355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Розинер » Некто Финкельмайер » Текст книги (страница 1)
Некто Финкельмайер
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 15:38

Текст книги "Некто Финкельмайер"


Автор книги: Феликс Розинер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 32 страниц)

ПОСВЯЩЕНИЕ

Говорят, что, создав своего героя, автор поневоле повторяет выдуманную им судьбу. Так ли это или нет, но однажды будто кто-то подтолкнул меня: я сделал шаг, за которым стояла эта судьба. До сих пор не знаю, что спасло меня тогда. Но я знаю тех – и их много, близких моих друзей, и друзей мне мало знакомых, – кто спасали роман от почти неминуемой гибели.

Им я обязан, что роман выходит в свет. Всем им, чьи имена не следует сегодня называть, – моим друзьям в России и за ее пределами я посвящаю его.

Феликс Розинер

Январь 1981 г.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 quel est cet homme?

– На, c'est un bien grand talent, il fait de sa voix tout ce qu'il veut.

– Il devrait bien, madame, s'en faire une culotte.

A. Пушкин. Египетские ночи (Эпиграф к главе 1)


– Что это за человек?

– О, это большой талант; он делает из своего голоса все что он хочет.

– Ему бы следовало, сударыня, сделать себе из него штаны.



I

В воздухе находились уже несколько часов и летели сейчас далеко за Уралом. Облака внизу, под самолетом, быстро потемнели, за иллюминаторами все исчезло, и в салоне зажгли свет.

Никольский не знал, чем заняться. Он давно прочитал газеты, пересмотрел бумаги, что вез с собой, составил список дел, которые следовало устроить по приезде на место, и даже установил их очередность по степени важности, прекрасно понимая при этом, что реальные обстоятельства не посчитаются ни с ним самим, ни с этим его списком. В каждом городе, в каждом учреждении – свои законы, а существеннее того – свои беззакония, и успех командировки от того и будет зависеть, хватит ли ума и расторопности использовать тамошние порядки себе не во вред, а во благо… И Никольский лениво пожалел себя: вот, в который-то раз едешь за тридевять земель; опять будешь говорить с чужими, вовсе не нужными тебе людьми, выслушивать глупости и отвечать на них с серьезностью и значением… спать черт знает с кем в одной комнате – хуже всего, когда вот так – «срочно, спешно, сегодня же!» – гонят тебя на край света, и номер не забронирован, да и в такой дыре, как этот, как его? – Заалайск, есть ли хоть гостиница?.. Правда, сказать по чести, поездки эти по-своему хороши, без них совсем пропадешь, продолжал рассуждать Никольский; но тут, как это обычно и бывало, когда являлся соблазн покопаться в себе, он остановился. «Хватит, хватит. Все та же песенка…» – чуть не вслух произнес он, и вдруг его губы, повинуясь внезапному, невесть откуда возникшему импульсу, прошептали: «Не спотыкайся, загнанный олень…»

Слова поразили его. Он повторил их еще и еще раз, попытался вспомнить, каким образом, когда задержались они в его памяти; потом оказалось, что к слову "олень " была рифма – «недолгий день», — рифма очень обычная, но Никольский обрадовался ей: ну да, вот он, усталый олень бежит по тусклой тундре, и короткий северный день – тот близко поставленный ему предел, за которым – ночь, смерть, ничто… Так это стихи! – догадался Никольский, и тут его сознание как будто разом осветилось.

Он видел эти стихи в журнале, который читал сосед, —этот странный с худым, болезненным лицом человек, который сидит рядом в кресле. Покупая билет, Никольский попросил дать ему место "А", то есть наверняка, независимо от типа самолета, первое от иллюминатора, и тогда же подумал, что за человек окажется "Б", – тот, кто разделит с ним это нудное многочасовое сидение во время полета. К счастью, "Б" оказался, во-первых, интеллигентным, а во-вторых, и это главное, – молчаливым. Никольскому, при всей скуке и бессмысленности долгих самолетных рейсов и, хуже того, поездок в купейных вагонах, были ненавистны пустые анекдотические и пошлые дорожные разговоры. Сам он отнюдь не был молчальником, умел и выслушать собеседника, но ведь ко всякому общению надо быть расположенным и иметь подходящее настроение; а в дороге – Боже мой, кого только не подкинет тебе судьба! – и вот слушаешь ты, не слушаешь – лезет человек в твою душу, да свою наизнанку выворачивает, а там обычное дело – грязь, мерзость, несчастья!.. Четверо в купе едут – и у каждого «Крейцерова соната» припасена… И все же слова эти про загнанного бедного оленя никак не давали покоя Никольскому. Поэтому он наконец повернул голову вправо и внимательно оглядел соседа.

Никольский увидел резко очерченный профиль: длинный, с отчетливой горбинкой нос, выразительные губы, некрупный подбородок и то особенное устройство коротких век, которые и делают взгляд почти неморгающим и застывшим – словом, «птичьим». Сосед и вправду смотрел неподвижным, отрешенным взором куда-то в спинку переднего кресла, был явно углублен в себя, но Никольский решил не миндальничать – в конце концов, он только спросит журнал…

– Простите, – наклонился Никольский к соседу, – вы не позволите?

И Никольский указал на толстую книжку журнала, лежавшую у соседа на коленях. Тот сперва непонимающе взглянул на Никольского, потом поспешно кивнул, засуетился, неловко стал узкими, непослушными пальцами захватывать край журнала… Журнал раскрылся и начал съезжать с его подрагивающих острых коленок, Никольский быстрым движением успел журнал поймать, помяв и едва не разорвав при этом страницу. Одновременно и сосед нервно дернулся, наткнулся на локоть Никольского и получил, похоже, весьма болезненный удар куда-то в бок, под ребро.

– Простите, пожалуйста, простите, – испытывая жгучий стыд, бормотал Никольский. Нервозность соседа передалась и ему, и он уже проклинал себя за то, что сунулся с этим проклятым дурацким журналом.

– Ах, ах, виноват, я виноват, я! – возбужденно возражал ему сосед, взмахивал руками и топорщил длинные пальцы.

– Я совершенный калека, видите эти грабли, они же ничего не умеют! – И он принужденно смеялся, открывая частые, будто росшие друг на друге зубы. Чувствовалось, что ему было привычно взять всю вину на себя, так же привычно, как иным – отпихнуть ее целиком, столкнуть на другого… Никольскому же обе эти крайности претили, и к тому же он вовсе не хотел никакого великодушия от этого довольно жалкого человека.

– Перестаньте. Спасибо за журнал. И извините за беспокойство. – Никольский сказал это столь сухо, что сосед мгновенно смолк, отвернулся и, устроив руки на коленях, вскоре замер в своей прежней отрешенной позе…

Журнал назывался «Дружба». Как можно было понять уже по списку авторов, помещенному на титуле, публиковались в журнале переводы из национальных литератур. Полтора-два десятка имен ничего не сказали Никольскому, и он стал перелистывать страницы, быстро проглядывая те из них, где были стихи. Все они оказывались выспренной, неумной риторикой, которую холодный расчет переводчика с трудом сгонял в подобранный размер и окружал пустыми, ненужными рифмами. У Никольского, который стихи читал и многое из поэзии помнил, это вызывало чувство, похожее на брезгливость. Но ближе к концу журнала он нашел то, что искал.

Всего было пять стихотворений, напечатанных подряд, и занимали они как раз журнальный разворот. Без названий, отделенные одно от другого звездочками, все пять имели общий заголовок: «Айон Неприген. Из лирики». А после стихов шла набранная мелким курсивом надпись: «Авторизованный перевод с языка тонгор». Никольский бегло осмотрел нехитрую атрибутику этой публикации и углубился в чтение.

Стихи были превосходны. Неожиданное, по-детски наивное и простое чувство лежало в любой строке; каждое четверостишие слагалось неразрывно, оно естественно переходило в следующее, а стих в целом, как будто после краткой паузы, нужной певцу, чтобы вдохнуть воздуха и поднять свой голос выше и нести его в еще более дальние пространства, – стих, едва остановившись, увлекал в новый, который звучал и так же и чуть по-другому, нежели предшествовавший ему… Ощущение у Никольского составлялось такое, как от известного «и в поле каждую былинку, и в небе каждую звезду», – ощущение первозданности, совершенства мира; но тут на все ложился еще и перламутровый отблеск Севера, и от строк веяло какой-то необъяснимой, почти неощутимой тоской. И только в последнем стихе – в том самом, о загнанном олене, – становилась ясна природа этой тоски: все умирает, все исчезает в мире, и прекрасного оленя, лишь только выбьется он из сил, пристрелит хозяин-каюр, и накинутся собаки терзать еще теплое тело. «Проходит солнце неба середину», – прочитал Никольский последнюю строку и вдруг подумал: да, да, вот как и у Данте – «земную жизнь пройдя до половины…» Но у Данте была и неземная, а тут… Окончится короткое лето, – и полярная ночь, вечность, холод… Ничто…

Нет, нет, подумал Никольский, ему необходимо оставить эти стихи у себя. Он взглянул на обложку, чтобы запомнить номер журнала, но потом испугался, что его может не быть в продаже, и решил просто-напросто переписать все пять стихотворений.

Он вынул авторучку и записную книжку, высвободил от защелок и разложил перед собой откидной столик, начал писать. Время от времени он ловил себя на том, что шепчет, повторяя, смакуя ту или иную строку, и что непроизвольно старается писать красиво. Какое-то умилительное состояние охватило его, стало светло на душе: значит, способен? способен еще радоваться, умиляться, погружаться в телячий восторг перед красотой?..

Кажется, он даже стал улыбаться, но быстро прогнал улыбку с лица, почувствовав на себе взгляд соседа. Никольский раздраженно обернулся – и опешил: с близкого, неприлично близкого расстояния на него смотрели огромные круглые зрачки, блестящие от переполнявших их слез… Это продолжалось несколько мгновений, потом человек всхлипнул, дернулся и, схватив руку Никольского, прильнул к ней губами…

– Вы что?! – визгливо, с отвращением выкрикнул Никольский и стал вырывать руку из цепких, нечеловечески длинных пальцев…

Пассажиры оглядывались. Наконец этот безумец ослабил хватку, Никольский освободил свою истерзанную кисть, и оба спутника замерли в креслах, чувствуя всю нелепость происшедшего.

– Что это… значит? Это… ужасно! – сдавленно говорил Никольский.

– Да, да, вы правы! Вы правы! – возбужденно, как в бреду, бормотал его спутник. – Но все равно!.. Спасибо… Я не умел поблагодарить!.. Простите меня… Это и вправду ужасно выглядит, но я… я…

Голос его прервался, он задвигал руками и ногами и, выставляя во все стороны то колени, то острые локти, попытался совершить какое-то неимоверно сложное для него действие. Оказалось, он доставал из брючного кармана носовой платок, чтобы вытереть им глаза.

– Сейчас я приду в себя, – уже много спокойнее сказал он. – Сейчас. Одну минуту. Все будет в порядке.

В самом деле, скоро он вполне успокоился. На лице его даже появилось подобие иронической улыбки, а в словах, главное же, в том, как он произносил их, – зазвучала едкая издевка. Столь разительный переход в настроении этого субъекта немало озадачил Никольского.

– Итак, истерия, неврастенический тип, комическая внешность, в довершение всего – ручку лобызает! А? – ухмыляясь, говорил сосед. – Тьфу! – Он взмахнул рукой. – Самому теперь противно, каково вам? – простите, честное слово, нервный срыв, вы, конечно, прекрасно понимаете. Ведь вы человек тонко чувствующий, представляю себе, – вы держите авторучку – и вдруг, пожалуйста! – какой-то слюнявый идиот хватает руку и…

– Да послушайте же! – резко сказал Никольский, и сосед прервал свою тираду. – Что за ахинею вы несете? Откуда вам знать, насколько я чувствующий? И вообще… Хватит об этом!

Никольский говорил зло и знал отчего: он был зол на себя, потому что мгновение назад не постарался скрыть своего отвращения; был зол и на этого типа, который мало того, что понял, какое впечатление производил он на Никольского, – вдобавок еще и в открытую сказал ему об этом.

– Не волнуйтесь, – вдруг проговорил сосед и снова иронически усмехнулся.

Никольского взорвало:

– Да кто из нас волнуется, в конце-то концов?! Я или вы?

– В данный момент – вы, – спокойно отпарировал тот. – Ведь я прав, так? И в том я тоже прав.

– В чем – в том?

– Что вы человек тонко чувствующий.

Никольский молча пожал плечами.

– Ведь вы не просто читали – вы упивались стихами. А на это, знаете, не всякий способен. Да еще переписывать в тетрадочку.

Он явно издевается надо мной, подумал Никольский и почувствовал, что краска заливает его лицо. И в самом деле, сентиментальный болван, будто десятиклассница, списывает прочитанные стишки! Глупо, глупо, как все это глупо!

– Вот ваш журнал, возьмите, – уже почти враждебно сказал Никольский.

– Нет, – сосед отрицательно помотал головой. – Он ваш.

– Благодарю, – едко произнес Никольский и, насколько позволяла сидячая поза, изогнулся в шутовском поклоне.

– Посмотрите на меня. – Человек в соседнем кресле сказал это ровным, серьезным тоном, и Никольскому пришлось взглянуть ему прямо в глаза, пришлось увидеть в них жуткую отрешенность и печаль, глубокую, безнадежную. – Я хочу, чтобы вы поняли. Это я вас благодарю. Это я говорю вам спасибо. Дело в том, что вы прочли мои стихи. Я следил, как вы их читали… Видел выражение лица… Это было для меня!.. Поймите…

И он отвернулся.

II

Те полчаса – сорок минут, что прошли до посадки, странный человек молчал. Молча просидел все это время и Никольский. Беспорядочные мысли не давали ему прийти в себя. Надо было хотя бы внешне казаться спокойным, но сидеть так же неподвижно, как и его сосед, Никольский не мог, и потому то менял позу, то начинал опять копаться в своих бумагах. Стараясь делать все непринужденно, он чувствовал, что это не слишком ему удается. Когда же самолет стал терять высоту, Никольский изобразил любознательного пассажира, который летит чуть ли не в первый раз и потому проявляет повышенный интерес к иллюминатору, едва в нем начинает что-то мелькать. Приткнувшись к стеклу и глядя на разбросанные редкие огни внизу, Никольский никак не мог отделаться от чувства нереальности происходящего. Нелепый человек, дурацкая возня с журналом, прочитанные стихи, благодарность, проявленная в столь ошеломляющей форме, и наконец признание в авторстве – да что же это за чертовщина все вместе?! Нет, положительно кто-то из нас малость тронутый, думал Никольский. На первый взгляд – тот, сосед. Ну и я тоже хорош… С чего это я так разволновался? «Он возбужден до чрезвычайности», – как выражались когда-то. «Возбужденный до чрезвычайности, граф быстрыми шагами проследовал в будуар, где мадам де Гризо…» Что за вздор? Ладно, граф, посадка, проверьте, не забыли ли вы свои манатки в салоне…

Шум двигателей прекратился, пассажиры встали с мест, затолпились в проходе. Совершив массу ненужных движений, поднялся со своего кресла и сосед Никольского. Он оказался необычайной худобы верзилой ростом что-нибудь под сто восемьдесят пять. Никольский выбрался следом, и пока медленно, с заминками, двигались к выходу, он видел перед собой узкую спину, на которой даже сквозь пальто резко очерчивались лопатки, и видел нестриженый затылок с глубокой, какой-то детской срединной ложбинкой… Дальше, спускаясь но трапу и шагая по темному полю, где сильно дуло, мело поземкой и жестоко морозило лицо, они шли рядом. Разойтись, например, нарочито ускорив шаги или, наоборот, отстав, Никольскому казалось неловким. Ведь не были же они теперь совсем незнакомы – после стихов и всего остального!.. Его спутник, вероятно, воспринимал ситуацию сходным образом, потому что явно старался приноровить к Никольскому свою гусиную походку, да еще то и дело оборачивался боком к нему, сбиваясь с шага, путаясь в полах пальто, судорожно хватая полуоткрытым ртом обжигающий воздух.

Наконец вошли в аэропортовское здание, в небольшой грязноватый с серо-зелеными, пятнистыми от застарелых потеков стенами зал, где было жарко натоплено – круглые осадистые железные печи стояли по углам – и было душно от множества разморенных людей, которые дремали на лавках, торчали около буфетной стойки и атаковывали окошко билетной кассы.

– Н-ну, прибыли… – проговорил Никольский, рассеянно глядя на эту знакомую до тошноты картину. И неожиданно для себя спросил:

– Куда вы сейчас?

Его новый знакомый вместо ответа с уверенностью сказал:

– Ведь вам в гостиницу? Бронь есть?

Никольский покачал головой.

– Понятно… Сейчас десять, так? Рейс на Москву в половине первого, съезжать из гостиницы начнут через час-полтора, а пока места не освободятся, вам все равно придется ждать. Может быть… Может быть, мы поужинаем?

– Да уж больно паршиво здесь… – с сомнением протянул Никольский и тоскливо взглянул на разрисованную голубыми розами вывеску «Ресторан».

– Здесь?! – всплеснул руками его знакомый и быстро, будто подавившись, втянул шею в плечи. – Здесь вы умрете! – он ткнул пальцем в сторону ресторана. – Зачем здесь? Поедем в гостиницу. В том ресторане все-таки… Там есть шанс выжить!

Никольский засмеялся. Они вышли и как раз успели вскочить в отъезжающий автобус.

Значит, ему не в гостиницу, думал Никольский. Неужели он здешний? Не похоже.

Добрались до гостиницы. Резвый старичок, отбросив газету, вскочил с табуретки, метнулся к ним, стал раздевать, ловко, как салфетку, перекидывая через локоть пальто и шарф, осторожно принимая меховую шапку… Прошли в ресторанный зал и сели у окна, почти в углу, подальше от эстрадки, где под бряканье и стук четырех музыкантов певица – в зеленом тафтяном платье в обтяжку, полная, стареющая, низко пела «Любовь есть такая планета» – и будто совокуплялась со своим микрофоном… Взяли полграфинчика водки, шпроты, салат, горячее мясное, кофе, а еще Никольский велел попозже, к кофе, принести сто граммов коньяку. Лимона, конечно, не было. «Конфеточки?» – предложила официантка. Никольский вяло махнул рукой: ладно, пусть будут конфеточки… Принесли водку. Никольский налил в рюмки, поднял свою.

– Н-ну… За знакомство? Никольский Леонид Павлович.

– Очень приятно, – ответил его визави и широко заулыбался. – Да-да, пеняйте на себя, с моим именем вам, ой будет нелегко! Аарон-Хаим Менделевич Финкельмайер, с вашего позволения! За ваше здоровье!

– Ого, – сказал Никольский. – Ветхий Завет? За здоровье!

И они выпили. Передавая друг другу баночку, ели шпроты; раскладывали по тарелкам салат и обсуждали, хорош ли, и спрашивали предупредительно, не нужна ли соль; наливали по рюмочке еще и еще и говорили что-то вовсе не значащее по смыслу, но приятное, очень нужное в таких-то именно случаях, когда сидят двое и знать еще ничего друг о друге не знают, но узнают вот-вот, сейчас, после этой или после следующей рюмки, и раскроются души, и язык развяжется, и – что там о другом! – о себе вдруг узнаешь такое, чему удивишься, и подумаешь среди разговора: эко ведь как оно у меня, оказывается, а?..

Стало тепло. Мороз, автобусная теснота, сутолока аэропорта и нудные нервозные часы полета сдвинулись далеко, а завтрашние дела – что ж они, эти дела?

– Послал бы я все это подальше к матери, верно? – сказал Никольский, и Финкельмайер Аарон-Хаим Менделевич с ним согласился.

– Верно, – сказал Аарон-Хаим. – Верно, хотя мне и плевать, что это такое и куда. Хотите послать? Матери можно послать любую посылку, она, понимаете, все принимает. У вас какое отправление? Бандероль? Заказная?

– Авиа, – подумав, сказал Никольский. – Авиа, обшитая белой тряпочкой, все швы изнутри. С уведомлением о вручении.

– Ценная, – подсказал Финкельмайер. – Я почту знаю, я на почте…

– Какая, к дьяволу, ценная? Там сплошное дерьмо.

– Продуктовые нельзя! – запротестовал Финкельмайер и поднял вверх такой длинный палец, что он, казалось, состоял по меньшей мере из пяти фаланг.

– Международная, – наклонившись к собеседнику, значительно произнес Никольский. – На экспорт. В джунгли.

– А-а, тогда другое дело, – успокоился Аарон-Хаим Менделевич. – Тогда можно. Удобрять африканские джунгли нашим дерьмом?

– Африканские, – кивнул Никольский. – Там, знаете ли, после колониального господства почва истощилась. Одни лианы. Стелятся по земле. Им нечего обвивать.

– Ай-яй-яй! – опять разволновался Финкельмайер Аарон-Хаим Менделевич и взялся за голову. – Нечего обвивать?

– Решительно нечего обвивать! Так вот, на нашем дерьме там опять появились бананы. Мы им дерьмо, они нам бананы. Бананы есть? – поймал вдруг Никольский официантку.

– Не надо, гражданин, – мягко отстранилась она и пошла дальше.

– Недостаточно еще бананов, – вздохнул Никольский. – Дерьма достаточно, а бананов еще не очень.

– Смотрите, – сказал Финкельмайер. – Вон там сижу я. – Он указывал на один из столиков около самой эстрадки. – Там сижу я в своем лучшем виде. Хотел бы я так жить. Как живет оно.

– А меня там нет, рядом с вами?

– Вас нет. Вам двоиться ни к чему.

– Как ни к чему? Надо все делить пополам. Я налью?

– Валяйте. Вон тот, дремучий, темно-синий костюм в полосочку, видите?

– Дремучий в полосочку. Экзотика. Тигры. Банан без кожурки, – молол Никольский и пытался сквозь табачный дым и чад от близкой кухни разглядеть кого-то, на кого указывал ему Финкельмайер.

– Егова! – вскричал Аарон-Хаим. – Он идет сюда! Он меня заметил! Я вас спрошу: вы знали один такой случай, чтобы меня не заметили, когда совсем не надо, и чтобы меня заметили, когда мне очень надо?

– Не было такого случая. Очень сожалею, коллега, – легко согласился Никольский, потому что легко соглашаться с чем угодно было одним из особых удовольствий, которые давала водка. – Всегда соглашаюсь, когда пью и когда… женщины, – с трудом словил свою мысль Никольский и тут, наконец, уже около их стола, увидел тот самый темносиний костюм в полосочку. Весьма просторный, подумал Никольский, костюм. Даже для этого брюха. Зад, правда, тоже хорош. Но он, по крайней мере, туго обтянут. Ну и лацкан, конечно, с великолепным острым углом, два катета и гипотенуза, – крыло стреловидного истребителя, подъемная сила гигантская, туша кило эдак сто.

– Да подходи, подходи, Манакин, – говорил между тем Финкельмайер и отодвигал свободный стул. – Ты же не хочешь дать мне посидеть спокойно, зачем изображать смущение? Ты же, Манакин, уже не девушка, верно?

Манакин – якут или чукча, решил Никольский – круглый, как шар, солидный человек с маслянистым плоским лицом растянул губы, сомкнул и без того узкие глазки в щелочки и тоненько захихикал. Возможно, глупая шуточка Финкельмайера и в самом деле пришлась по вкусу ему, но скорее всего он притворялся. Сам же Финкельмайер тоже смеялся – с откровенной издевкой смеялся над этим человеком, и в черных глазах Финкельмайера злобно поблескивало, неровные крупные зубы хищновато скалились.

– Милая сценка, – прокомментировал Никольский.

Манакин деликатно усаживался, его зад как бы удостоверялся, действительно ли есть под ним сидение.

– Откушайте, сударь. – Никольский налил водки до половины большого бокала и переставил его ближе к Манакину.

– Товарищ кто будет? – спросил Манакин, с улыбкой глядя на Никольского.

– Я буду товарищ Никольский, – ответил он и, не вставая, протянул руку.

– Товарищ Манакин, – серьезно сказал Манакин, осторожно вложил пухлые пальцы в руку Никольского и мелкомелко ее потряс. – Имя-отчество Данил Федотыч.

– Леонид Павлович, – решил уточнить и Никольский. – Да вы пейте бокальчик-то.

Манакин выпил – глотками, как воду из стакана, и на лице его ничего не отразилось. Не стал он и закусывать.

Аарон-Хаим Менделевич был в восторге:

– Молодец, Манакин! Пусть ответственный товарищ из Москвы знает, как Манакин уважает нашу родную любимую московскую водку! Так сказать, да здравствует нерушимая дружба народов и монолитное единство нашего общества!

Манакин не обращал на него внимания.

– Товарищ Никольский, – удовлетворенно повторил он. У него получилось «товалисникосски». – По какой линии? – спросил он затем. Голос Манакина был высокий, хрипловатый, с какими-то стертыми, незначащими интонациями.

– По административной. Курирую, – отвечал Никольский, которому было наплевать, как Манакин воспримет его слова. Но тот, похоже, воспринимал их должным образом, кивал головой и с уважением смотрел на Никольского.

– А он у нас по партийной, – продолжал Финкельмайер возносить своего знакомого. – Манакин – инструктор райкома, во! Проводник любых решений в народную массу!

Манакин всей тушей повернулся к Финкельмайеру и все тем же бесцветным голосом возразил:

– Заведуюссий отделом культуры. С пятнадцатого января, товарищ Финкельмайер.

Аарон-Хаим замер… Челюсть у него отвисла, птичий глаз уставился на Манакина.

– Вэй! Вэй'з мир!.. – наконец прошептал Финкельмайер. – Так вот оно что, Манакин?..

Никольский ковырял вилкой в мясном. Паясничает или в самом деле испугался? – подумал он о Финкельмайере… И что у него за дела с этим окороком? А дела у них были, это чувствовалось по всему, Манакин неспроста подсел к их столику… Что ж, пусть поговорят, мне ни к чему, у меня своих забот хватает.

– Прошу извинения, – церемонно сказал Никольский и встал. Он прошел в гостиничный вестибюль, разыскал туалет. Выйдя из кабинки, долго мыл руки, при этом вглядывался в висевшее над раковиной зеркало. Из зеркала на него смотрело лицо человека, с которым у Никольского было что-то связано, но он не мог сообразить, что именно. Это было одутловатое, с круто изогнутыми уголками рта и потому немного неприятное, презрительное лицо. И глаза нагловатые, а веки набрякли и красны от курева и бессонницы, под глазами мешки. Правда, у этого типа, кажется, должен быть профиль классически-правильный, по височкам струится благородная седина, но тем паскуднее… «Старый хрен, наследственный бабник», – процедил Никольский, и наглая рожа в зеркале покривилась.

Потом он стоял в вестибюле, смотрел в темное окно, за которым по-прежнему вьюжило, и ветер качал обалделые фонари, и ни единой души не было видно. «Не спотыкайся, загнанный олень», – опять пришло ему на ум. Никольский повернулся и пошел в зал.

Финкельмайер ожесточенно жестикулировал, высоко вздымая подрагивающие руки.

– Да пойми же, дурья твоя башка, это же даровое, – вдалбливал он что-то Манакину, который сидел с непроницаемой физиономией. – Да-ром! Понимаешь? При чем тут твоя должность?

Манакин молчал. Финкельмайер же увидел Никольского, вздохнул и сказал устало:

– Слушай, Манакин, завтра поговорим. Ты иди. Мы с товарищем Никольским кофе пить будем.

– Нельзя завтра. Надо лететь обратно завтра, – хрипловато ответил Манакин и прикрыл глаза. Финкельмайер ненавидящим взглядом уставился на него, потом тихо, с трудом сдерживая ярость, проговорил:

– Хватит, Манакин. Считай, что самолет задержался. Я еще не прилетел. Завтра днем. Да и плевать мне на все это, понял?

– Зачем днем? Нельзя даем, утром надо, – быстро заговорил Манакин.

– Хватит! Днем, я сказал! – взорвался Финкельмайер.

Манакин подумал немного, затем с достоинством поднялся.

– До свидания. До свидания, товарищ Никольский, – как ни в чем не бывало распростился он и отошел.

Никольский доедал мясо. На столике давно уже остывал кофе, стояли две рюмочки с коньяком. Водочный графин был пуст, и Финкельмайер просто-напросто опрокинул свой коньяк в рот, а чашечкой кофе запил.

– С одной стороны и с другой стороны, – в раздумье начал он. – С одной стороны, не мешало бы еще посидеть; а с другой стороны – пора взять вам номер. И ресторан закрывают.

Никольский пожал плечами:

– Возьмем бутылку, возьмем номер, придем в этот номер все вместе – вы, я и бутылка – и посидим. Если найдем такой номер, где никто не храпит.

– Найдем! – уверенно сказал Финкельмайер. Он как-то сразу воспрянул духом и заметно повеселел.

Попросили у официантки бутылку, расплатились и вышли в пустой вестибюль. Дремавший в дальнем углу гардероба старичок воробышком запорхал вокруг них, стал подавать одежду, ненужно обмахивая щеточкой плечи, обдергивая вниз рукава и приговаривая при этом:

– Отдохнули? Отдохнули, молодые люди? Это хорошо, с дороги-то это хорошо, в тепле без заботы, вот и отдохнули, спасибо, спасибо, благодарю душевно, доброго здоровьица вам, доброго здоровьица…

Подхватили чемоданчики, и Финкельмайер повел Никольского по темному гостиничному коридору.

III

Они остановились в конце коридора перед плохо прикрытой дверью. Сквозь щель пробивался слабый свет. Финкельмайер негромко стукнул, послышалось, как сдвинулся стул, кто-то встал с места, дверь распахнулась, и из маленького помещения – даже не из комнатушки, а как бы отделенной от коридора ниши, где стояли только стул с тумбочкой, —шагнула миловидная женщина в синем костюме, который, судя по строгому покрою, был формой для служащих этой гостиницы. Женщина вскинула глаза, увидела Финкельмайера и обрадованно заулыбалась.

Поворачиваясь боком и немного отступая, чтобы хоть не в упор наблюдать их, Никольский со смешанным чувством недоумения и насмешки смотрел, как Финкельмайер сгибается, торопливо ставит на пол чемоданчик, при этом пальто, лежащее на согнутой руке, чуть ли не падает, он его неловко хватает другой рукой, а женщина терпеливо ждет с улыбкой, готовая обнять… Финкельмайер, наконец, выпрямился, она, сделав полшага, подошла к нему вплотную, с трудом дотянулась губами до его небритой щеки и, обнимая, поцеловала спокойно.

– Здравствуй, Дана, – сказал Финкельмайер. – Я приехал, видишь?

– Здравствуй, – сказала женщина, мягко от него отстранилась и сказала Никольскому тоже: – Здравствуйте.

– Добрый вечер, – склонил голову Никольский. Больше всего ему хотелось сейчас удрать.

– Вы познакомьтесь, – бесцеремонно предложил Финкельмайер. И, конечно, не позаботился представить их друг другу: он все возился со своим пальто, подбирая рукава, которых, казалось, было великое множество, и они без конца вываливались, едва Арон успевал их подоткнуть…

– Леонид, – представился Никольский.

– Данута, – сказала женщина и протянула ему ладонь. Начался диалог, касавшийся только двоих, Финкельмайера и Дануты, так что у Никольского оказалось довольно времени, чтобы достать сигареты и спички, закурить, не раз и не два затянуться и ощутить, как хмель понемногу сходит. Он слушал и не слушал, больше смотрел на них и что-то там отмечал про себя: а она хороша… женственна… какой же это акцент?.. полячка?.. эстонка?.. странная пара… если он с нею спит, ему повезло… но он удивительный тёпа…

– …только что на дежурство, – говорила она.

– Я же знаю, что смена:..

– Как раз двенадцать.

– Вот я и дождался. Прилетели, ну что я пойду? – ты уйдешь сюда…

– Я письмо получила. Ты мое получил? Я писала, что эту неделю в ночь…

– Получил, получил, вот-вот, я и рассчитал, как удачно!

– Ты усталый. Ты пил. У тебя неприятности.

– Неприятности, неприятности… мит компот!

– Будешь долго?

– Я знаю? Хочу быть долго, хочу быть много… – Финкельмайер вдруг рассмеялся.

Никольский подумал: "Бальмонт: Хочу быть сильным, хочу быть смелым, хочу одежды с тебя сорвать".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю