355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фернандо Намора » Живущие в подполье » Текст книги (страница 3)
Живущие в подполье
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:40

Текст книги "Живущие в подполье"


Автор книги: Фернандо Намора


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Эта мысль приносила ему облегчение, когда он представлял себе Жасинту с бывшими до него любовниками, когда представлял себе, как они клали сложенные вчетверо кредитки под ту же пепельницу и, возможно, читали тот же репортаж о бразильском враче, которому явилась богоматерь. Но особенно, когда он думал о муже Жасинты. Наверное, муж о чем-то догадывался или подозревал, однако доискиваться до правды не хотел. Такое случается нередко, ибо истина всегда может оказаться грязнее подозрения. Не трагичной, не оскорбительной, а просто грязной. Когда после нескольких воскресных встреч в загородном доме Малафайи Жасинта заставила мужа пригласить на обед чету Роша, Мария Кристина два или три раза уклонилась от приглашения, даже не смягчив отказа, но в конце концов вынуждена была уступить. Раз уж приходится бывать в обществе, надо принимать правила игры, а она, если говорить начистоту, только и могла сказать дурного про Жасинту, что эта беспутная особа бегает за мужчинами, особенно за Васко, и устремляется за ним в студию всякий раз, когда он, подражая хозяину дома, покидает компанию, охваченный внезапным приступом мизантропии, и скрывается за живой изгородью у соснового бора, в то время как Сара, осторожно потирая разламывающиеся от боли виски, подает первый сигнал заражающей всех скуки. Непристойный обед. Муж, любовник, жена любовника за одним столом; стараясь быть любезными, они едва касались ничтожной оболочки слов, избегая вникать в их суть, хотя губы Марии Кристины постоянно кривила презрительная, ядовитая усмешка. Они старались быть любезными, но двусмысленность положения убивала их смех, заставляя ненавидеть или презирать друг друга под всегдашней непроницаемой маской светскости, не позволяющей терять самообладание. Однако Жасинта сумела извлечь наибольшую выгоду из своего вероломства. На следующий день воспоминания об этом обеде словно подхлестнули ее пыл, и, чтобы наслаждение стало еще острей, она вступила в своеобразное соперничество с Марией Кристиной.

– Знаешь, Васко, а твоя жена очень привлекательна.

– Замолчи! – крикнул он.

– Но я не могу это отрицать, Васко, хоть и хотела бы. Женщина не обманывается в том, чего стоит другая. Она угадывает это лучше мужчин.

– Сейчас не время для таких разговоров.

– Ну разумеется, дорогой, только мне непонятно, почему я не могу высказывать вслух свои мысли. Разве жены не смеют обладать тем, что привлекает вас в других женщинах? Но как бы то ни было, твоя жена очаровательна и... чувственна, не так ли, Васко? Вернее, чувственна на свой лад.

Он впился ногтями в тело Жасинты, мстя за свое унижение, и готов был мучить ее до тех пор, пока она не перестанет его оскорблять. Жасинта только этого и добивалась и застонала от боли и наслаждения.

Все эти крайности ее поведения лишь сильнее закабаляли Васко. Она это понимала и все глубже толкала его в грязь, откуда он уже не мог выбраться. Когда заболел ее муж, Жасинта настояла, чтобы Васко его проведал. "Он сам об этом просил, Васко. Бедняга не виноват, что симпатизирует тебе. Если ты не придешь, он заподозрит неладное..." Когда Васко вошел в комнату больного, во рту у него пересохло, глаза бегали по сторонам, точно ища, куда бы спрятаться. Он ступал как лунатик, все еще не веря, что находится здесь. "А больны-то вы, дорогой Васко! У вас ни кровинки в лице. Так холодно на улице или вы кого-нибудь сшибли по дороге?.." Холодно? Может быть. Кровь застыла у него в венах. А муж, коль скоро разговор коснулся холода и снега, пустился в рассуждения о горных дорогах. О нелепом гриппе, заставившем его пропустить автомобильные гонки. "Такое невезение, Васко! Черт бы ее побрал, мою простуду! На это ралли, да еще с "альфа-ромео", я возлагал большие надежды... Даже выписал из Италии специальный карбюратор, мне прислали его на самолете. Ей-богу, я готов был послать к чертовой бабушке насморк и высокую температуру, но Жасинта силой удержала меня дома. Такая незадача". И он унылым жестом пригладил волосы; без фиксатора они походили на клочья пакли и свисали по щекам, обнажив на макушке блестящую лысину, которую тщательно скрывали уже добрый десяток лет. Жасинта ласково его успокаивала: "Поедешь в другой раз, дорогой. Не расстраивайся". Васко остановил взгляд на паре домашних туфель, бледно-голубых, несомненно женских, – они стояли рядом со шлепанцами больного – и на свисающем со спинки стула женском халате; все это говорило о присутствии женщины, которая была и не была Жасинтой, и даже когда была ею, была в то же время другой женщиной; обстановка и вещи, казалось, принадлежали совсем иным людям, а не тем, что здесь находились и тщетно старались выдать себя за их владельцев. Едва Васко распрощался, почти слово в слово повторив пустую фразу Жасинты: "Поедете в другой раз, не расстраивайтесь", – и вышел в коридор, чуть не споткнувшись о подставку для зонтов, как Жасинта страстно сжала его в объятиях.

– Жди меня через час у Барбары.

– Сегодня?!

– Непременно сегодня, мой дорогой.

И дыхание у нее перехватило, словно от предчувствия яростной агонии.

Когда он спрашивал себя, что она за женщина, то не находил ответа. Люди всегда многолики. Та самая Жасинта, что встречалась с ним в парке Эсторила, пока ее муж сидел в баре с тореро, великосветскими повесами и автомобильными гонщиками, думая, что она в казино, и требовала от него любви под сенью плакучих деревьев, не всегда довольная комнатой Барбары, лишавшей ее риска и волнений, от которых напрягались нервы, – та самая Жасинта, которая испытывала потребность мучить Марию Кристину, пробуждая в ней подозрения и раня ее самолюбие изощренными издевками по телефону: "Ваш Васко только что был со мной; я оставила у него на рубашке след губной помады, вам нетрудно будет его обнаружить", – та самая Жасинта, жестокая и развращенная, которая в силу своей жестокости и развращенности не могла не терзать или не обливать грязью других, завлекая их, точно сообщников, в свои сети или парализуя страхом, была способна к состраданию, сочувствию и чистой нежности, была способна, наконец, порой отказаться от своей черствости и эгоизма. Эти незначительные, на первый взгляд, проявления добрых чувств потрясали его, приводя в смятение. Ребятишки, одетые в лохмотья с чужого плеча, смуглый худой отец, тщедушная и невзрачная мать бредут по улице, растерянные, точно стая воробьев, случайно залетевших на хлебное поле, или точно группа циркачей, лишенных веселых представлений и смеха, вокруг них магазины с роскошными витринами, автомобили, рекламы, взывающие не к ним, лихорадочное кипение враждебного города, а они бредут, как бездомные собачонки, ходят и ходят по бесконечным улицам в поисках удачи, но удача не дается в руки тем, кого город поманил призраком счастья, и Жасинта глядит, как они быстрыми шагами пересекают аллею, завидев на противоположной стороне какой-то блестящий предмет, – властный, торжественно выступающий отец впереди, незаметная мать, испуганная вторжением в отвергающий их мир, сзади, – и Жасинта глядит на них с виноватым, застывшим лицом, с горестной складкой у рта, и слезы катятся по ее щекам.

Весь день потом Жасинта вспоминала эту картину. Будто была повинна в неожиданно раскрытом преступлении и жаждала поскорей искупить свою вину.

– Почему ты не затормозил, Васко? Разве мы не могли бы что-нибудь для них сделать?

Васко безжалостно уточнил:

– Для них... или для тебя?

Какой же была Жасинта? Как-то раз – осень тогда наступила рано, листья с деревьев облетели, на улице и в комнате Барбары стало холодно, тучи бежали по небу, орошая дождем поля и кусты, – Васко, который любил эту пасмурную пору, мечтательно проговорил:

– На днях повезу тебя в провинцию. Где-нибудь устроимся.

– В провинцию? – голос Жасинты дрогнул.

– Перепочуем в каком-нибудь захолустье. Где ложатся спать в восемь часов. В гостиничном номере, на льняных простынях.

– И чтобы был камин, Васко. Мы будем единственными постояльцами и станем слушать, как потрескивают дрова. Я люблю ощущать жар огня на лице. В ее потеплевшем голосе слышалось волнение.

– Ты это любишь?!

– Да, представь себе. Я люблю деревню. Люблю валяться на траве. Люблю пылающий очаг.

– Вот бы не подумал.

– Что ты обо мне знаешь, Васко? Я никогда не делала то, что хотела. У меня никогда не было того, что приносило бы мне радость. Я мечтаю очутиться далеко отсюда, где-нибудь в глуши. Любить на траве, под открытым небом, под сосной. Или...

– Ты меня удивляешь.

– Или бежать по снегу – ведь мы поедем туда, где бывает снег, – в меховой шубке, накинутой на голое тело, и вдруг распахнуть ее! У нас будет все это, Васко? Когда?

Опираясь на локоть, он приподнялся на кровати, глаза его сузились, взгляд сделался настороженным. Черепаха, вобравшая голову в панцирь, да и только. Жасинта скрестила руки на груди, будто хотела ее прикрыть, будто впервые решила защитить свою наготу от грязи их недозволенных отношений. Васко вдруг вспомнил мансарду дома перед окнами его студенческой комнаты. В мансарде жила девушка, продавщица в модном магазине, по воскресеньям к ней приходил уже немолодой мужчина, он читал газету, пока она прибиралась в комнате, гладила, выполняла накопившуюся за неделю домашнюю работу. Васко никогда не замечал в их отношениях интимности. Вернее, интимность чувствовалась во всем: в том, как без пиджака, в расстегнутой душными вечерами рубашке он читал газету, в том, как она гладила белье, в неторопливых движениях, в короткой фразе, брошенной перед тем, как распить бутылку пива. Но однажды в воскресенье Васко подошел к окну и увидел девушку в открытом платье, ее полуобнаженная грудь словно бросала вызов пожилому мужчине, который, казалось, не собирался отрываться от газеты. Ее руки снова и снова гладили его плечи, редеющие волосы, а грудь то приникала к его губам, суля наслаждение, то отстранялась, будто отступала. Мужчина наконец отложил газету, припал головой к груди девушки, как жаждущий ласки или покоя ребенок, и этот жест либо предвещал обладание, либо означал горькое сожаление о невозвратимом. Но тут на улицу парадным маршем выехали на лошадях республиканские гвардейцы с плюмажами и фанфарами. И когда Васко, отвлеченный красочным зрелищем, вновь заинтересовался тем, что происходит в мансарде, девушка уже смотрела в окно вместе с пожилым мужчиной, на лице которого было написано, что он примирился с поражением, так и не вступив в борьбу. Свою полуобнаженную грудь девушка прикрыла руками от взглядов проезжавших внизу гвардейцев. Разгоряченного увиденной недавно сценой Васко вдруг словно обдало холодным душем. Полуобнаженная грудь в окне утратила для него всю свою прелесть. Она стала частью парада. А может быть, последним образом видения, которое поглотила действительность.

Так какой же была Жасинта? И что ты знаешь о самом себе, Васко? Надо разорвать внешнюю оболочку и заглянуть внутрь. Надо думать о простых вещах. Или пусть твой мозг станет пустым, как тюремные стены.

Усердно пытаясь оправдать или осудить ее, не стремишься ли ты прежде всего оправдать себя? Впрочем, и она как будто не меньше, чем он, заботилась о том, чтобы о ней судили без предвзятости и по возможности снисходительно. Жасинта часто и настойчиво спрашивала его, возвращаясь к тому, что произошло в первое воскресенье в студии Малафайи: "Что ты обо мне тогда подумал?" – и приходила в бешенство, потому что он неизменно отвечал: "Ничего". Вопрос не удивлял его: даже проституток волнует, что думают о них мужчины. Васко упорно твердил "ничего", не только желая ее позлить, но и обороняясь: ответ, подобно мешку с песком, защищал от неистовства Жасинты, проверяющей, как он станет реагировать на ее вопросы. Ей надо было знать, что он весь нараспашку, ничего от нее не таит и принадлежит ей без остатка. Мария Кристина тоже хотела властвовать, но проявляла свои стремления не столь откровенно, зато упорно и добивалась полного его подчинения.

Через неделю после того воскресенья они снова сидели вдвоем на ступеньках террасы, сумерки вновь были бархатными и медленно опускались над пылающим горизонтом; Жасинта сказала:

– Знаешь, почему мне так захотелось осадить этого педанта Арминдо Серру? Потому что все, что он говорил, правда. Потому что мне самой знакомо это ощущение. Потому что он причинил мне боль. Я не выношу, когда о том, что совсем невесело, болтают легкомысленно, будто анекдот рассказывают. Помнишь, Васко? Он рассуждал об одиночестве.

– Помню, ты нас всех тогда вывела из терпения, – кивнул Васко.

Жасинта небрежно откинула спадающие на глаза волосы:

– Я хотела, чтобы он замолчал.

Васко исподволь, осторожно приглядывался к ней. Если неделю назад или даже меньше того он без труда и без всякой снисходительности мог отнести Жасинту к скучающим бездельникам, которые только и могут, что изобретать новые развлечения, теперь ему приходилось, хоть и не без досады, менять свое мнение.

– Мы живем среди мертвецов, Васко. Мертвецов, которых завели и которые притворяются живыми, пока завод не кончится. Но они пустые, иссохшие, гниющие изнутри. Живого в них ничего не осталось. Наверное, поэтому многие ищут утешения в любви.

Да, очевидно, существовала другая Жасинта. А может быть, она нарочно хотела казаться другой, и странности ее были новой уловкой, чтобы поразить партнеров по игре неожиданной победой. Сомнения росли в нем день ото дня, и потому он часто грубил Жасинте.

– Я думал, для людей вроде тебя не существует проблем, кроме одной: повеселее провести время.

Печальная задумчивость тотчас исчезла с лица Жасинты, ноздри и уголки ее губ затрепетали.

– У людей вроде меня? А кто ты такой, чтобы меня судить? Скульптор, это я знаю. И для тебя и твоей компании этого достаточно, чтобы ваш образ жизни, ваши поступки считались лучше наших? По крайней мере никто из нас, бездельников и ничтожеств, как вы нас называете, не стремится казаться тем, чем на самом деле не является.

Васко отчужденно молчал. Он хотел дать почувствовать Жасинте, что раздражен и не считает нужным оправдываться перед ней. Но его угрюмое молчание не было притворным. Жасинта нащупала уязвимое место, и стрела попала в цель. Кроме того, он понимал, что глупейшим образом упускает возможность увидеть подлинную Жасинту в момент, когда задето ее самолюбие. То, что она скажет потом, будет, вероятно, уже не так откровенно.

Сумерки медленно наползали на пылающий горизонт, от бассейна, словно туча мошкары, подымался туман, и кое-кто из гостей Малафайи, раздвинув густые ветви акаций, взобрался на крышу мастерской. Оттуда над колючими зарослями куманики и молодым сосняком виднелись окутанные тенью горы, отвесно обрывающиеся у объятого пламенем моря. Этот сюрприз Сара показывала тем, кто впервые появлялся у них на даче. И эффект получался тем более поразительным, что, страдая от головной боли, она обычно избегала яркого света и большую часть дня проводила в полумраке комнаты, лежа на кушетке и ожидая, как летучая мышь, наступления темноты. Зато, когда она появлялась перед обществом, задумчивая и молчаливая, еще во власти своего одиночества, все внимание сразу же обращалось к ней, а любое ее предложение расценивалось как приказ. Поговаривали, что, несмотря на свою кажущуюся отрешенность и постоянное недомогание, Сара мудро распоряжалась славой мужа, который неуклюже отталкивал от себя глашатаев успеха и злобно косился на глупцов, не понимающих его картин и, может быть, поэтому отдающих за них большие деньги. На это и намекнула Жасинта, пока остальные громко выражали на крыше свои восторги:

– Наверно, Сара приглядела покупателя. Ты не знаешь, Малафайя закончил новую картину?

