлей, восхваляя коммерсантов, которые сопровождали не без выгоды для себя деревенских мужиков, сменивших плуг земледельца на дерзкие скитания по морям. Живопись поучительная и мужественная, говорили газеты, говорили магнаты, неувядаемая эпопея каравелл. "Это моя-то живопись мужественная? Разве у нас есть мужество? Нет, господа, мы растратили его на каравеллы". И журналисты улыбались снисходительно и любезно; и магнаты тоже улыбались с рассеянным и покровительственным видом. "Разве у нас есть мужество?" – повторял Малафайя, едва не захлебываясь в пресном океане улыбок и нарядных женщин ("О, вы ужасный человек!"), которые, порицая его таким образом, поощряли быть еще более непокорным, еще более восхитительно ужасным, и он будет повторять эту свою фразу с яростью самоуничижения до тех пор, пока друзья по кафе и прихлебатели из загородного дома, внимая ему с непристойной жизнерадостностью, не лишат ее всякого смысла. Малафайя упорствовал в своем безумии: большинство сюжетов его фресок, ослепляющих потоками чистых тонов, скорее ярких, нежели буйных, настойчиво вращалось вокруг ось Великих географических открытий. Навязчивый бред или иносказание. Должно быть, и обвинение и в то же время призыв. Обвинял ли он только себя, приберегающего свой протест для полотен с бандерильями и быками? Или же весь народ, пассивный и обессиленный, который мог возродиться, лишь пережив потрясение?
Но эту женскую головку – Васко начал ее на прошлой неделе в такое же сонное, ничем не заполненное воскресенье – он не подвергнет унизительной ссылке в вестибюль монументального и бездушного общественного здания либо комфортабельного жилого дома в десять этажей. Он увидел идущую по тропинке крестьянскую девушку, которая подставляла лицо палящему солнцу, и тут же бросился в мастерскую, к глине (такие лица остаются в памяти, сливаясь с пейзажем и запахом земли, словно они сами часть неоскверненной природы. Девушка и сейчас стояла у него перед глазами, как живая).
Глина впитывала воду, становясь податливой, скоро его руки смогут подчинить ее себе. Эмоциональная атмосфера, отождествлявшая его с моделью, казалось, была вновь обретена, и ему не требовалось больше времени и усилий на ее возрождение. В преддверии обладания пальцы впивались в тело глины, улавливая биение ее пульса, ощущая ее податливость и сопротивление. С сладострастным упоением лепили они ноздри крестьянки, возбужденно раздутые, и сами заражались этим возбуждением, но вдруг, поддавшись непонятному порыву, сгладили выпуклость надбровных дуг. То была уже не крестьянка. Он знал это раньше, чем увидел. Может быть, Барбара, "индианка", чьей головой он всегда восхищался. Или женщина, которая каждое воскресенье в один и тот же час поднималась по откосу к террасе Малафайи, ведя слепого мужа.
Такое с ним случалось не раз. Вместо задуманных черт внезапно, словно пришелец, вламывающийся в дверь, чтобы вытеснить прежнего хозяина, возникали другие, сперва неясные и вдруг до нелепости четкие; овладевая его сознанием, они внушали ему замешательство, принося в то же время странное облегчение. Несколько секунд они боролись друг с другом, не подчиняясь его воле, и он не мог определить, на чьей стороне перевес и какие из них имеют право на существование, пока, наконец, не принимал вопреки здравому смыслу сторону тех, что бесцеремонно вытеснили первоначальный замысел. Однако затем вместе с радостным торжеством он испытывал чувство вины. И разве не то же происходило с ним в повседневной жизни?
Итак, супружеская пара взбиралась каждое воскресенье по склону холма. Короткий визит с весьма определенной целью. Достигнув ее, чета не задерживалась ни на минуту. Он слепой, она поводырь. Говорила женщина всегда одну и ту же фразу, всегда одним и тем же тоном: "Подайте слепому на пропитание". Пока она произносила это, муж встряхивал головой, будто отгоняя назойливого слепня. Им подавали, и женщина завершала ритуал: "Благослови вас господь", но мысли ее уже витали далеко. Однажды она не поблагодарила, и слепой, ударив палкой по каменным плитам, с укоризной воскликнул: "Ну, что надо сказать?!" Все удивленно уставились на него. Жена тоже: ее поразил этот возглас – ведь с мужа было вполне достаточно роли слепца. Вероятно, от удивления женщина так их и не поблагодарила.
В памяти Васко сохранилось равнодушное выражение лица женщины – в какой-то момент она чуть было не подчинилась приказанию слепого, бессознательно, как поднимают с полу уроненную по рассеянности вещь, но ее равнодушие вдруг озарила мимолетная искорка гнева. Та самая искорка гнева, которую Васко пытался высечь теперь из неподатливой, как кремень, глины. Это была она, со станка на него смотрела спутница слепого.
Искра гнева, искра, из которой могло разгореться пламя непокорности. Потому что он постоянно чувствовал у себя за спиной присутствие незримого соглядатая, удерживающего его от каждого правдивого и смелого порыва, едва он собирался освободить свои руки от оков и воплотить в глине то, чего настоятельно требовал огонь вдохновения. В конце концов его руки научились изощряться в недомолвках, изобретать аллегории, чтобы высказать скрытое раздражение, назревший протест, пусть немой, но все же протест, еще более яростный, если его приходится таить, словно кипящую лаву, под маской покорности.
Кто же был этот соглядатай? Возможно, и Мария Кристина, а может быть, она лишь его олицетворение. Разумеется, – она и сама этого не скрывала Мария Кристина в каждой скульптуре Васко отыщет доказательства измены, не связанные с ней мысли и переживания. Начало расследования предвещала скованность, которая мешала ему перейти от эскиза к окончательному варианту. Любая определенность казалась ему оскорбительной для Марии Кристины, способной разжечь в ней злобу. И он ждал и боялся часа, когда она начнет дознание.
Как-то он создал несколько скульптур, изображающих женское тело, и выставил их в известной галерее – тела эти, болезненно пышные или снедаемые худобой и не скрывающие самого интимного, очевидно, косвенно свидетельствовали о деградации самого художника, так что Мария Кристина, еще не осмотрев всей экспозиции, громко заявила:
– Прелестная выставка задов! Ты ненавидишь женщин, Васко. Значит, мы кажемся тебе такими? Только вот в этой, которую точно распяли и она отдается, словно идет на муку, только в ней что-то есть... Кого ты имел в виду и почему выделил ее среди других?
Она постояла перед каждой скульптурой, улыбаясь своей двусмысленной улыбкой, которую одинаково можно было счесть и горькой, и презрительной, и, подняв бровь, вынесла наконец приговор:
– Эту коллекцию следовало бы показать психоаналитику. Скажи мне, Васко, ты ненавидишь всех женщин или только меня?
Но выставка пользовалась успехом, а в таких случаях Мария Кристина становилась снисходительнее. Если кто-нибудь спрашивал: "Ну, как дела?" она, опережая Васко, торопилась ответить: "Совсем недурно", а если он пытался смягчить прозвучавшее в голосе жены хвастливое тщеславие, Мария Кристина меряла его укоризненным взглядом, словно дело касалось ее, и только ее, и Васко отступал: "Рассказывай сама". Он отходил в сторону с отсутствующим видом, некстати думая о таких вещах, как стук дождя по крыше дома, где он провел детство, шум ветра в бессонные ночи, отблески заката на воде, о вещах, которые без слов красноречиво обо всем говорили и не нуждались в особом смысле.
Поглощенный работой, Васко забыл о компании на террасе, потерял счет времени и вдруг почувствовал, что кто-то стоит рядом и наблюдает за ним. Он не слышал шума. Его насторожило другое: горящая сигарета, которая даже на расстоянии словно опалила ему кожу; вероятно, уже темнело – тени просачивались в студию, и внезапная тишина окутала равнины. Он раздраженно обернулся: в двух шагах от него, прислонившись к дереву возле двери, стояла женщина, приехавшая в гоночном автомобиле цвета слоновой кости. Увидев, что ее присутствие обнаружено, она сильнее прижалась к стволу акации, и с высоких ветвей, словно птицы, полетели сухие листья.
– Простите. Наверное, вы предпочли бы, чтобы вам не мешали, правда?
Он вытер руки, измазанные глиной, бросил на станок влажную тряпку и, стиснув зубы, уставился на нее, не скрывая неудовольствия. Он давно постиг, войдя в мир этой фауны: не стоило усилий быть с ними любезным, если это тебе претит. Или, вернее, они не нуждались в любезности. Нельзя не признать, что это большое достоинство.
Голос ее внезапно охрип, когда она вновь заговорила:
– Мне доставляло наслаждение смотреть, как вы работаете, не зная, что за вами наблюдают. Вы держались так естественно. Я не устояла перед соблазном побыть здесь еще немножко.
– Вы сказали... доставляло наслаждение?
– Именно: наслаждение. Вам кажется, это не соответствует обстоятельствам или вы надо мной смеетесь?
От ее хрипловатого голоса веяло странной, ласковой грустью, болезненной чувственностью. И затаенным жаром вроде того, что охватил багровое предзакатное небо, нависшее над зачарованным морем.
Васко пожал плечами, пристально и с сожалением вглядываясь в пустые еще глазницы на лице крестьянки (так непохожей на ту, что неделю назад проходила вдалеке по тропинке или уже замененной, уже разрушенной образом спутницы слепого – но где вспышка гнева? Где яростное возмущение лукавым и подобострастным безразличием?), не прикрытом влажной тряпкой, достал из кармана кисет с табаком и неожиданно для себя произнес:
– Я уже знаю от Малафайи, что вы были здесь в прошлое воскресенье. Вы уехали раньше, чем я приехал.
Она восприняла его слова точно похвалу и оживленно ответила:
– Вы ошибаетесь. Наверное, здесь была моя сестра. Она любит называться моим именем. Впрочем, если уж быть справедливой, мы обе взяли материнскую фамилию.
– Презрение к мужской линии? К отцу или мужьям?
– Возможно, и к тому, и к другим. А вы, однако, не очень-то гостеприимны, вам не кажется?
Васко засопел, делая вид, будто поглощен тем, что набивает трубку. Придется терпеть ее общество, ведь у него нет другого выхода. И так как нежданная собеседница была все же более приятной (а главное, больше его интересовала), нежели те, что, совсем утратив дар речи, напивались под соснами на удивление ясному летнему вечеру, он принялся разглядывать ее теперь уже без стеснения и о любопытством, которому мешало прежде присутствие Марии Кристины. Перед ним была самка, нисколько не пытающаяся это скрывать. Женщина до кончиков ногтей. Невозможно было представить, что она жена привезшего ее сюда вялого и молчаливого мужчины и мать девочки, которая, едва оказавшись среди людей, стала искать нору, чтобы спрятаться. И тем не менее это было так.
Она сделала несколько шагов по мастерской и, не глядя на Васко, проговорила:
– Если бы я знала, что вы из-за меня прервете работу, я бы не пришла. Впрочем, вряд ли найдется мужчина, которому не понравится, что я за ним наблюдаю...
Васко не терпелось задать ей один вопрос, но он покраснел, сообразив, что здесь никто не помешает ей ответить с предельной откровенностью. Бдительность Марии Кристины проявлялась достаточно недвусмысленно и бросалась в глаза даже посторонним. А разве ревность, которая вспыхивает прежде, чем появится причина, не была желанным вызовом для таких женщин, как Жасинта? Когда же наконец он наберется смелости и сам примет участие в словесном поединке?
– Довольно об этом. Вы пришли, и все тут. Теперь нам ничего не остается, как стать хорошими партнерами и вместе постараться избежать общества наших друзей.
– Значит, я могу рассчитывать на ваше гостеприимство, пусть даже против воли, не так ли? – И улыбнувшись то ли поощрительно, то ли насмешливо, она сжала почти у плеча руку Васко в тот момент, когда он поднес ей огонь. Конечно, мне надо было вести себя осторожней, чтобы вы не заметили, как я стою у двери, застыв в восхищении, но я никогда не отличалась благоразумием. А потому заслуживаю наказания за свое безрассудство.
– Наказания?
– Я не увижу продолжения вашей работы. Наслаждение было мимолетным... Теперь я понимаю, что час может показаться мгновением. Прежде всего, разумеется, вам, но и тем, кто находится рядом, тоже. – Она выдохнула дым. Знаете, в ваших движениях, когда вы лепите, ощущаешь – как бы это сказать? сердце, кровеносные сосуды и что-то еще. Вы не скульптуру создаете, вы творите любовь. Этими самыми руками. Бережными и грубыми. А не является ли грубость экзальтированным проявлением нежности? Я чувствовала, что вы причиняете глине боль и в то же время ласкаете ее, что вы ею обладаете.
– Надо будет на досуге поразмыслить над вашими наблюдениями.
– О, не стоит труда! Продолжайте быть тем, кто вы есть, не думая о том, кто вы. Не то можно все испортить.
– Вполне. И виноваты будете вы.
– Каюсь. Боже мой, я согласна нести любое покаяние. Лишь бы эти руки не ведали, что творят. Кстати, не подойду ли я вам как натурщица?
– Это тоже будет покаянием?
– Нет, наградой за покаяние.
Шум в бассейне усилился. Васко выглянул из-за акации: какой-то парень нырнул в воду прямо в одежде и забыл снять очки, которые теперь все помогали ему искать. Юноши и девушки погружались в мутную от полусгнивших листьев воду и выплывали на поверхность, чтобы глотнуть воздуха, ни на минуту не прекращая болтовни. Васко заметил, что Алберто не принимает участия в общем веселье. Он сидел на покрашенной в белый цвет железной скамейке, напоминающей о декорациях к фильмам Феллини или о зимних садах в фильме "Неожиданно, прошлым летом"*, которую поставила Сара, неравнодушная к вычурным псевдоромантическим безделушкам, – сидел с тем же отрешенным видом и блуждающим взглядом, закусив губу, как и в тот вечер, когда обратился к Васко после того, как... За несколько дней до этого Алберто позвонил Васко и сказал, что им надо срочно поговорить, и разговор начался с пожатия потной руки, которой Васко коснулся с отвращением, как теплого и жирного моллюска, пожатия потной руки и настороженного взгляда – Алберто избегал лобовой атаки, но оттого не был настроен менее решительно.
______________
* Американский фильм, поставленный по пьесе Тенесси Уильямса "Suddenly. Last Summer".
– Это правда, что вы на днях уезжаете на Север? И ваша жена с вами?
Руки Алберто снова вспотели, и он полез в карман за носовым платком.
– Еду, а что?
– С женой?
– Вероятно, но почему ты об этом спрашиваешь?
– Я хотел попросить, чтобы вы предоставили мне на несколько дней ваш дом. Кое-кто нуждается в надежном убежище. Всего на несколько дней.
В глазах его уже не было ни смущения, ни робости. Он смотрел на Васко спокойным и ясным взглядом. Теперь смутился Васко. Если бы он мог предвидеть подобное, ничего не стоило бы солгать, что Мария Кристина остается в Лиссабоне и не следует впутывать ее в историю. Это понимал и Алберто, иначе он не стал бы о ней спрашивать. Было поздно прибегать к этой отговорке.
– Как ты сказал, убежище? Лучше бы тебе не вмешиваться в такие дела.
Глаза Алберто оставались спокойными, только зрачки на мгновение сузились. Васко почему-то решил сострить:
– Разве ты не вышел из возраста, когда играют в полицейских и воров?..
Алберто не ответил. Запустив пальцы в свои курчавые волосы, он приминал ботинками гравий.
И в следующее воскресенье Васко встретил его в оазисе Малафайи, в двух шагах от бассейна, он опять сидел на романтической скамейке Сары. В той же позе, закусив губу.
– Ну как, удалось найти кого-нибудь, кто спрятал бы твоего друга?
Глупо задавать вопрос, который обнаруживает ваш интерес к происходящему.
– Удалось.
– Надежный человек?
Еще глупее – продолжать расспрашивать. Или он хочет, чтобы парень окончательно убедился в его трусости?
– Не беспокойтесь.
Ответы были резкие, как удар бича. И у Васко вдруг возникло подозрение, что друга, якобы нуждающегося в убежище, не существует. Это была проверка, чтобы испытать его мужество, его верность (верность чему, Алберто?), чтобы сопоставить образ, который юноша создал в своем воображении, с реальным человеком. И Васко, как ребенок, попал в ловушку, расставленную не знающим жизни молокососом.
Все это ожило внезапно в его памяти. Каждый жест, каждое слово. Точно сверкнула молния и озарила все вокруг беспощадным светом.
– Вы не слушаете меня, рассеянный господин художник? Я выразила желание стать вашей натурщицей...
Ах, это Жасинта. Жасинта, а не Алберто. Студия Малафайи, а не тюрьма с тремя дорогами для побега.
– Слушаю.
– Не похоже... Ну посмотрите на меня внимательнее. Подойду?
Все ожило в памяти. Они почти достигли вершины холма. Деревья остались позади, в сумерках догорал закат. Чтобы окончательно стемнело, не хватало лишь внезапно падающей бескрайней пелены, а главное, черных галок на вершинах гор. Без галок нет настоящих сумерек, Алберто. Я рассказал тебе о Полли. Но не о себе.
– И все же, слушаете вы меня или нет?
Лицо Жасинты вдруг побледнело, исказилось, и она поцеловала Васко. Сначала мимолетно, несмело, затем – и выражение ее лица снова изменилось бурно, требовательно, словно не желала останавливаться на полдороге. Он услышал хриплый возглас, который потом будет повторяться тысячи раз, как навязчивый бред сумасшедшего:
– Поцелуй меня, дорогой, поцелуй меня!
Он резко отстранил ее:
– Вы усложнили обстановку.
– Значит... вы боитесь взять меня в натурщицы?
Раздался треск сосновых веток. Васко был уверен, что это Мария Кристина. Едва переведя дыхание, боясь упустить оставшиеся ему секунды, он сдавленным, чужим голосом спросил:
– Когда?
Закушенная губа. Угасающий день. Исступление морских волн. К кому он обращался, к Жасинте или к Алберто?
– Если хотите, хоть завтра.
VII
Многое с тех пор изменилось.
Не всегда их встречи происходили в аккуратно прибранной комнате Барбары с кружевными салфетками, картинами, коврами и коллекцией уродливых безделушек, которые хотелось выбросить за окно. Но кто посмел бы сказать об этом Барбаре, так гордящейся своим гнездышком, уверенной, что ее гости чувствуют себя как дома?
– Скажи честно, Васко, тебе принести чего-нибудь выпить? Даже виски не желаешь? Надо бы устроить маленький бар для друзей. Хочешь коньяку?