Текст книги "Некто Финкельмайер"
Автор книги: Феликс Розинер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
Тут наклонился – слышь, Леонид Палыч? Слышь – наклонился.
Дядя Костя сглотнул и подышал молча.
– Я, думаю, уронил что? На стол, на угол, понимаешь, грудью и плечом, с поворотом таким. Ну и все тебе. На тебе. Не поверишь ты, мать честная!..
И Никольский не мог поверить. Не мог поверить, когда вошел он в небольшой коттедж, и появилась Данута, и заплакала, не сказав ни слова; не мог поверить, когда ходил за справками в больницу и слушал врача, говорившего: «Что вы хотите? Глубокий склероз, сосуды буквально рассыпались. Тромб. Закупорка мозговой артерии. Одно мгновение. Что вы хотите?» – и назавтра в морге не мог поверить, когда глядел на покрытое белой простыней тело —Никольский не открыл его, не видел мертвого лица, рабочие торопились с гробом, и надо было торопиться, потому что в воинской части ждали с цинковым ящиком, а до прибытия поезда времени оставалось в обрез, и предстояло оформлять бумаги и грузить в вагон Леопольда Михайловича…
И в Москве не дал Никольский открыть: боялся за Веру. Она не настаивала. Он сказал, что перед кремацией откроют, а раньше нельзя. И она согласилась.
Вечером того же дня, когда Никольский вернулся, в дверь Прибежища позвонили. Боря Хавкин пошел открыть. Из коридора донеслись резкие голоса, Никольский поспешил туда, за ним следом Вера. Перед Борей стоял следователь.
– Если вы скрываете местонахождение!.. – кричал он.
– Боря, отойди, – сказал Никольский и, отстранив его, занял его место. – Иди, иди. Идите с Верой в комнату.
Он дождался, когда они ушли, и произнес:
– Закрывай это дело, начальник.
Следователь непонимающе смотрел, как Никольский достал из внутреннего кармана пиджака бумаги, перебрал их и протянул ему одну. Это было медицинское заключение о смерти. Никольскому показалось, что следователь, прочитав, стал бледным. А может быть, это он после холода отходил.
– Я возьму… – хрипло начал следователь.
– Ну нет! – Никольский настойчиво потащил справку из его пальцев. – Вы что? Нам нужна.
Тот не сопротивлялся. Он постоял немного и повернулся к выходу.
– Мы вас вызовем, – сказал он по своей привычной форме.
– Валяйте, валяйте! – небрежно ответил Никольский, и было непонятно, соглашался ли он снисходительно или невежливо гнал пришельца к выходу.
С утра повалил крупный снег и не прекращался весь день. Похоронная машина с трудом взбиралась по занесенной улице вдоль стены Донского монастыря. У поворота долго стояли: впереди, на трамвайной остановке, кто-то забуксовал. Опустились ранние сумерки. И когда во дворе крематория гроб установили на железную подставку, сняли крышку и убрали простыню, пепельная тень, покрывавшая лицо Леопольда Михайловича, лежала тенью ушедшего дня. На лицо падал снег. Вера касанием пальцев снимала нетающие снежинки с его прикрытых век, медленно проводила рукой по щекам, но в седине волос и в щеточке небольших усов снег пристраивался и оставался.
Внезапно полная дама, спеша, отодвинув стоящих у гроба, положила букетик, деловито стала оправлять обшлаг пиджака у покойного.
– Убери ее, Леонид, – твердо произнесла Вера.
– Не смеете, не смеете! – громко и уверенно сказала дама. – Я дочь. – Она с достоинством повела взглядом вокруг. – А вы ему никто! – Это было сказано презрительно и относилось к Вере. – Игорек, подойди! Попрощайся с дедом! Шапку-то, шапку!
За ее спиною терся худощавый парень, она тянула его вперед, снимала с его головы ушанку, а у себя под глазами водила платочком – все это делалось в одновременной суете.
– Вам следователь сказал! – будто удовлетворенная чем-то, проговорила Вера. – Доносители. Вы не дочь, – вы —
Но дама вряд ли уже слышала ее: расширенными зрачками она смотрела на Никольского, который жесткой рукой вдавливал ей в запястье клещеобразный золотой браслет ее часиков.
– Ну-у-ка мма-арш, – шептанул он даме и стал наступать на нее.
– Безобразие, – огорченно сказала она и исчезла за кругом стоящих, Боря Хавкин взял из гроба ее букетик, выкинул вслед.
Подошел распорядитель и разрешил внести покойного в зал. Там пришлось присутствовать при чужой церемонии и слушать машинописное слово о ком-то, кто вел активную общественную работу также и после того, как ушел на заслуженный отдых, и кого товарищи по производству и партийной организации никогда не забудут и чей светлый образ сохранят в своих сердцах, – и слушать потом, как заголосил, запричитал пронзительный бабий голос, в котором было: «о-ой, Петенька, Пе-етень-ка мо-ой!» и было «о-ой, Царствие тебе-е Не-бе-есное-е!..»
Над Леопольдом Михайловичем, прежде чем перенести его тело на опускной катафалк, постояли молча. Вера наклонилась, у виска поцеловала коротко и сказала что-то неслышимое почти, но к Никольскому и к Боре, которые стояли по обе стороны от нее, донеслось: «обещаю… будет настоящий… ты будешь…».
И опять у Никольского поскребло меж лопаток, а Боря посмотрел на Веру с откровенным недоумением. Она, распрямляясь, поймала этот взгляд, и снова торжествующая тайная полуулыбка тронула ее губы…
При выходе, когда спускались по ступенькам во двор, раздались звуки лающего кашля: разрыдался Толик. Никольский обнял его как мальчика и привлек к себе.
– Ну?.. Ну же!.. Ну что ты!.. – бормотал Никольский.
– Сволочь!.. подлая!.. сволочь!.. – всхлипывал Толик. И знал ли он сам, кого ненавидел сейчас и что проклинал: людей? саму ли жизнь? или одна только смерть была этой подлою сволочью?..
– Если хотите… – обратилась Вера ко всем, – поедемте к нам… ко мне?
В Прибежище их встретила Варенька, изготовившая еду, как то положено русским простым обычаем, для поминального стола. В самом деле – все были голодными и застывшими.
Поздно вечером, прощаясь с Никольским, Вера сказала:
– Я тебе… просто должна тебе сказать. Ты должен знать. Я беременна. Его ребенком. Я решила его сохранить. Он успел узнать, представляешь? Как он радовался! А я, дура, скрывала, раздумывала еще… Понимаешь, как это все?..
– Понимаю.
– Нет, тут многое, многое в этом есть… Ты подумай: он мою маму любил. А у меня ребенок – его. Он с мамой…
У нее потекли слезы – светлые, потому что она улыбалась.
– …вместе будут лежать, в одной могилке. Ведь есть же судьба, есть же, правда же, ну скажи?
– Да. Ты сильная. Ты хорошая женщина, вот и – судьба.
– Да. Он меня сделал сильной. Я боялась жить. А теперь —не боюсь. Вот никак не боюсь!
XXXV
Финкельмайер о случившемся не знал. Никольский, когда видел его в последний раз перед самым отъездом в Палангу, встревожился не на шутку: Арон был возбужден и переутомлен физически, он осунулся, веки его непроизвольно мигали и были красны, красная же сеточка лежала на его выпуклых белках… И поэтому позже Никольский все время боялся, что весть о кончине Леопольда обрушится убийственным ударом на Арона, и ничего не сказал ему ни в день получения телеграммы, ни когда вернулся с гробом покойного. А потом и в день похорон и два последующих дня молчал – малодушничая и рассуждая так, что все дела с прокуратурой вот-вот утихнут. Арон немного отойдет и, возможно, ради этого стоило бы пожить им некоторое время вместе – Никольский, по крайней мере, заставлял бы Арона поесть как следует хоть раз в сутки, хотя бы по вечерам, и загонял бы его спать.
С тех пор, как началось хождение к следователю, Арон вел страннотекущее бытие, в котором утеряно было еще в большей степени, чем раньше, то дробное деление жизни на сутки, ночи, дни и часы, на простейшие периоды, которые диктуются физиологией – от одного приема пищи до другого, от бодрствования до сна, или на другие периоды, связанные с нашей психикой, – от желания видеть людей, говорить с ними, до желания оставаться в одиночестве и безмолвии. Арон всегда лишь мирился с тем, что надо есть и спать, встречаться с кем-то, говорить, и было, может быть, всего только два-три человека, кто не причиняли ему душевных неудобств; теперь же, оказавшись в квартире Никольского в изоляции полной, даже и без соседей, о присутствии которых он не мог совсем забыть, живя в тесной комнатке на Кропоткинской у Леопольда, – теперь же, здесь, он мог от всего отстраниться и вести такую жизнь, о какой мечтал, – какую, по внешности, могло бы вести животное, ушедшее в берлогу, в нору, в логово для совершения некоего таинства, которое сообразно с самою его натурой животному следовало совершить; но скорее бы надо назвать не животное – из млекопитающих, например, – а какую-нибудь актинию или другое подобное ей существо из подводных и низших, если бы только у низших имелся мыслительный аппарат, наполненный множеством образов зрительных и слуховых, тактильных и вкусовых, обонятельных или каких там еще, а также обилием – жутким, безмерным обилием слов, всех этих синони-, антони-, омонимов и метафорических переносов, уложенных в ритмику и вылезающих из нее, точных, не точных, годных, не годных, на месте и не на месте, спокойных и возбужденных, жидких и твердых, теплых, горячих, зеленых, оранжевых, синих, пурпурных, добрых, жестоких, поющих, свистящих, низменных, величественных слов… да, да, назвать такое вот низшее было бы лучше всего, и особенно то, которое, само по себе неподвижное, все же перемещается как-то в пространстве, пользуясь тем, что живет в симбиозе с раком-отшельником, прикрепившись к его раковине, и, чуть пошевеливая ресничками, ест кое-что из плывущего мимо. Роль этого рака играл, как ни странно, следователь. Он побуждал Арона покидать квартиру; движение и свежий воздух обостряли чувство голода, и когда случался по дороге магазин, легко оказывалось вспомнить, что надо бы купить еды, – реснички-щупальца тянулись к хлебу, сахару и колбасе; жуя на ходу, грызя кусок рафинада, можно было от этой досадной помехи – голода – избавиться быстро, несъеденное же оставить на дне портфеля и снова вспомнить о еде, быть может, назавтра к вечеру. Тем же следователем в огромной мере определялся и ход поэтического мышления Финкельмайера. Является ли рак-отшельник чем-то вроде Бога для своей актинии? Пожалуй, что да, в том некотором смысле, в каком на примитивном уровне воплощает этот Рак могущественную силу, которая руководит существованием актинии. Следователь тоже был таким высшим Руководителем, дававшим не только питание бренному телу, но и питание духу Арона. Ведь более полугода жил Арон меж впечатлением и словом, и существовало одно, поскольку существовало другое, и наоборот; и – «я мыслю, значит я существую» в применении к нему означало «выражаю, значит существую», а выражать – что было выражать помимо Рака, завладевшего ныне всем существом Финкельмайера? Разве не выражает Поэзия – Бога?
Придя в первый раз от следователя, Арон накинулся писать. Явилась поэма из драматических сцен для двух лиц, в которой речь героев густо испещрялась пространными авторскими ремарками – причем стихотворными, входящими прямо в текст, – как эти двое держатся друг перед другом; как у них меняется выражение лиц, как они жестикулируют, как встают, садятся и т. д. Нельзя сказать, что Арон писал реальность. Не были эти сцены и фантазией. Кто-то там – не Федор ли Михайлович? – говорил про свой «фантастический реализм»? Или кто-то про «надреализм»? Или «сюр», или, пуще того, про «без берегов» (было ли тогда уже сказано так или нет?) – Арон об этом вовсе не знал. Пожалуй, что знал он, и знал неплохо по листам, хранившимся у Леопольда, о Гойевских «Капричос», – ну да это легче всего сказать о литературе, сославшись на живопись и графику, о музыке – сославшись на поэзию, и проч. и проч. Писал-то Арон – свое, и лезло это из него, карабкаясь и оступаясь, но лезло так, как лезут на редут, давя друг друга и сшибая, чтобы достичь, занять и снова, снова лезть, не помня уже кто, куда и зачем посылал на эту безудержность. Каждый визит к Раку рождал собою главу – завершенную часть поэмы, стиль которой то взвивался к одической меди труб, то опускался к пошлости балалаешного трень-брень. Поэма куда-то двигалась – и уже сама по себе, уже не подчиняясь автору. Поэма требовала матерьяла – такого, какой ей был нужен. Тогда как Рак искал своего, и его матерьял не всегда стал годиться. Кто же есть, однако, Поэт, как не посредник меж Поэзией и Богом? Арон попробовал вдруг срежиссировать очередной диалог и увидел, что Рак поддается, – Бог поддается Поэту! – клюет на приманку, и можно было веревочку дергать, водить и туда и сюда, возникали вопросы, вопросы, вопросы, – громоздилось, клубилось вокруг подводное царство, таинственный мир разверзался и шире и глубже, – Арон торопился домой и начинал подбрасывать отличные, трескучие поленья в пылающий и ненасытный зев своей – и не своей уже – Поэмы. Она грозила разрастись необозримо. Но Рак, призвав по телефону Финкельмайера на внеочередное внеурочное посещение – Арон торопился, переживая заранее, что будет что-то необычно-! любопытно-! интригующе-! интересненькое для Поэмы! —ударил правою, сильной клешней об стол:
– Дур-рачить?!?.. меня-а?!!.. – взревел Рак. – Я проверил!! А если бы я не проверил?! Да ты понимаешь, ты!.. ты!.. Городил тут!! Ну, бля, попоешь у меня! (Ругательство возникло у него впервые). Ну я тебя заставлю!
Он потирал ушибленную клешню и был утомлен и орал с надрывом, распаляя себя.
– По порядку пойдем, ты понял?! Все, к матери, сначала! От первого допроса! Все факты раз за разом! Все вытряхну, бля, из тебя! Фантазер проклятый! Ты где живешь?! Ты что себе думаешь?! Сейчас же тебя и вытрушу по первому разу, ты у меня попоешь!!
– Ах, – грустно вздохнул Финкельмайер. В нем все ликовало. Какой прекрасный финал! То есть нет, не финал, а, всего вероятней, конец первой части… – А может быть, не сейчас, а? Конец первой части, и вы устали, и я.
– Что-что?!!
– Конец рабочего дня, вы устали, и я. Может, завтра начнем? хоть прямо с утра?
Рак взглянул на часы.
– Черт с тобой! Тебе хуже будет! На свежую голову я растрясу твои яйца, так ты и знай!
Арон ушел, чтобы писать апофеоз. И он не знал, что в этот вечер следователь прямо из прокуратуры направился в Прибежище и там прочел протянутую Никольским справку о смерти Леопольда.
Для Рака это был поистине черный день…
Финкельмайер ни назавтра, ни позже в прокуратуру больше не вызывался, отчего, конечно же, недоумевал, правда, без того чтобы задумываться о причинах затишья. Мало ли у следователя своих соображений?
Но что-то не наступало оно, затишье, как то казалось Финкельмайеру и как на то надеялись Никольский и все остальные, причастные к делу. Вдруг Никольскому, который не успел еще даже свидеться ни разу с Ароном, позвонила Фрида и сказала взволнованно, что мужа ее разыскивает Мэтр, и вот она не знает, как тут быть, Арон на вашей квартире, и, может быть, вы – вы, Леонид Павлович, знаете…
– Так что же, Фрида? – ну дайте вы Мэтру тот телефон. Что, собственно, вас смущает?
– Леонид Павлович, вы извините… Он так говорил!.. Он говорил, что Арону грозят какие-то люди и что ему из-за Арона тоже могут быть неприятности, он хочет, чтоб Арон к нему приехал, и сказал, чтобы вместе со мной приехал, а я боюсь, и сама боюсь и за Арона, понимаете? – мне стыдно вам говорить, вас просить, но только вы…
– Когда нужно ехать? У вас адрес есть?
– Есть, есть, Леонид Павлович, он сказал! Он сказал —приезжайте немедленно, но…
Мэтр сидел в глубоком кожаном кресле. Он мерз и кутался непрестанно в плед, у ног его стоял включенный рефлектор, хотя в его комнате не было холодно. Мэтр удивился, что не приехал Арон, а приехал Никольский, но сразу же стало ясно, что главное для него сейчас – возможность излиться в раздраженной и назидательной речи, а будет ли слушателем сам Арон или кто-то другой, несущественно. Фрида и Никольский (он – терпеливо, со скрытой иронией, она – стушеванно, с испугом) – внимали желчной тираде Мэтра, в которой «мальчишка» обвинялся в полном непонимании жизни, инфантилизме и – да, да! – в гениальничанье, потому что гениальничанье может выражаться не только в публичном самовосхвалении, эпатаже и высокомерии, но и, напротив, в собственном уничижении, в добровольном отшельничестве как средстве противопоставить себя другим, вообще в каком-нибудь необычном образе жизни или поведении – я не хочу сказать, что он так поступает сознательно – нет, отнюдь, но поверьте мне, старому зубру, все это было, – не с ним одним, могу вам привести примеры, но это излишне, а важно то, к чему такое положение вещей ведет, и тут не может быть двух мнений: я в тревоге, я в тревоге, и нужно предпринять немедленные меры, так как я…
Так продолжалось долго. Вошла в комнату старая величественная женщина, ледяным взглядом, в котором читалось «стыдитесь!», – посмотрела на благочинного Никольского и на прибитую Фриду и подала Мэтру капли:
– Ты не должен нервничать, ты забываешь.
– Да, да, мерси, мерси. Мы скоро.
Женщина удалилась. Подействовал ли сам ее визит, или подействовали капли, или же Мэтр уже достаточно спустил пары, – он заговорил спокойнее и, наконец, перешел к сути.
Кто-то из знакомых писателей, давно уже знавший от Мэтра, что он опекает некоего талантливого поэта, который мало кому известен, – писателю же был известен, тем более, что Мэтр ему говорил недавно о книге Манакина как о курьезе и неудачной мистификации, – остановил сегодня Мэтра и спросил, что за история, в которую ввязался его подопечный? Мэтр, естественно, ничего не слыхал. Писатель и сам мало что знал, но ему сказали, что история с поэтом —сама по себе, а хуже то, что нашлись желающие и Мэтра втянуть в скандал, очернить его, словом – нагадить, свести с ним старые литературные счеты. «Врагов у меня всегда было много! – с гордостью пояснил Мэтр. – Мне сказали, кто это старается! Один старый боров, который нынче в секретариате. Я за него романы писал в голодное время, и он хочет меня опозорить, он этого мне никогда не простит!»
Писатель указал Мэтру на какого-то молодого парня, от которого узнал эту последнюю литературную новость. Парень редактировал поэзию в журнале, где только что напечатали Сергея Пребылова, и по этому поводу вместе с Пребыловым пили в ресторане. Пребылов похвалялся, что ему обещана скоро еще подборка, в другом журнале, и, главное, один секретарь обещал, что протолкнет в издательстве книгу и устроит, чтобы дали большой объем и двойной тираж. Парень-редактор спросил, за что же Пребылову такие блага? Довольно пьяный, проболтал Пребылов, что прокуратура готовит громкое дело, что в этом деле все перемешано – не разбери-поймешь, не то валюта, не то фарцовщики, но связано все с какими-то художниками и еще с одним подонком – Пребылов говорил со злобой, и парень, передавая Мэтру его слова, нарочно это подчеркнул, – с подонком-еврейчиком, которому Пребылов хотел отомстить за что-то. Из пьяных поношений, которыми Пребылов обливал Финкельмайера, было неясно, чем вызвана злоба, но упоминался еще какой-то нацмен (это был, конечно же, Манакин), который не хочет платить Пребылову больше, чем раньше платил Финкельмайеру; однако же злоба носила личный характер, а нацмен и вполне понятная ненависть к еврею дополняли, так сказать, картину. Так что же толком сказал Пребылов: что он в прокуратуре уж сообщил – так сообщил про этого Арона! Что случайно был заведен Пребылов в особенный дом и видел Арона, – а там бордель; разговоры о чем хотят; над ним лично, как русским поэтом, и над его патриотическими стихами насмехались; и что двое его друзей это подтвердили. А теперь вот вызывали к секретарю, и тот просил помочь как раз по этому вопросу: позвонили из прокуратуры, знают ли, мол, такого поэта – Арончика? Стали выяснять. Оказалось, кто же за ним стоит? И Пребылов, захохотав, назвал Мэтра! Секретарь-то Мэтром больше заинтересовался, потому что тот еврейчик никакой не поэт, он никому не известен, в писательском союзе не состоит, ни к какой организации у него отношения нет, и пусть прокуратура с ним что захочет, то и делает; а вот Мэтр – это наш, сказал секретарь, и они с Пребыловым договорились обо всем. «Я в накладе не буду, – хвалился Пребылов. – Подборка – раз; книжку быстро толкнут – два; ну и квартира – я на очереди, я в Москве-то недавно прописан, вот и попросил подсобить!»
– Каков стервец? – не без восхищения комментировал Мэтр. – Это вам, милые мои, новое поколение! Цинизм как способ существования, а? Но что же это все такое, вы же, как я понимаю, близко стоите к Арону? – обратился Мэтр к Никольскому.
Тот, однако, был в затруднении. Что нужно Мэтру ответить? Рассказывать, как их всех уже несколько недель таскают к следователю? Старик будет думать, что и его могут вызвать повесткой в любой момент. Сказать, что дело, которое выглядит для него так серьезно, сейчас уже потеряло всякий смысл, потому что умер Леопольд? Нет, старому человеку нельзя вот так, неожиданно, это преподнести, —давно ли оба, Мэтр и Леопольд сидели за одним столом в «Национале»? И Фрида тоже не знала про смерть Леопольда Михайловича. Никольский поэтому, взяв самый уверенный тон своего низковатого баритона, объяснил Мэтру, что да, действительно, такое дело затевалось, но касалось оно именно художников, они же все – и сам Никольский, и Арон – к художникам этим не относились никоим образом, было одно лишь случайное знакомство, и это все выяснилось уже, все уже разрешилось, а сведения, полученные Мэтром от редактора, устарели, это во-первых, а во-вторых, эта сволочь Пребылов по пьянке себя выставлял, все смешав воедино —и то, как его на вечеринке поставили на место – это действительно было, – и то, как с ним беседовал секретарь, чего быть, конечно же, не могло, просто Пребылов знает, что вы благосклонно относитесь к его врагу – Финкельмайеру. Мэтр был успокоен, чем уж больше – тем, что выговорился, или небрежно спокойными объяснениями Никольского – кто его разберет… Но, успокаивая Мэтра, Никольский вовсе не кривил душой, так как и вправду был убежден, что все эти новости таковыми уже не являлись, а устарели теперь, и что пьяная болтовня Пребылова – лишь отголосок уже утихшего.
– Все должно сейчас уладиться само собой, – сказал он, прощаясь, и Фриде.
– Ой, что-то не верится! Так тяжело, так тяжело! – горько вздохнула она. – Вы повидаетесь с Ароном? Вот, отдайте ему письмо. Уже с неделю у меня лежит. Из какой-то воинской части.
Фрида протянула Никольскому конверт. Взглянув на обратный адрес – «в/ч» и номер, – он сунул письмо в карман.
Когда на следующий день, вернувшись с работы, Никольский присел к столу, чтобы выпить с тетушкой чаю и затем отправиться к Арону, он взял вынутую только что из ящика «Вечернюю газету» и развернул ее, проглядывая невнимательно. Заголовок в подвале третьей страницы заставил вскинуться и бросить ложечку.
– Что там, Ленушка? – спросила тетя. Но Никольский не слышал ее, он читал:
НЕКТО ФИНКЕЛЬМАЙЕР – «ПОЭТ»
Некоторое время назад некто Финкельмайер вообразил себя поэтом. Конечно, каждый вправе считать себя, кем захочет. Известный гоголевский герой, Поприщин, называл себя Алжирским беем… Но никто у нас не вправе, возомнив себя «личностью», наплевательски относиться к нормам и правилам нашего общежития, не выполнять по отношению к обществу прямых обязанностей гражданина, среди которых одна из высших —обязанность заниматься общественно-полезным трудом. А что же Финкельмайер?
Он решил, что надо жить в соответствии со своими мещанскими, обывательскими представлениями о том. как должен жить «поэт». Прежде всего он оставил работу. У Финкельмайера, поясним, есть диплом, которым он обзавелся в заочном институте. Бывшие его сослуживцы, конечно, не могли не видеть, с какой «элегической» ленью проводил за конторским столом дни за днями этот «поэт» с высшим экономическим образованием! Но зато он никогда не отказывался от командировок по причине, известной всем ловкачам – «сачкам», как они сами себя называют: в командировке можно ничего не делать, а к окладу получать дополнительные суточные…
Итак, «поэт» оставил работу. Затем он оставил семью, жену и двоих детей. Вы, читатель, возмущены? Не стоит возмущаться. Среди обывателей широко распространено мнение, что все поэты живут «романтической жизнью». Конечно, откуда взяться вдохновению, если «быт заедает», из кухни запах щей, а под ногами малыши копошатся?! Нет, нет, для вдохновения нужно другое. Свобода чувств! Богема! Жизнь без обязанностей!
Нашлось и богемное общество – в доме преподавательницы, ни больше ни меньше, итальянского языка! Не правда ли, красиво? Там собирались, чтобы пить водку, сводить знакомства, ну и, между прочим, развлекаться для пущего интереса, беседами «за искусство». В основном – за абстрактное. И «за поэзию» – тоже непонятную, без мысли и идей, которую в изобилии поставлял Финкельмайер. А что же насчет свободной любви? Один из новых приятелей Финкельмайера, по роду службы эксперт по патентным делам, оказался экспертом и по другим делам, весьма неприглядным: он (разумеется, из одних только поэтических чувств) предоставил «поэту» свою… жену. Невероятно, но факт: милиция, вызванная в комнату, сплошь уставленную рисунками обнаженных женщин, с трудом могла установить, «кто есть кто»: были тут и муж, и бывшая жена, и «поэт», и тот, кто предоставил ему свою комнату после того, как «поэт» ушел от законной жены. Правда, испугавшись милиции, Финкельмайер спешно перебрался к «эксперту» – у того, слава Богу, есть однокомнатная кооперативная квартира! И эксперт, конечно, тоже не задумался отдать ее в распоряжение «поэта».
Все это грязно и скучно. Удивительно, однако, что у Финкельмайера нашлись и солидные покровители, например, в лице одного уважаемого пожилого поэта. Ему бы следовало наставить сумасбродного молодца на путь истинный и объяснить ему, что долг каждого – служить народу. Если ты поэт по призванию – служить оружием гражданственной поэзии. А если не поэт (как в случае с Финкельмайером) – то честным трудом в соответствии со своими способностями. Но вместо этого маститый литератор взял на себя роль мецената и открывателя новой «звезды». Думается, писатели оценят этот достойный сожаления случай.
Вызывает удивление и то, что бывшие коллеги Финкельмайера не сочли нужным поинтересоваться, почему внезапно захотел уволиться их сотрудник… Почему он многие месяцы не снимается с профсоюзного учета?
Долг общественности не оставлять ни малейшей возможности тем, кто хочет «легкой» жизни тунеядца. В нашем прекрасном городе не должно быть ни одного человека, позорящего честь столицы. С паразитическими элементами, в какую бы «поэтическую» или иную тогу они ни рядились, необходимо вести решительную борьбу.
Дело тунеядца Финкельмайера направлено в суд.
С. БЫЛОВ.
С. Былое! С. Былое?! Пре-былов?!! Пребылов! Он! Никольский кинулся к Арону. Квартира была пуста. В три часа ночи удалось его найти: Финкельмайер содержался в КПЗ – в камере предварительного заключения.
XXXVI
– Значит, вы говорите, следователь приходил?
– Да. Он был уверен, что Леопольда Михайловича скрывают.
– Понятно, понятно… Понятно, понятно…
Свое рассеянное «понятно, понятно» адвокат повторял уже битый час. Никольского это бесило – не сами слова, а их тон, который означал прямо противоположное, – что адвокату далеко не все понятно… Бесила Никольского и трубка, эдакий картинный, бесполезный предмет, который адвокат без конца вертел в руках, посасывал, со стуком клал на стол и снова брал, и все никак не раскуривал. И сам адвокат раздражал: грузный, пожилой человек этот держался с каким-то фатовством, он начинал ни с того ни с сего причесываться, застегивать пуговицы пижамного пиджака, то, наоборот, расстегивался и закладывал пальцы за подтяжки, которые и без того едва не лопались на объемистом брюхе. Отвечая на вопросы адвоката, Никольский старался говорить кратко и точно, не размазывая, но тот сразу же начинал демонстрировать свое полное равнодушие к разговору, принимался листать какие-то журнальчики, бюллетени, какие-то пухлые своды постановлений. Досадуя, что его не слушают, Никольский умолкал, однако адвокат с небрежностью бормотал: «слышу вас, слышу, вы продолжайте», —вовсе и не думая отрываться от своего дурацкого перелистывания.
– А вот эта… – Адвокат ухмыльнулся. – Маленькая хозяйка большого дома – да? Она будет свидетельствовать?
– Ни в коем случае! – резко сказал Никольский. – Я категорически… Словом, это невозможно. Она беременна.
– А-а… – Понятно, понятно. Отец вы?
– Нет, Леопольд Михайлович.
– О, Господи! – вырвалось у адвоката.
Он нахмурился и, уставясь в пол, долго сосал свою трубку.
– А ваша… не знаю, жена? Подруга вашего приятеля? – она могла бы свидетельствовать?
Ну к чему это вам?! – взорвался Никольский, но взял себя в руки. – Во-первых, она в Литве. Во-вторых, ее тоже не следует мучить. Ей достаточно выпало, хватит. И потом, я же вам объяснил – не жена, брак был фиктивный. И мы уже разведены.
– Ах, вы разведены?
– Да.
– Понятно, понятно… Эта новость полезна, полезна… Хоть эта новость у нас полезна…
Он бросил трубку, застегнул пиджак, опять расстегнул, затем мельком взглянул на Никольского.
– Вы, пожалуйста, без этой вашей тихой злости. Послушайте меня. Вы же хотите, чтоб я? Другого-то некогда вам искать, да и кто, не знаю, возьмется… А покойному вашему товарищу – искусствоведу я обещал свою помощь.
– Простите, я совсем не… – смутился Никольский.
– И будет, и будет! Я это к тому, что нам нужен контакт, вы меня понимаете?
– Понимаю. Спасибо.
– И отлично. Мы ограничены временем, а проблем тут сверх головы. Процесс пойдет на гребне волны – на гребне кампании по борьбе с тунеядцами. А угодить в самый разгар кампании – особенно неудачно. Защитнику оставляется роль сострадательная… Так-то вот… Это одно. Второе: я не специалист по административному праву. Но было бы это иначе, – ситуация вряд ли стала бы оптимистичней. Эти самые суды над тунеядцами начались недавно, им от роду двух лет не наберется. Сами законоуказания недостаточны, чтобы моя позиция выглядела основательной, вот, дорогой мой, в чем казус!
– То есть? – недоуменно поднял брови Никольский. – Закон если есть, – то он есть, я так понимаю!
– Разумеется, разумеется… Я вам одну лишь детальку приведу: дела такого рода отнесены к административным, а на практике ведутся как уголовные. И сама эта практика еще не успела сложиться. А нам без практики, без прецедента и без многочисленных разъяснений и толкований ух как тяжело!
Было непонятно, иронизирует адвокат или говорит серьезно.
– Но давайте последовательно, – продолжал он, и теперь уже явно приступил к сути. – Ситуация из ряда вон. Как развивалось следствие поначалу, мне было известно от Леопольда Михайловича. Ваш рассказ только уточнил кое-какие факты. И я уверен, мои предположения – я их высказал тогда же вашему покойному другу – подтвердились теперь. Но уже без него, без него… На кого-то следствие хотело выйти, видимо, на него, здравый смысл подсказывает. С художниками, – с валютой и прочим что-то там не получилось, но надо было отыграться, обязательно надо! И он уже был в сетях. Вокруг него все очень удобно выстраивалось. Человек вне… так сказать, вне общественной сферы… он поставил себя вне – или выше, если хотите, – каких-либо организаций, а это… не поощряется, мм-да-с… Теперь эти ваши собрания, диспуты, чтение лекций в приватном порядке – и круг недостаточно тесен, это всегда — неосторожность! – это всегда кончается чем-нибудь… в этом роде… Теперь поставьте себя на место следователя…