Васко был одним из тех, кто порой окружал кушетку Сары, кто гладил кошек Сары (жеманных тигров, принимающих ласки с царственным равнодушием) в томительные часы, когда щемило сердце при мысли об одиночестве хозяйки дома и ее загадочных недугах; поэтому насмешка показалась ему неуместной:

– Ты куда интересней рассуждаешь о предметах, в которых знаешь толк: о сексе и, по-моему, об одиночестве.

Им махали с крыши.

– Великолепно! Теперь я могу сказать, что видела рай. Поднимайтесь сюда! – кричала рыжеволосая дама, которая тенью ходила за Жасинтой.

– Идем, идем, – нехотя отозвалась та и повернулась к Васко: – Ты, вероятно, думаешь, что я переживаю, когда ты бываешь со мною груб. Ошибаешься. – Жасинта посмотрела на него лукаво и не без злорадства, погладила его руку. – Груби, сколько тебе угодно.

Васко оттолкнул ее. Мария Кристина, должно быть, следила за ними сквозь листву деревьев. Следовало бы подойти к ней, хоть он и боялся ее коварных вопросов, едва они оставались наедине. Однако ему не хотелось упускать случай и, если еще не поздно, исправив свою оплошность, заставить открыться "другую" Жасинту. Сделав вид, будто внимание его поглощено белыми парусниками, плавно скользящими мимо них, он проговорил, не глядя на нее:

– По-моему, ты не закончила свой комментарий к туристическому альбому Арминдо Серры. Только раздразнила мое любопытство.

– Да, не закончила, но у меня пропала всякая охота продолжать. Я думала, ты по-другому отнесешься к моим словам.

– Я отнесусь к ним так, как ты пожелаешь.

Она снова взглянула на него, вопросительно и недоверчиво.

– Может, ты бы меня и понял. Но подходящий момент упущен.

Около них вдруг очутилась рыжеволосая. Откуда только она взялась? Ее осиное жужжание застало их врасплох:

– Что это за флирт? До остальных вам, значит, и дела нет?

Впрочем, когда Сара стала собирать любителей бриджа – "Только одну партию, дезертиры", – пока гости не устремились обратно в город, Жасинте снова удалось остаться с Васко наедине:

– Мы могли бы пойти в сосновый бор, дорогой. Картежники не заметят нашего отсутствия.

Должно быть, ее ирония относилась прежде всего к Марии Кристине, которая выбирала в это время колоду карт с почти профессиональной придирчивостью. И неожиданно робко улыбнувшись, Жасинта добавила:

– Возможно, опять подвернется удобный случай... – Она помолчала секунду, затаив дыхание, и медленно, глубоко вздохнула: – Ты хочешь, чтобы я тебе объяснила, почему на меня так подействовало фиглярство Арминдо Серры?

И с силой ступая по земле, так что сухие ветки хрустели под ногами, она рассказала то, чего Васко не ожидал от нее услышать. Слушая ее, он ощущал, как слова Жасинты постепенно сливаются с его воспоминаниями, с бременем печали, гнетущей землю где-то на горизонте, с черными воронами, готовыми обрушиться на оголенные каштаны, как на растерзанные внутренности, но взмывающими к лишенным растительности плоскогорьям; и все же оставался рубеж, преграждающий путь в его подполье.

Теперь, в комнате Барбары, яростно дымя сигаретой, он напрягал память, пытаясь отчетливее восстановить смятение на лице Жасинты, глубже проникнуть в смысл ее искренних или лживых слов. Она рассказала, как однажды отправилась в деревню, где еще сохранился дом ее предков. Она не была там с детских лет, и образы прошлого отступили перед суровой реальностью настоящего. Что же осталось от огромного дома и от тех, кто обитал там когда-то? В ответ он услышал:

– Дыхание мертвых, Васко.

Ледяное дыхание предметов и людей, которых она знала или не успела узнать, время, оставившее свои отметины на известке стен, пространство, наполненное затхлостью и тишиной, немые отголоски постепенно исчезающих жизней. Домашняя утварь и обстановка сохранились нетронутыми, но это были призраки. Стоило их коснуться, они тотчас обращались в прах. На потолке засохшие пятна плесени, штукатурка осыпалась, обнажив местами ветхий каркас. Охваченная ужасом, Жасинта бросилась в сад, туда, где под дождем и солнцем опадала листва, чтобы возродиться вновь, где жизнь еще текла по артериям ушедших корнями в землю растений. Но и в саду, где прежде слышался смех, голоса, суетились люди, тоже обитали одни призраки. Плющ, потерявший листья, напоминал скелет. Под камнями, если бы их удалось сдвинуть с места, оказались бы, наверно, личинки жуков и скорпионы. В трещинах стен росли неизвестно откуда взявшиеся травы и кусты, хищные и прожорливые, росли, казалось, на глазах, взбирались по стенам, разрушая их, разъедая проказой, навеки мумифицируя прошлое в этом ужасном склепе. Наконец ей показалось, что ненасытная трава прорастает в ней самой, пробиваясь сквозь руки, лицо, мозг, что неукротимая селва заживо ее погребает.

– И сейчас она порой не дает мне дышать. Теперь ты понимаешь, дорогой, почему я не прихожу в восторг, когда мне говорят о... Не знаю даже, как это назвать. Мне нужен здоровый корень, чтобы за него ухватиться. Я хочу жить живыми заботами. Я боюсь мертвецов, боюсь травы.

Когда Жасинта оставалась одна в своем доме в Эсториле, приютившемся на прибрежных скалах, она зажигала во всех комнатах свет и принималась названивать по телефону, просто так, чтобы слышать голоса, живые голоса, чтобы чувствовать кого-то рядом с собой.

Вспоминая об этом признании, Васко не мог не вспомнить о том, что произошло в воскресенье, когда он познакомился с Жасинтой: он взглянул в сторону дома Малафайи и увидел приникшее к стеклу лицо. Нет, даже не лицо: солнечные блики едва позволяли разглядеть половину лица, испуганного и любопытного, которое тут же отпрянуло, но горящий взгляд надолго запечатлелся в сознании Васко. Это была дочь Жасинты.

– Что с твоей девочкой? – спросил он, может быть, и не в тот день, а в один из дней, когда эти пылающие и затравленные глаза неотступно стояли перед ним, не давая думать ни о чем другом.

– Это травмированный ребенок. Не говори мне о ней. Я от нее поседею.

IV

...Другие воспоминания.

Например, те, что главным образом связаны с Алберто. С человеком, который с недавних пор стал вызывать в нем беспокойство, а порой даже ненависть. А ведь Алберто – мальчишка. Мальчишка с вечно потными руками. Он приходил в студию после занятий, никогда не пробуждавших в нем интереса, и, боясь помешать, застенчиво говорил:

– Можно мне остаться?

Словно просил об особой милости.

– Конечно, можно.

– Спасибо.

Алберто еле слышно благодарил. Казалось, он не верит разрешению или раскаивается, что вынудил Васко к согласию. Он не решался подать руку, и от смущения ладони его с резко прочерченными линиями покрывались крупными каплями пота. Если он все же отваживался протянуть руку, то всегда говорил при этом извиняющимся тоном:

– У меня ладони влажные.

– Не беда.

Но однажды Васко заметил:

– Тебе надо лечиться. Это от нервов.

Юноша смутился. Лицо его вспыхнуло, губы задрожали, как у ребенка, который вот-вот расплачется. Не от обиды. А от стыда.

Алберто приходил в мастерскую не наблюдать за работой Васко (он всегда старался не мешать, не задавал вопросов, даже если что-то и вызывало в нем любопытство, и лишь смотрел, как работает Васко, хотя тот и пытался вызвать его на откровенность: "Ну как? Ты же знаешь, что можешь говорить правду"); он приходил, чтобы просто побыть там; приходил, потому что Васко привлекал его и значил для него все больше. Нередко Алберто поджидал Васко у дверей ателье. А когда наступали холода, за окнами выл ветер, град барабанил по крыше и калорифер не мог согреть огромное помещение, напоминающее ледяной погреб, он с возрастающим беспокойством следил за тем, как Васко поглаживает левое плечо, затем обводил утомленным взглядом ненужный хлам – гипс, бумагу, краски, холсты, – пока не обнаруживал алентежанский плащ. Алберто всегда знал, где искать плащ и когда нужно набросить его на плечи скульптора. Потом, покраснев, он отводил глаза, чтобы не видеть ласковой улыбки Васко, а в ушах у него звучала фраза, произнесенная Васко, когда он впервые набросил на него плащ: "Наверное, эти боли начались у меня после тюрьмы. Там я провел целую ночь на мокром тюфяке". Если в мастерской бывали посетители, и особенно эта странная пара (он – тощий, с пегими седеющими волосами, с вечной презрительной гримасой – сыпал ядовитыми остротами, считая все искусства пораженными гангреной театральности, а жизнь – генеральной репетицией бездарной пьесы; она дымила как труба, куря сигарету за сигаретой, словно желая поскорее опустошить пачку, и всякий раз, как открывала рот, произносила медовым голосом очередную глупость: "Ты потрясающая личность, Васко! Только почему твои женщины похожи на жираф?! Посмотри, разве у меня такая шея, как ты вылепил из глины"), – итак, если в мастерской бывали посетители, бывали чужие, Алберто отправлялся в молочную по соседству, рассеянно листал там учебник и возвращался, как только, по его расчетам, он вновь мог без помех наслаждаться молчаливым обществом Васко. Они и молча понимали друг друга.

Поэтому, когда наступило разочарование, Алберто мало-помалу стал отдаляться, хотя и не прекратил совсем посещать мастерскую, словно хотел окончательно убедиться в своих горьких подозрениях, понять причины крушения своих иллюзий. На рождество Алберто прислал Васко акварель, написанную им самим. Исполнение и колорит никуда не годились, зато потрясала выразительность, присущая лишь детским рисункам. Красочная голубка на фоне желтого, сочных и резких тонов неба, напоминающего яичный желток. Внизу, почти на самом краю листа, – силуэты черных, одичавших, сплетенных в клубок пленников, людей без надежды на освобождение. И надпись: "За мир и согласие. Но заря поднимется и над обломками". Что за аллегория? На что намекал или что хотел сказать этим Алберто? Был ли это призыв, трогательный подарок или оскорбление? Но ощутив привкус желчи во рту, Васко предположил последнее.

Они познакомились у входа в тюрьму. Васко решил навестить Полли, узнав, что тот тяжело заболел – подозревали туберкулез – и что его перевели в тюремный госпиталь. Надо было пройти по асфальтовой дорожке, проложенной вдоль белой стены и превращающей тюрьму в остров-крепость (каждый раз при виде ее твои глаза, Васко, заволакивала мгла), и потом, повернув за угол, приблизиться к чугунным воротам. Время от времени однообразие крепостной стены нарушала высокая башня с подозрительно глядящим на мир прожектором. На каждой башне стоял часовой, которому и в голову не приходило прятать ружье. Шоссе и его обочины освещались мощными лампами. Ночью здесь, наверное, было светло как днем. Едва наступали сумерки, лампы широко раскрывали глаза, словно вдруг очнувшись от дремоты, и прожекторы на башнях обрушивали снопы света на заросли кустарника, на песчаные холмы, тут же начинающие пламенеть, прочесывали шоссе из конца в конец и, если оно оказывалось безлюдным, на мгновение замирали. Чугунные решетчатые ворота были высокие и массивные, как крепостная стена, в них открывалась чугунная дверца – отверстие, через которое выглядывал часовой, когда кто-нибудь нажимал кнопку звонка. Посетители называли фамилию, предъявляли удостоверение личности бдительному охраннику, платили за вход. Посещать заключенных разрешалось лишь тем, кто был указан в специальном списке. Васко едва обратил внимание на веснушчатого паренька, ожидавшего вместе с ним у ворот, и взглянул на него удивленно и недоверчиво, лишь услыхав, что тот тоже пришел повидать Полли. Он сразу запомнил его имя – Алберто Антунес, которое охранник тщательно занес в регистрационную книгу, социальное положение – учащийся, – записанное солдатом с досадливой закорючкой, и еще некоторые мелочи остались в памяти Васко, натренированной в свое время, в частности то, что юноша вытирал руки платком всякий раз, как охранник к нему обращался.

Второй охранник проводил их в зал свиданий, где стояло с полдюжины грубо сколоченных столов и стульев, а у стены на полу – ожидающий починки радиоприемник. Но даже если бы этот зал вдруг заставили мебелью, он все равно казался бы пустым и неуютным. Должно быть, потому, что стены были голые, вызывающе белые. И приемник с внутренностями наружу сделал бы еще более нелепой мысль заполнять это пустое пространство. Вокруг каждого стола – группа родных или друзей тех, кому разрешено свидание. Сквозь очень высокие, под самым потолком окна, любопытный не смог бы увидеть ничего, кроме далекого горизонта, через их едва приоткрытые створки проникал холодный ноябрьский воздух. Тюрьма находилась недалеко от моря, но моря оттуда не было видно. Из окон виднелись зеленые холмы, кривые виноградные лозы, чахлые деревца, пригнувшиеся к земле в тщетной попытке взобраться по склону. Должно быть, на холмах хозяйничал ветер. Морской воздух обжигал кожу. Лица у большинства заключенных, особенно у тех, кому разрешались прогулки по двору, были бронзового цвета, точно они приехали в отпуск из колоний. На тех, кто приходил с воли, узники смотрели сурово, с осуждением. В коридорах арестанты, все в одинаковой коричневой одежде, лениво терли деревянный пол, потому что спешить им было некуда, или переносили с места на место какой-то хлам под присмотром безучастной охраны. Когда мимо проходили посетители, они отодвигались в сторону, и их потупленные глаза мрачно вспыхивали.

В приемной, кроме Полли, находился еще один заключенный. Он был молод, но печальное выражение делало его землистое лицо старше. Васко бросилось в глаза, что родственники, пришедшие к нему, разделены барьером из стульев на две группы. За одним столом сидел отец, коренастый, насупленный, с порывистыми движениями, и двоюродный брат, который был как на иголках и все косился на дверь и на часового, чистившего длинные ногти, прислонясь к косяку. За другим столом сидели невеста и мать заключенного, каждый день носившая ему передачу. Родители были в разводе и даже теперь не хотели перемирия хотя бы на короткое время. Заключенный переходил от одного стола к другому. Пока он говорил с отцом, обе женщины старались не смотреть в его сторону. Они как будто ждали кого-то еще, но тот опаздывал. Парень в тюрьме заболел, туберкулез пожирал его, точно огонь сухую стерню. Ему удалили легкое. Он скрывал впалую грудь и опущенное плечо под свободной фуфайкой с высоким воротом и радовался, когда его уверяли: "Почти не заметно. Если бы мне не сказали, я бы и внимания не обратил". В ответ парень натянуто улыбался, слегка раздосадованный том, что приходится разыгрывать комедию, однако все же предпочитал эту ложь правде. Через час охранник предупредил их, что свидание подходит к концу. Но еще раньше заключенный, у которого в тюрьме обострилось чувство времени, дважды взглянул на часы и принялся говорить еще быстрее, словно в оставшиеся минуты хотел высказать все, что не успел. "Время истекает", – торопил часовой. "Еще немного", – просил заключенный, скорее с раздражением, чем жалобно, а сам метался между двумя столами, пытаясь поровну разделить свою горькую нежность, и фраза, предназначенная одним, доставалась другим. "Пошли, снизу уже звонят". Это часовой при входе предупреждал по внутреннему телефону, что пора выпроваживать посетителей. Заключенного оборвали на полуслове, его мертвенно-бледное лицо омрачилось унынием, недолгая радость угасла до следующего прихода родных. "Если завтра будет холодно, вы не приходите, мама", или: "Отец, не жертвуй ради меня футбольным матчем в воскресенье. Лучше потом о нем расскажешь". И он печально смотрел, как две группы спускаются по лестнице, и мать ускоряет шаги, чтобы оказаться у ворот раньше бывшего мужа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю