355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Розинер » Некто Финкельмайер » Текст книги (страница 30)
Некто Финкельмайер
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 15:38

Текст книги "Некто Финкельмайер"


Автор книги: Феликс Розинер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)

Суд, ознакомившись с предварительными материалами, проверив их путем опроса свидетелей, выслушав стороны общественного обвинения и защиты, пришел к выводу", что факты, указанные в материалах дела, нашли свое подтверждение в судебном заседании, а поведение Финкельмайера подпадает под действие Указа «Об усилении борьбы с лицами, уклоняющимися от общественно-полезного труда и ведущими паразитический образ жизни». На основании изложенного суд

ПОСТАНОВИЛ:

Сослать Финкельмайера Аарона-Хаима Менделевича, 1932 года рождения, уроженца города Москвы, в отдаленную, специально отведенную местность сроком на четыре года с обязательным привлечением к труду по месту поселения.

Постановление окончательное и обжалованию не подлежит…

«Ворвался в глубь моей дремоты сонной тяжелый гул, и я очнулся вдруг, как человек, насильно пробужденный», —громко рукоплескали, выкрикивали, низвергали сверху гремящий поток, в водовороте лиц и фигур – орали, качались, поманивали, помавали – явилась косая злоба Никольского, мелькнули опухлые Фридины веки, – «Я отдохнувший взгляд обвел вокруг, встав на ноги и пристально взирая, чтоб осмотреться в этом царстве мук», – сквозь толпу – она раздвигалась в опаске – шел маленький, с улыбкой на детском круглом личике отец, его пальцы плясали над бороденкой, он как будто играл и пугал бодучей козою – идет коза рогатая, идет коза бодатая, бе-е-е – забодай-забодай-забодаю! – пел, слишком громко он, против обыкновения, пел в этот раз – шма исроэл адонай элоhейну адонай эхад борух шем кводо малхуто лэолам воадСлушай, Израиль, Иегова Господь единый благословенно имя Его, почитание, царствование Его навечно и навсегда! – Мы были возле пропасти, у края, и страшный срыв гудел у наших ног, бесчисленные крики извергая, — по ступеням, по той же боковой и полутемной лестнице, какой привели Арона сюда, теперь он спускался снова во двор, следом за его спиной громыхал сапогами дружок-старшина, а перед Ароном, пролет за пролетом, ступая неровно, кренясь в каждом шаге на свернутый бок, с лицом запрокинутым к нему, к Арону, вверх, катилась Ольга.

– Я увожу к отверженным селеньям, —

– а ты обещай мне, я все равно узнаю, обещай, я приеду к тебе, ну, поселюсь я где-нибудь рядом, ответь же мне, ну? —

– Я увожу сквозь вековечный сон, —

я ничего от тебя не хочу, я только для себя, у меня ничего не осталось, ты меня пожалей, я так одинока, ты же знаешь все обо мне, ну Арошка, ну что ты молчишь? —

– Я увожу к погибшим поколеньям.

Был правдою мой зодчий вдохновлен:

– в конце концов, ну что четыре года? – ведь это ничего, а оттуда я все равно уехала – ты, ты это сделал, я тебе писала, ты сделал, что я захотела приехать сюда, значит, позволь, Арошка, позволь же, позволь, я поеду с тобой! —

– Я высшей силой, полнотой всезнанья

И первою любовью сотворен. —

– и ты не должен молчать! – ты должен, ты должен позволить, ты должен захотеть, чтобы я оказалась рядом, ты же помнишь, я знаю, что ты ничего не забыл, почему же ты так, ну скажи —

– Древней меня лишь вечные созданья, —

ты не отвечаешь, ну почему? мне же незачем жить! не хочу, мне не нужно, я ненавижу ее, эту жизнь, за которую люди цепляются, я не хочу больше жить, ты, ты, ты можешь продлить мне, и может быть —

– И с вечностью пребуду наравне —

но ты пожалеешь! ты думаешь, нет ничего вокруг, нет никого, что ты сам по себе? ты не хочешь понять! ты не понимаешь, я ведь мертва, я прошу немножечко жизни, чего тебе стоит? и ты не хочешь мне капельку хоть подарить, одно только слово, Арон, ну скажи мне, ну милый… —

Входящие оставьте упованья.

Гражданка, пройдите! За двери, за двери! И во дворе нельзя! Вообще, как вы сюда попали? Не положено!

Старшина подвел Арона к фургону. Сели в темноте на лавку. Кузов промерз, и скоро Арона стало бить ознобом. В шоферской кабине не было никого. Милиционер сперва сидел спокойно, но потом, замерзнув, принялся то и дело выглядывать из-за дверцы фургона во двор, выискивая хоть кого-нибудь, кто пошел бы разыскать шофера. Арон мало что воспринимал. На какое-то время он впал, вероятно, в полное забытье, потому что не слышал, когда пришел шофер и как заработал мотор. Лишь когда взяли с места, Арон от резкого толчка пришел в себя. Выехали в ворота, и водитель принялся отчаянно сигналить. Сквозь тонкое железо стенки доносился возбужденный говор множества людей, машина еле двигалась, наконец остановилась вовсе. Внезапно взревела сирена, заливались вовсю клаксоны, Арон безотчетно взглянул в зарешеченное окошко и увидел слепящие фары и выше – кровавые вспышки мигалки. От фар, от мигалки, от воя надрывной сирены люди расталкивались и теснились, но каждый не далее плотного круга, который пустел и пустел – полукружие света вдвигалось в него, тяжелый передок грузовика свисал напротив, люди смотрели вниз, на землю, Арон ухватился за прутья решетки, привстал, чтобы тоже увидеть – ни любопытства, ни просто желания что-либо увидеть он не испытывал, он взглянул все так же безотчетно и – закричал, отпрянул, метнулся к дверцам.

Он увидел бесформенное на снегу, небольшое, темным холмом, и сбоку лицо – запрокинутый остроточенный контур среди беспорядка длинных женских волос.

Старшина исступленно бил по рукам, – Арон, дико вскрикивая, хватался за дверцы, но старшина размахнулся, – ну, т-твою мать! – и сильно ударил под дых.

Арон рухнул на пол.

XXXVIII

Финкельмайер – Никольскому.

Я буду тебе писать постепенно. У меня тут не всегда есть время и место для этого занятия. Начинаю письмо, а когда и где закончу его – не знаю. Уже, вероятно, в Азии, поскольку сейчас нахожусь вблизи границы с нею. Сижу – точнее, лежу на койке в подвале номер 101. У подвала – древние своды и крепостная толщина стены. В цементный пол вмуровано 13 железных кроватей, из железа – дверь, железные прутья (три на три) в окошке, железная колючая проволока окаймляет двор. В углу напротивбидон. Он не железный,алюминиевый. Когда-то сделали его для коровьего молока, теперь же в нем – человеческая моча, бидон дурно пахнет. Это пятая остановка, если не считать тюремной больницы, где я пробыл три неделисразу после суда. Везде все по-разному и все одинаково – как в жизни. Я многому научился за это время. Главное, как ни странно, за редкими исключениями, легко лажу с коллегами. У меня есть достоинства, которые вызывают у коллег большое уважение. Так, например, они меня научили «забивать козла», и оказалось, что я великий игрок. Примитивные расчеты «кто, как и куда» мне даются легко, я почти не проигрываю, – вернее, проигрываю лишь для того, чтобы не вызывать к себе излишней злобы. Кроме того, «Граф Монте-Кристо», «Айвенго», «Лунный камень», фабульные подробности которых с детства застряли в моих мозгах, сделали меня Певцом во стане русских воинов. Здесь ценят искусство. К сожалению, не научился пить политуру, и это их раздражает. Говорят здесь посредством слов из матерного и сортирного наборов, а междометия служат для связи этих слов в осмысленные и весьма разнообразные фразы, которые кратко передают суть всего необходимого. Поразительно, как избыточен наш словарь! Великий и свободный русский язык, как мне здесь кажется, действительно непомерно, ненужно велик, и потому в своей большой части свободен – от использования. Но, как сказал Пребылов, не мне судить о русском языке.

