Текст книги "Умытые кровью. Книга I. Поганое семя"
Автор книги: Феликс Разумовский
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
– Гнида рыжая! – Кузьмицкий неожиданно расчувствовался и, всхлипнув, ударил кулаком по столу. – С Россией как с гулящей девкой, потешился и в сторону, пускай другие пользуют, Львовы всякие. Что же будет-то теперь?
По его вислоусому лицу катились слезы, губы дрожали – выпито было сильно.
– Хорошего, господа, не жду-с. – Капитан взял кусок лосятины, понес ко рту, но, неожиданно разъярившись, резко швырнул на стол. – Кругом одна сволочь, так бы и давал всем по мордам! Извольте пример. Едва пришла депеша о царском отречении, командир третьего Кавкорпуса граф Геллер стреляться хотел, еле коньяком отпоили. А вечером захожу в ресторацию, так он с певичками веселится, козлом скачет, только шпоры звенят. Занятное зрелище, господа, – мамзельки вертят задами в кружевных панталонах и визжат, генерал сучит ногами в чикчирах и хохочет басом. Какая там монархия, какой самодержец! Или взять хотя бы полковника Промтова. Редкостный держиморда, при всяком случае повторял, что солдат должен бояться палки капрала больше, чем пули врага. И что же? – Капитан выдержал паузу. – Вчера выхожу из штаба дивизии и вижу, как полковник Промтов угощает папироской нижнего чина, дает ему прикурить и начинает разговоры по душам. Зад готов ему вылизать теперь, проститутка в полковничьих погонах. Кстати, господа, как у вас насчет дам?
Узнав, что имеющиеся дамы не говорят по-русски и живут в пяти верстах, капитан расстроился и предложил напиться до поросячьего визгу, в дрезину, чтобы всем чертям стало тошно. Тошно, правда, стало самому капитану. Разбавленный спирт впрок ему не пошел.
Расходились далеко за полночь. Собственно, передвигаться своим ходом могли только Граевский и Страшила. Граф Ухтомский напился до бесчувствия, Полубояринов – до крайнего неприличия, и штабс-капитану с прапорщиком пришлось тащить их на себе, словно тяжелораненых с поля боя. Двигались по большой дуге, спотыкаясь.
С вечера подморозило, дорога превратилась в каток. Далеко в ночи были слышны проклятья, хруст льда под заплетающимися ногами, пьяные бессвязные выкрики. Наконец дошли, скинули бесчувственные тела на койки и завалились сами. Однако Граевскому не спалось. В его хмельной голове, в густых парах спирта, кружились нестройной чередой мысли о Варваре.
Ведь казалось, все, забыл, вырвал с корнем, выжег огнем уязвленного мужского самолюбия. Нет, будто прорвав плотину, воспоминания нахлынули потоком, вынося на поверхность мелкие, смытые временем подробности. Граевский чувствовал дыхание Варвары, слышал запах ее духов, закрывая глаза, ясно, словно наяву, видел ее лицо, раскрасневшиеся щеки, рыжий завиток над розовым ухом. Одетая в котиковую шубу, она шла по Невскому и ела горячий филипповский пирожок с черникой. Мягко скрипел снег под высокими ботиками, сдвинутая набок шапочка придавала ей вид бесшабашной веселости, а вокруг исходил суетой предпраздничный город – близился Новый год.
Граевский вспомнил номера «Сан-Ремо», долгий поцелуй, вкус черники на теплых губах, и на сердце у него стало муторно, будто ему в душу по локоть засунули грязные руки и принялись скрести по живому. Штабс-капитан вдруг понял с убийственной ясностью, что все это осталось в невозвратном прошлом – нетерпеливое ожидание чуда, Варвара, задыхающаяся от счастья, он сам, полный надежд и веры в красивые слова. Сколько же он с тех пор убил людей? Десять, двадцать, пятьдесят? Много больше…
Первый раз это было в четырнадцатом году. Начало войны, Галиция. Аккуратные домики с черепичными крышами, неубранные пшеничные поля. Страх тогда еще крепко сидел в его сердце. Он боялся плена, боли, вражеской стрельбы, всего того, что могло его изувечить. Чувство страха было омерзительно, и, чтобы доказать себе, что он не трус, штабс-капитан, в то время подпоручик, ввязывался в самые рискованные авантюры.
Как-то ночью он пошел охотником добывать языка. Вместе с ним вызвались двое – рыжеусый ефрейтор-крепыш и степенный, неторопливый в движениях фельдфебель, мечтавший выслужить полный Гергиевский бант. Крадучись, прошли леском, подтянулись к вражеским позициям и, оставляя след на росных травах, поползли. С австрийской стороны несло дымком походных кухонь, слышалось звучанье струн – негромко играли на мандолине.
Поначалу все шло гладко. Граевский тихо подобрался к часовому и, взяв его на «стальной зажим», придушил. Австриец осел без звука, из-под его каски несло теплой псиной.
– Беру, ваш бродь. – Фельдфебель ухватил его за ноги, приподнял, и в это время ефрейтор-крепыш, не удержавшись, чихнул. В ночной тиши этот негромкий звук был оглушителен, подобно раскату грома.
– Хальт! – Не мешкая, подчасок клацнул затвором и первым же выстрелом уложил крепыша наповал.
– Тикать надо, ваш бродь. – Вздрогнув, фельдфебель отпустил ноги часового и тут же, сложившись пополам, уткнулся в его сапоги – кусочек свинца в стальной оболочке глубоко, до позвоночника, вошел ему в живот.
С австрийской стороны уже стреляли вовсю, пули с чмоканьем зарывались во влажный дерн, свистели, пролетая мимо.
– Черт. – Граевский отпихнул полуживого австрийца, бросился к фельдфебелю, и тут в нем проснулся мерзкий, затмевающий рассудок страх. Он вдруг забыл, что под покровом ночи можно затаиться, переждать и потом ползком спокойно вытащить раненого к своим. Нет, подхватив его на плечи, Граевский что было сил припустил по мокрому от росы лугу. Бежал и чувствовал, как свинец вонзается в тело фельдфебеля. Как оно вздрагивает, корчится, исходит животной мукой и, наконец, судорожно дернувшись, затихает.
«Трус, слизняк, мокрица». Граевский вспомнил свой истошный крик, бешеное трепыхание сердца и от стыда, от ощущения грязи в душе едва смог побороть сухое, подкатившее к горлу рыданье.
«Институтка хренова. – Наконец он справился с собой и, судорожно вздохнув, вытянулся на койке. – Напился и в истерику, не хватало, чтобы услышал кто. – Однако дела до него никому не было – по соседству невозмутимо храпел Страшила, граф Ухтомский лежал как бревно, Полубояринов улыбался во сне. – Счастливые люди».
Граевский поднялся, глотнул воды и, чувствуя, как на него опять накатывает хмельной вал, плюхнулся на койку. На этот раз Морфей сжалился над ним, приснилась ему Варвара – тощая девчонка-гимназистка со смешными белыми бантами в рыжих косицах.
III
Утром на плацу появились саперы.
– Не иначе гильотину сооружают. – Граф Ухтомский закурил и, наблюдая, как они городят из досок нечто напоминающее эшафот, выпустил колечками табачный дым. – По случаю революции первым делом начнут головы рубить, вспомните, господа, Робеспьера.
После вчерашнего веселья глаза его страдальчески пучились, шикарные усы поникли.
– Тогда пусть начинают с меня. – Граевский зачерпнул ноздреватого снега, шибко потер лицо. – Башка трещит чертовски.
Он был небрит, бледен и противен сам себе.
Полубояринов молчал, делал значительное лицо и время от времени топал ногой, чтобы проклятая земля не ходила ходуном. Он уже успел где-то похмелиться и сейчас хотел только одного – снова завалиться спать.
Они стояли на краю большой поляны и с отвращением смотрели, как унтер-офицеры вверенных им рот занимаются с солдатами гимнастикой. Рыхлый снег был вытоптан и грязен, кое-где чернели проталины, и по жуткому этому месиву хлюпко топали промокшие сапоги – раз-два, левый, правый. Из сотен глоток вырывался пар, крепкие мужицкие руки впустую молотили воздух, а сверху, с раздетых, печальных деревьев, пронзительно каркало воронье. Тоска.
Однако так считали не все.
– Погодка-то какова!
На поляну, словно лось, выскочил прапорщик Страшилин и, скинув гимнастерку, принялся разминаться неподалеку от офицеров.
– Весна, господа, весна!
Он уже успел искупаться в проруби, пробежать три версты вокруг лагеря и теперь собирался проверить, как идут дела в его полуроте. Розовый, улыбающийся, довольный жизнью, будто и не пил вчера.
– Дядя Петя, шел бы ты отсюда. – Застонав, Ухтомский умоляюще сложил ладони, его глаза страдальчески закатились, и прапорщик, ничуть не обидевшись, побежал изводить гимнастикой солдат:
– Ниже приседаем, ребятушки, задом касаемся земли!
А на плацу все стучали топоры, надрывно визжали пилы, и мерзкие эти звуки, казалось, раздавались прямо в головах мрачных, невыспавшихся офицеров. Проклятое похмелье.
После обеда скомандовали общее построение. Батальон, тысяча людей в мятых, заскорузлых шинелях, собрался на грязном, вытоптанном снегу плаца. Переминаясь с ноги на ногу, солдаты щурились от мартовского солнца, протяжно зевали, переговаривались вполголоса. Кое-кто из бедовых, пряча «козьи ножки» в рукавах, втихомолку курил. Офицеры их не трогали – не те времена, можно схлопотать пулю в затылок.
– Смирна!
Послышался рев мотора, батальонный, капитан Фролов, встрепенулся и рысью, разбрызгивая грязь, побежал встречать длинную, окованную бронзой машину. Из нее вышли трое – командир полка полковник Мартыненко, дивизионный генерал граф фон Грозенбах и плотный, приземистый барин в добротном френче защитного цвета.
Грудь его украшал большой красный бант, на кривоватых ногах скрипели желтые краги. Капитан бодро отдал рапорт, граф фон Грозенбах скомандовал «вольно», и прибывшая троица полезла по ступенькам на эшафот, на самом деле оказавшийся трибуной. Фролова не взяли, и, как-то сразу потерявшись, он побрел назад к батальону. Его гладкие, без звездочек, погоны отливали золотом.
– Рылом не вышел их высокоблагородие. – Солдаты, оживившись, прятали ухмылки в усы, по рядам пошел веселый гул – капитана не любили.
Генерал тем временем прокашлялся и подошел к самому краю помоста.
– Солдаты Новохоперского полка! Сейчас будет говорить назначенный Временным правительством военный комиссар фронта, у него есть для вас важное сообщение.
Когда началась война, ему предлагали поменять фамилию на более русскую, перекрестили же Петербург в Петроград, однако граф оказался тверд и своим тевтонским предкам не изменил. Сейчас он находился в превосходном настроении – ночью у него гостила очаровательная актриска из театра «Олимпия», потребовавшая за любовь сущие пустяки.
– Прошу вас, Борис Арнольдович. – Оттеснив спиною полковника Мартыненко, генерал уступил место барину во френче, и тот патетически взмахнул рукой:
– Граждане свободные солдаты! Наконец свершилось – цепи рабства навеки разбиты! Кровавый император Николай Второй низложен, его министры, предавшие Россию, арестованы, а великий князь Михаил, наследник престола, отказался от непосильного бремени. Во главе государства встало Временное правительство, чтобы обеспечить выборы во Всероссийское Учредительное собрание на основании всеобщего равного и тайного голосования. Да здравствует революция, Учредительное собрание и Временное правительство!
Комиссар сделал глубокий вздох и закричал «ура», правда, без особого накала.
Богатый, преуспевающий адвокат, он уже начал жалеть, что ввязался в эту авантюру с вояжем на фронт. Вот уже третий день его возили по полкам и батальонам, всюду грязь, мерзкий запах и, говорят, даже есть вши, но самое непереносимое заключалось в другом. Вчера на ужине, в ставке командующего, жареный поросенок оказался жирноват, и теперь желудок комиссара находился в самом бедственном состоянии.
Однако революцию делают мужественные люди – адвокат во френче собрался с духом и вытер выступивший на лбу холодный пот.
– Солдаты! Воины новой армии! Еще недавно вы были серой массой, бессловесным стадом, которое проклятое самодержавие бросало на убой. Вы были пушечным мясом, бесправным скопищем низших чинов. Вас пороли шомполами, гноили в тюрьмах, расстреливали без суда и следствия.
Комиссар замолчал и, глянув на багровое лицо генерала, понял, что несколько перегнул палку.
– Но это было вчера, при бесчеловечном правлении царя-самодура. Теперь все по-другому, низших чинов больше нет. Канули в Лету унизительные «ваши благородия» и «ваши превосходительства», отдание чести также отменяется. Смело здоровайтесь с офицерами за руку, без церемоний говорите «да, господин поручик» или «нет, господин генерал», теперь все равны и поэтому…
Лицо оратора внезапно поскучнело, сжав зубы, он схватился за живот – надо было срочно заканчивать речь.
– Теперь, солдаты, слушайте самое важное. – Он непроизвольно оглянулся по сторонам, – вокруг было только унылое поле да тысяча внимательных слушателей. – Раньше война велась царем, теперь она стала народной. Поэтому я уполномочен заявить, чтобы вы принимали самое активное участие в ведении военных действий. Созывайте солдатские комитеты – ротные, батальонные, полковые, посылайте в них самых надежных, проверенных людей. Им дано право отменять приказы старого командного состава и контролировать действия офицеров, отныне царский генерал и рядовой свободной армии равны. Ура!
– Ура. – Граф фон Грозенбах взял под козырек, настроение у него было испорчено.
– Ура, – закричал капитан Фролов, с ненавистью глядя на трибуну.
– Ура! – единой тысячеголосной глоткой заревел батальон, сразу превращаясь в толпу, послышались крики:
– С царицей-то что? В монастырь ее, суку?
– Господин комиссар, прикажите, чтоб с мылом не затягивали!
– Коли революция, так блядей везите, бабу два года не мял!
– Министров стрелять будут али вешать?
– Войне-то скоро конец? Надоело вшей кормить!
Людское море шумно волновалось, передние ряды вплотную придвинулись к трибуне. Орали, радостно сверкая глазами, сморкались яростно. Еще бы, не спрашивая, загнали на войну, три года в окопах – во вшах, в дерьме, в крови, и вот наконец и на нашей улице праздник. Хватит, накипело. Отольется кое-кому за все, знаем теперь, как входит штык в брюхо, научились, чай. Домой, к бабам, пора землю делить.
От нестройного гуда голосов, от топота ног дрожал весенний воздух.
– Солдаты! Еще раз поздравляю вас с началом новой жизни. – Комиссар с невиданной прытью слез с трибуны и, ужом протиснувшись сквозь толпу, резво двинулся к машине. Подгоняемый нездоровьем, он рванул дверцу и скорчился на сафьяновом сиденье – когда болит живот, не до революции.
Следом за ним в автомобиль залезли генерал с полковником, взревел мотор, и, выпустив сизое облако, машина покатила по хрусткой колее дороги.
«Ну, теперь начнется. – Ухтомский закурил и брезгливо оглядел свою роту, гудевшую, словно растревоженный улей. – Непонятно только, как мог князь Михаил от престола отказаться, не тот он человек. Смел, решителен, „Дикой дивизией“ командовал, и вдруг – не могу, непосильное бремя…»
Ухтомский вспомнил жуткие оскалы абреков из Чеченского полка, славившихся невиданной храбростью и батыевыми изуверствами, бросил окурок в грязь. Что-то здесь не так.
Действительно, во имя революции военный комиссар слукавил. Третьего марта, на следующий день после отречения царя, в присутствии князей Путятиных и видных деятелей Госдумы Михаил Александрович объявил в Манифесте, что «принял твердое решение в том лишь случае воспринять Верховную власть, если таковой будет воля народа нашего». Это никоим образом не означало отказа от престола. Просто великий князь, будучи человеком порядочным, не хотел узурпировать власть и решил всецело положиться на волю Учредительного собрания. О, святая наивность!
Между тем жизнь продолжалась. Временное правительство выпустило ноту о продолжении войны, особняк Кшесинской заняли большевики, и прима-балерина слала жалобы в Петросовет, для большей убедительности на красной бумаге.
Генеральская дочка Шурочка Коллонтай призывала матросов к революции и свободной любви, Мария Бочкарева, по кличке Яшка, начала формировать женский «батальон смерти», а из эмиграции на родину вернулся Ульянов-Ленин. Он был настроен решительно, по-боевому.
Через друга и наставника Парвуса удалось подбить Гогенцоллернов на организацию в России военного переворота. Причем не просто заручиться поддержкой, но и получить кое-какие субсидии. В опломбированном вагоне вождь пролетариата вез миллионов пятьдесят немецких золотых марок, на первое время хватит. Вместе с Лениным прибыли супруга и Инесса Арманд, а также соратники – всего числом тридцать, среди которых были: товарищи Сковно Абрам, Зиновьев (Апфельбаум) с семьей, Розенблюм, Шнейсон, Абрамович, Айзентух и Сулишвили.
Выходя из вагона в Петрограде, Ленин поменял котелок, в котором покидал Стокгольм, на простую рабочую кепку. Пролетарская революция началась.
Глава шестая
I
В небе не было ни облачка, над неподвижной водой кружились стрекозы. Радужные блики слепили глаза, и Граевскому приходилось щуриться, смешно, по-кроличьи, шевеля кончиком носа. Отплевываясь, он легко выкидывал руки, шумно дышал, под загорелой кожей катались мышцы. Его тело быстро резало гладь озера, бурлил, разбегаясь волнами, белесый след, но берег терялся за горизонтом, и Граевский все плыл и плыл, пока голова его не стала размером с яблоко, потом с булавку и, наконец, не пропала совсем. Только сонное озеро, стрекозы и расходящийся волнами след на воде.
– Никита! Никита! – Варвара закричала изо всех сил, но Граевский ее не слышал. – Никита! – задыхаясь от безысходности, шепотом, позвала она сквозь слезы и, вынырнув из сна, открыла глаза.
Сквозь щель в занавесях пробивался солнечный лучик, со стороны Невского, приглушенный двойными рамами, слышался рев моторов. Часы на каминной полке показывали половину первого – пора было начинать новый день.
«Дура я все-таки. – Варвара провела рукой по щеке, и пальцы сразу стали мокрыми. – Давай, реви теперь ночами, словно гимназистка. Можешь вон взять да и удавиться, на шелковом чулке». Она тут же представила себя висящей на хрустальной люстре, с вывалившимся языком, в модном корсете от мадам Дюклэ и усмехнулась – вот все удивятся-то! Особенно Багрицкий. Бедняжка, не спится ему.
Варвара тронула его остывшую подушку, потянулась и вылезла из лепной, на орлиных ногах кровати времен Марии-Антуанетты. Это было настоящее ложе страсти – широкое, под парчовым балдахином, золоченые амуры осеняли крыльями всех случающихся на нем. Сколько тел в неистовстве сотрясали его, сколько вздохов, нежных слов и стонов слышало оно за свою долгую жизнь! Только зачем Багрицкому такая кровать – ложится поздно, встает рано, спит крепко. Его страсть – деньги.
«Нет, не буду я вешаться. Пора наконец любовника завести. – Утопая по щиколотку в ворсе ковра, Варвара подошла к окну и раздвинула занавеси. – А лучше нескольких. И менять каждую неделю, чтобы не приучались к свинству».
За окном стоял погожий день, солнце ярко высветило варварскую роскошь спальни. Ковры, гобелены, александровское красное дерево. В огромных зеркалах отражались лепные стены, высокий потолок был расписан вакхическими фресками, в углу похотливо выгнулась бронзовая Венера Перибазийская, покровительница плотской любви.
– Хороша. – Варвара задержала взгляд на своем портрете – томное лицо, приподнятый корсетом бюст, пока позировала, чуть не померла от скуки, – и прошла в туалетную комнату. Здесь царила та же вульгарная роскошь. Розовый каррарский мрамор, ванна, в котором можно искупать слона, большое витражное окно, трубы, посеребренные изнутри, чтобы дохли микробы. Блестела позолота кранов, благоухали в вазах туберозы, от разноцветья пузырьков, склянок и флакончиков рябило в глазах и возникало ощущение полноты жизни.
Варвара слегка привела себя в порядок, вернулась в спальню и, накинув верблюжий халатик на шелку, отправилась завтракать. По мраморной, застеленной дорожкой лестнице она спустилась в «римскую» столовую. Мозаичный пол, колонны с ионической капителью, фонтан в виде амура, справляющего малую нужду.
Большой овальный стол был уставлен всевозможной снедью. Гусятина, селедка, салаты, халва – все валом, в беспорядке. Этакий поздний завтрак по-еврейски. За столом сидела сестра Багрицкого Геся, по второму мужу Мазель, и ложкой, прямо со льда, ела черную зернистую икру. Она была пышной, фигуристой брюнеткой с выразительным лицом и влажными печальными глазами, в которых отражалась вся скорбь еврейского народа. Держалась Геся вызывающе, позволяла себе ужасные вещи, однако в глубине души была отзывчива и добра.
– Бонжур, Варвара! – делая ударение на последнем слоге, басом протрубила Геся и придвинула к себе холодец. – Как спалось, не надоел еще братец-то? А то давай к нам с Зинулей. – Она порывисто обняла за бедра горничную в кружевной наколке, не прекращая жевать, подмигнула Варваре. – Бог троицу любит.
Ее прекрасные вишневые глаза были совсем невеселы.
– Пардон. – Горничная, высокая и плоская, мягко освободилась и, изогнув узкую спину, налила Варваре кофе. Неловко улыбнувшись, добавила сливок и отошла, щеки ее горели.
– Багрицкая, будь добра, передай буженину. – Варвара невозмутимо соорудила бутерброд, взяла крохотный, с дамский мизинец, огурчик. Все эти телячьи нежности ее не трогали, насмотрелась.
Гесю она не осуждала – жизнь ее покрутила, вывернула наизнанку, тут не то что мужики, весь белый свет опротивеет. В девятьсот пятом, после принятия новой конституции, покатилась волна погромов. Воинствующие православные шли крестным ходом, несли хоругви, пели псалмы, а потом во славу Спасителя карали иудеев. Беда не миновала и Багрицких: с полдюжины бородатых, злобно матерящихся мужиков убили Гесиного отца, а ее вместе с матерью изнасиловали всем скопом. Брату повезло, он был в гимназии. А Гесе тогда шел одиннадцатый год, и вместе с девственностью она лишилась возможности иметь собственных детей. Теперь ей было двадцать три, она ненавидела мужчин, обожала красивых женщин и нюхала кокаин. Собственно, благодаря ее пристрастию к прекрасному полу Варвара и познакомилась с Багрицким.