Очевидно, завтра нас отправят на последний этап. Впереди Заполярье. Здесь еще долго будет зима.

Вчера приехали в Салехард. Вышли на маленькой станции после четырех суток дороги, во время которой пришлось больше, чем обычно, пострадать от махорочно-потной и уборной вони. В большую пургу повезли нас по льду реки Обь к Салехарду, который улегся точно на пунктире, обозначающем Северный полярный круг. Но это еще не конечный пункт. В дальнейшем я должен оказаться километрах в пятистах к северо-востоку, в тундре.

Лежу на деревянных нарах. Сейчас придет очень милая девочка четырнадцати лет. За свою короткую, но интересную жизнь она обокрала около двух десятков квартир. Мне она, кажется, симпатизирует, по крайней мере, мы всегда друг другу улыбаемся. Девочка приносит нам еду.

Сбежал на почту. Мне за это влетит, но не очень. Тут нравы патриархальные, ведь не убегать же в самом деле, это все понимают.

Около почты произошла только что неожиданная встреча! Помнишь ли ты, Леня, официантку Галочку из ресторана в гостинице Заалайска? Галочка утверждает, что ты ее, конечно, помнишь. Ее-то я и встретил сейчас. С кем-то она связалась – не то с матросом, не то с бичом, не то с уголовником, сосланным сюда, – в общем, Галочка не распространялась особенно о своей личной жизни. Зато стала расспрашивать про Дануту. Когда я подтвердил, что эта история с браком была только фикцией, она очень обрадовалась. Я понял так, что был у Галочки с тобой роман, уж признавайся! Передает она тебе привет и поцелуй.

Письмо, наконец, отсылаю. Но пока не прибуду на место, нет смысла заканчивать просьбой: «Пиши…»

НикольскийФинкельмайеру.

Получил твою телеграмму. Итак, ты на месте. Полез в атлас, посмотрел, куда тебя кинули. Нашел реку Таз. Ничего себе! Отправил телеграфом денежный перевод на 50 р. Думаю, что большими кусками высылать не буду: у тебя могут спереть или сам раздашь. Когда будут кончаться – сразу телеграфируй, вышлю еще.

Адвокат уже начал войну. Нам с этим мужиком здорово повезло. Хваткий, как овчарка, и никого не боится. Он достался тебе в наследство от Леопольда, ты этого, кажется, не знаешь. Адвокат написал жалобу, которую должны рассмотреть в порядке надзора в суде следующей инстанции. Не выйдетпойдет дело еще выше. Адвокат сумел взять за глотку издательство. Они дали справку: «Издательству известно, что Финкельмайер выполнял работу по переводу стихов Манакина на основе личного соглашения с ним». Что-то в этом роде. Кроме того, старик Мэтр, когда узнал обо всем, разъярился, поднял скандал, кричал на борова в его кабинете, в президиум союза писателей написал письмо, в котором поливает Манакина и превозносит тебя. Он же, то есть Мэтр, по наущению адвоката написал «Отзыв», который приложен к жалобе. Адвокат собрал какие-то старые твои квитанции, доверенности и распискивсе для того, чтобы подтвердить твою причастность к литературе. Но главное, адвокат рассчитывает доказать, что суд прошел с нарушением процессуальных норм и что материалы милиции, как и показания свидетелей, не дают основания применять к тебе Указ о тунеядцах. Что-то он говорит о нетрудовых доходах, которых не было, и о паразитическом существовании, которое тоже не было таковым. Что же касается избиений, пьянок и т. д. – то избивал Никольский, а пьяным был Пребылов. Ну и так далее… Короче говоря, адвокат считает, что шансы – половина на половину.

Данута несколько раз звонила по телефону. Она в Паланге, устроилась временно медсестрой. Кажется, не верит мне ни в чем. Просила твой адрес, но я же только вчера смог ей сообщить.

Финкельмайер – Никольскому.

За окном бегут оленьи упряжки, медленно тащится трактор. Сегодня вьюга стала стихать, а то непрерывно мело. Жизнь на краю географии, как говорит мой здешний знакомый – адвентист. Он зовет меня жить с ним, у него есть место. Но пока я в общежитии. До этого обитал в вагончике, а теперь – в двухкомнатной избе. Стены комнат выбелены известкой. Живет тут нас 7 человек. Почему-то все мы сгрудились в первой комнате, вторая пустует. Посреди обиталища нашего – столб, к нему приперт колченогий стол, заваленный грязной посудой. Рядом печка, на ней, вокруг нее, на веревках – штаны, сапоги, телогрейки, носки и постиранное исподнее. От всего идет мутный дух, но он послабже махорки и одеколона. В углу окурки, консервные банки, пустые флаконы. Одеколон здесь предмет первой необходимости, пьют его ящиками. Все ждут, когда уйдет лед : тогда, говорят, придут лихтера со спиртом и водкой, тогда тут начнется веселая жизнь. Но и сейчас народ не скучает. Есть тут клуб,и в нем вечером крутят пластинки; есть избы, где бабы отдаются за водку; есть блатные песни, их поют с рычанием; постоянно режутся в карты; ежедневно смертные драки. Словом, налажен особенный быт. Я в него могу вписаться только боком. Например, блатные песни. Не поверишь, я сочинил одну, потом другуютеперь во мне души не чают. Я стал идти у них за святого, только что не молятся на меня. Раньше звали меня «Эй, ханурик!» или «Эй, доходяга!», а сейчас уважительно: «Зяма». Почему еврей это именно Зяма? А не тот же Арон или Хаим? Тут есть глубинная связь с языком.

Сегодня ханыги из нашей бригады ходили в чум к нанайцам и принесли мне огромную рыбину. Я хотел заплатить, но меня обматерили. Я растрогался до слез. Надо будет сочинить еще одну песню.

Никольский – Финкельмайеру.

Только сейчас получил письмо, посланное из Салехарда. Шло ровно месяц! Предлагаю договориться: надо писать друг другу, не дожидаясь ответов, иначе будут двухмесячные перерывы.

Здесь пока без перемен. Адвокат говорит, что ждать результатов рано: пока истребуют дело, пока его изучат и прочая, прочая, должно пройти время. Перемены есть у меня: увольняюсь с работы. К счастью, по собственному желанию, хотя увольнение висело надо мной с того дня, как начальство узнало, что мной интересуется следователь. Но в общем-то, виноват я сам. Бабы меня погубят! Несколько лет назад была у меня любовница – секретарша нашего шефа. Любовница она очень способная, чего не скажешь о ней как о секретарше. Когда она вышла замуж, наши радости прекратились. Но недавно она решила вспомнить былое, – да как! На нее накатило среди рабочего дня, она меня просто-напросто вызвала по внутреннему телефону. Шефа не было, но диван в его кабинете был. Далее произошла паскудная сценка: снаружи дергали за дверь, и смыться незамеченным мне не удалось. Убежден теперь, что если ситуация и не была подстроена в деталях, то моя милашка во всем этом сыграла тщательно продуманную роль. Она мне сама предложила, чтобы я уволился. Бедняжка, видишь ли, не может меня забыть и, простите, всегда меня хочет. Когда я уволюсь, она будет ко мне приезжать, даже ночевать иногда, так как ее муж бывает в разъездах. Она все расписала по нотам! Я эту сучку послал подальше и написал заявление об уходе. Шеф просиял, трусливая сволочь! Баба искренне рыдала. Боюсь, что припрется как-нибудь на ночь глядя.

У нас уже вовсю весна. Не представляю, что там у тебя —все еще ночь или она окончилась? К какому общественно-полезному труду тебя привлекли? Вопросов мог бы задать очень много, но надеюсь вскоре получить от тебя письмо с места.

Никольский – Финкельмайеру.

Три дня назад отправил тебе письмо. Сейчас на почте пишу коротенькую записку – сообщить, что высылаю тебе заказной бандеролью большой конверт. В конвертерукопись Леопольда. Насколько можно понять, он занимался ею в Паланге. Ее, вероятно, можно считать законченной, хотя рукопись лежала на его столе раскрытая на последней странице, сверху осталась авторучка. Написано все очень аккуратно, с немногими поправками, так что Вера легко смогла все перепечатать. Я подумал, что следует послать экземпляр тебе, – даже с риском, что пропадет. Напиши, благополучно ли бандероль дошла.

Рукопись Леопольда

ИСКУССТВО БЕЗ ФИКСАЦИИ

Первоначально мне хотелось избрать для заголовка своих заметок другое название. Например, – «ПЕРЕД ТЕМ, КАК УМОЛКНУТЬ» или даже «СЛОВА МОЛЧАЩЕГО». И то и другое показалось мне претенциозным. «ИСКУССТВО БЕЗ ФИКСАЦИИ» прямо выражает мысль, которую намерен я обсудить на страницах заметок; тогда как отвергнутые названия говорили обо мне самом, о причинах, побудивших меня обратиться к этим записям, и лишь намеком – об их содержании.

Все же есть необходимость предварить эту рукопись кратким объяснением причин, почему я принимаюсь за то, чего всю жизнь избегал. В течение последних лет мною читаны циклы лекций по истории искусства. Аудитория оказывалась самой различной, чаще всего меня слушала молодежь. Я никогда не записывал своих лекций заранее. Со временем это стало моим принципом. Я высоко ценю мысль «неизреченную». И если «изреченная – есть ложь», то записанная прежде, чем она сказана вслух, – есть ложь вдвойне.

Сравнительно недавно я узнал, что изреченное мною записано. Я уступил просьбам В. и, слушая старые записи, стал комментировать их, стремясь, чтобы, может, разрушить стройное здание лжи. Но преуспел лишь в том, что вокруг прежнего громоздил и громоздил новейшие постройки – не менее лживые. Я мог бы начать сызнова, выстроить новый цикл, но и он бы заключил меня собою в пределы уж которого по счету круга! Я решил разомкнуть кольцо. Для этого избираю способ, который сам же я отрицаю: принимаюсь писать заключение, которое перечеркнет не только все, записанное ранее в том, чему В. дала название «Жизнь искусства», но и, по основному существу, отвергнет то, что в нем, в заключении, будет зафиксировано. Тогда разрушится все. После чего мне останется умолкнуть, и моя рукопись станет словами молчащего.

То, что я собираюсь изложить, не вчера родилось. И не у меня родилось. Я только записываю. Я не сделал бы этого, если бы, повторяю, В. не сохранила мои лекции. Я не сделал бы этого, если бы А. Ф. – поэт, столь близкий мне по духу, не обсуждал бы со мной в течение многих лет эту излюбленную нами обоими тему. Более того: А. Ф. сам по себе – его личность, его творчество, его жизнь – красноречивее всех слов, которые мне предстоит сказать.

1.

Сосны зимней Паланги стоят за моим окном. Я иду под их стволами, ступаю по дюнам, и море открывается передо мной.

Вот оно море, которое созидает, чтобы расплескивать содеянное.

Но я не иду к морю. Лист белой бумаги лежит предо мной. Чего я жду от него?

Бог два дня творил море. Но человеком он занимался недолго. С человеком он позабавился, как ребенок. Когда творят что-то дети – лепечут, рисуют, поют – они забавляются мигом творения. Но миг пролетел – и лепет умолк, песенка забыта, скомкана глина, рисунок разорван – исчезло недолговечное и прекрасное, как детская улыбка. Ребенок забывает дело рук своих.

Бог создал человека и в тот же миг забыл о деле рук своих.

Прекрасны сосны, и дюны, и море в зимней Паланге. Они говорят мне о том, что витает улыбкою радости между рожденьем и смертью любого из нас – мужчины и женщины, и сосны, двоящейся близко у общего корня, и набегов холодной воды на песчаные дюны. Так все возникает, чтобы исчезнуть.

Прекрасная импровизация – жизнь! Сама же и создает себя. Не любуется делом рук своих, и приятно ей, отбрасывая былое, сущее любить, не ведая, что вылепится в грядущем.

Потому-то, когда, как в мгновенье любви, входит в нас и из нас исторгается жизнь, мы подвластны ее вдохновенной игре и не помним о прошлом и не мыслим о будущем.

О, самозабвенность искусства!

Прекрасно в искусстве все, на чем нет мертвой заботы запечатлеть себя.

Ребенок плачет – и забывает о чем плачет. Смеется – и забывает о чем смеется. И потому легко плачет, и потому его смех заливистый и беспечный.

О, детство искусства!

Прекрасно в искусстве все, что не осознало себя.

Любовники знают, что страстное чувство бежит огласки. Шепотом и наедине твердят они свое глупое «люблю, люблю!» – они лелеют в себе опасение, что чужие взгляды и слова убьют их чувство. Покров тайны нужен любви, как покров темноты.

О, тайная связь меж творцом и его шедевром!

Прекрасно в искусстве все, что не ищет огласки.

2.

Но все это смешно и наивно. И все здесь поставлено с ног на голову, потому что смешаны понятия «творчество» и «искусство».

Творчество преследует самое себя, и в этом оно – проявление изменчивой жизни. Цель творчества – быть, существовать, находить переживания в акте творения.

Искусство преследует не себя, а свой результат, как нечто застывшее, запечатленное. Цель искусства – запечатлеть, передать и вызвать переживание после того, как произведение создано. И потому вот ответ на сакраментальный вопрос, что такое искусство: КОНСЕРВАЦИЯ ПЕРЕЖИВАНИЙ.

Что может быть отвратительней?! А между тем, я никак не могу подыскать сему определению какой-то альтернативы, как бы ни хотелось мне того…

Живое ПЕРЕЖИВАНИЕ лежит в основе искусства; но и мертвое КАК ЗАФИКСИРОВАТЬ? – лежит здесь же. Однако же, именно задача фиксации переживаний – выступает той главной задачей, которую искусство решает. В самом деле: меняется все, и чувства быстрее всего; но те же радости и муки испытываем мы, что и тысячелетие назад. Меняется все, и искусство быстрее многого; но радости и муки у нынешнего художника вовсе не те, что были когда-то: ему надо не повторять уже сказанное, ему надо быть изощреннее, ему надо выразить «свое» – и так далее. Безумен тот, кому мешает жить знание того, что он повторяет собою многих и многих. Но мы посмеемся над художником, который представит нам нечто, похожее на искусство других.

И вот все, что учит искусству – все эти академии живописи и музыки, литературы и театра – все учит технике фиксации. А пройдя искус, художник бьется над тем, чтобы преодолеть влияние школы и найти еще не найденное. Правда, рядом с ним – его коллега. Тот не бьется. При помощи школы – техники, мастерства, системы – он умеет легко фиксировать и без переживаний – с холодной душой имитировать их, как опытная любовница умеет имитировать любовь.

Прекрасно в искусстве уметь!

И постыдно быть дилетантом!

Постыдно предаваться творческому акту, не получив на то патента!

Любить и жалеть – как это мало для искусства!

Прекрасно то в искусстве, что профессионально!

3.

Все выглядит сегодня так, будто искусство в своем тщеславном «остановись, мгновенье!» старается превзойти и обмануть природу. Но природа мстит. Чем изощреннее обман, тем коварнее месть. Искусство все глубже заманивается в тупик. Оно давно уже чувствует, что дело неладно. Природа смеется, жизнь торжествует, а искусство задыхается.

Как это случилось?

Мне придется здесь крайне сжато дать то, что вкрапливалось в мои лекции в качестве комментария, отступления, введения или заключения к рассказу об эпохе, стиле, об отдельной школе, и о конкретном мастере.

Когда человек открыл, что для эмоций существует простейший выход в творчестве, он открыл искусство. Это было наивным, очаровательным и гармоничным началом! Само переживание, его выражение в творчестве и акт наслаждения им были неразделимы, подобно Божественной Троице! И никто не заботился о возможном зрителе и не было оглядки на творчество соседа или предка!

Но плод с прекрасного Древа Искусства сорван, и змей уже торжествует мрачно. Едва появляется первый зритель и слушатель, как творчество уже берет его в свой расчет. Начинается развитие особых, устойчивых знаков – условностей для того, чтобы творчество первого было «прочитано» кем-то вторым, то есть чтобы эмоции творца были через его искусство переданы потребителю. Наслаждение результатами творчества начинает отделяться от творца. Забота об условностях – знаках передачи – рождает новое качество техники и к первоначальной проблеме творчества ЧТО добавляется пресловутая проблема КАК. А потребителю нужно все больше искусства; а художник уже не живет без зрителя; и основное качество – острое переживание творческого процесса – все более сдает свои позиции, поскольку профессионализация растет, живое творчество уже в оковах в виде школ, течений, технологий. И поскольку открыто, что произведение искусства обладает удивительным свойством хранить эфемерное – чувство, разум и дух – возрастает забота о вечном и правильном их закреплении. Наитие, порыв, случайность, непреднамеренность отступают еще и еще. Отступают и под натиском внешних сил: искусству дается просветительная и культурная миссия, художественное творчество отдельного лица эксплуатируется в интересах общества. Между тем идет дальнейшая формализация искусства, когда самоцелью становится не непосредственно переживания, а их наиболее удачная фиксация и передача и когда – о, где оно, доброе старое время! – уже сама форма становится стимулом переживаний художника. Вокруг искусства справляется предполуночный шабаш: результаты личного, неповторимого творчества размножают посредством копирования – личные эмоции художника отчуждены от бесконтрольных или специально направленных эмоций миллионных потребителей; растет накопление массы искусства и насыщение им, возрастает жестокая конкуренция произведений, которым в общей толкучке так необходимо пробивать дорогу к потребителю. Но зачем? Почему не хотят оставаться в безвестности?

4.

Явившийся посреди семи светильников сказал Иоанну Богослову: «Итак напиши, что ты видел, и что есть, и что будет после сего».

Нарисованное выше – «что видел, что есть» – уже всем хорошо известная картинка Апокалипсиса от искусства.

Что будет после сего?

Негоже пророчествовать тому, кто не Боговдохновленный. Не похожий ничем на пророка, я, однако, собираюсь изложить здесь соображения о том, что будет с искусством после сего.

Природа не так глупа, чтобы дать обмануть себя окончательно. К тому же, коль скоро искусство присуще чадам ее, она сделает исподволь так, что заблудшие вновь повернут к равновесию, к гармонии, к естественному. Просвистев бичом над отбившимися, она рано или поздно вновь собирает свою паству и гонит, куда этого она, природа, хочет.

Отбившиеся уже поворачивают на ее естественную дорожку. Вероятно, что-то случилось с людьми. Говорят, виновата бомба, но сейчас много меньше стремятся себя воплотить в чем-то материальном. Сейчас ценят жизнь, просто жизнь, и, следовательно, стали теперь понимать, что цель и высший смысл ее – переживание во всем его богатстве, будь оно в любви ли, в работе ли, в созерцании. Слабеют суетные стремления людей «создать», «увеличить», «накопить», «превзойти» и «достичь», какой бы сферы жизни это ни касалось. Слабеет желание в нечто материальное вкладывать и воплощать свою душу и этим суррогатом удовлетворять свою жажду бессмертия.

Люди меньше заботятся о мертвом бессмертии своих машин и своих полотен, вбитых в музейные рамы, больше – о быстротекущем благе данной нам минуты.

Для судеб искусства такое мироощущение должно иметь далеко идущие последствия.

Обратившись лицом к природе и жизни, мог бы человек и отбросить искусство, как нечто двойственное в своей основе, где живое переживание соседствует с мертвой его зафиксированностью. Но мы, люди, никогда не сможем избавиться от двойственности в нас самих, и искусство – отражение этого нашего качества. И если искусство останется жить, то лишь в первоначальном, гармоничном проявлении – только как переживание в творчестве, для творчества, с творцом и для творца, с художником и его моделью, в миг творения и ради него. Возникающее как переживание художника и исчезающее, когда это переживание исчезнет, освобожденное от расчета на постороннего, – вот искусство, которое без оговорок можно назвать тем истинным самовыражением, к которому стремится творческая натура. Оно не будет искусством для искусства, как нет любви ради любви: есть любовь, как свойство живого, как есть переживание и ничего больше.

Прекрасно искусство интимное!

Склонные к творчеству начинают понимать, что искусство, оставаясь интимным, остается чистым и дает истинное наслаждение. Появляются те, кто сознательно хотят оставаться в безвестности. Их зовут снисходительно дилетантами и любителями. Но они с оправданным презрением смотрят на профессионалов, как на сутенеров, живущих за счет объекта своей интимной связи.

А сами профессионалы? Они находят выход: берут деньги за разрисовку рекламных щитов; а ради творчества – пишут то, к чему лежит их душа.

Искусство, которое не заботится о фиксации или, как сказано, не ставящее своей целью консервацию переживаний, легко представить себе, когда речь идет, положим, о музыке. Музыкант-импровизатор творит в минуту вдохновения, его импровизация в самом процессе звучания рождается и умирает одновременно. До сих пор успешно противится всякой фиксации танец. Пластические искусства, казалось бы, фиксационны по своей изначальной структуре. Однако это не так. Изначально рисунок лишь выражал и отнюдь не фиксировал, а когда ловил и останавливал в себе быстротекущее, то это получалось без преднамеренной задачи уловить и запечатлеть. Достаточно указать на петроглифы и на рисунки детей, чтобы это стало явственным.

Но можно указать и на другое.

На тонком висячем мостике, низко перекинутом через тихое озерцо, стоит человек. Склонившись к воде, сыплет он на гладь ее легкие песчинки. Каждая из них окрашена в синее, зеленое, коричневое, розовое, золотое, белое. На воде возникает Фудзи. Облачко плывет над нею, Вишня цветет у подножья горы.

Едва заметно движется вода. Едва ощутимо движется воздух. И непрестанно меняется этот пейзаж. И то, что было в нем, – того уж нет, и новое является и исчезает, и все исчезает совсем.

Прекрасно искусство, которое не сберегает себя!

Милый юноша Т., который сделал уже свыше тысячи набросков двух обнаженных фигур, – почему-то он называет все это «Балет» – мудрее многих и многих из тех маститых живописцев, с которыми я был знаком в разное время. Он, этот юноша, приходит к чистому листу, а насладившись линией и цветом, уходит и дважды не идет в одну и ту же воду. Что ему до своих листов? Его волнует только тот из них, который хочет вот-вот появиться.

Особо следует остановиться на искусствах словесных. Тут все подчинено фиксации. Если краска, движение, звук —те элементы, из которых строятся, положим, живопись, танец, музыка, – сами по себе еще ничего не фиксируют, то элемент поэзии – слово – есть не что иное, как именно фиксация – смысла, хотя бы. Но и существо изначальной поэзии – импровизация. Мой друг А. Ф. находит в ней избавление и выход из тупика, в который зашла поэзия вообще и в который он постоянно боялся попасть сам. Он, А. Ф. – ссылаюсь на него, так как он многое мне говорил об искусстве слова и сам превзошел в нем едва ли не грань невозможного, – А. Ф. утверждает, и я часто это чувствовал сам, что ему удается придать словам зыбкость, лишить их фиксированных значений, придать словам текучесть, а тексту подвижность. Интонация, темп, динамика громкости (не обязательно при чтении вслух, но и при артикуляционном внутреннем чтении) могут быть переменны – в зависимости от настроения читающего. Он пропускает отдельные слова, оставляет незаполненные места даже для целых фраз – смысл их дополняется при чтении, и могут при этом рождаться разные варианты. Паузы имеют значение – длительность их и напряженность, – при том, что именно слова могут оставаться пустыми, – кому не знакома эта незначащая речь, когда в наплыве чувств слова исчезают? В идеале своем поэзия жаждет отсутствия слова. Музыка – тишины. Живопись – белого листа. И я подхожу к пределу, где должен умолкнуть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю