355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Разумовский » Умытые кровью. Книга I. Поганое семя » Текст книги (страница 1)
Умытые кровью. Книга I. Поганое семя
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:17

Текст книги "Умытые кровью. Книга I. Поганое семя"


Автор книги: Феликс Разумовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Глава первая

I

С утра шел мокрый снег. Он одел в белое сфинксов у Невы, набросил плащ на бронзового Крузенштерна и укрыл тяжелым одеялом застывшие у берега суда. А еще он набивался за ворот, расползался кашей под ногами, превращался в месиво под колесами машин. Прохожие кутались в шарфы, шоферы крепче сжимали руль, а дворники яростно, до матерного крика, скребли лопатами по тротуарам.

Стоял декабрь месяц. Не за горами был Новый год, и всюду ощущалась предпраздничная суета. Воздух, казалось, отдавал хвоей, «Шипром» и «Советским», смешанным с коньяком, шампанским. Люди тащили елки, звякали бутылками в авоськах и нет-нет да и посматривали на человека в кожаном реглане, опиравшегося на трость. Те же, кто встречался с ним взглядом, сразу отводили глаза и, не оборачиваясь, спешили прочь. Человека в реглане это не трогало – привык. Задумавшись, он брел по зимним улицам и ставил тростью точки на снегу. Трость у него не простая, с секретом. На самом деле это ножны. Неказистые с виду, не скажешь, что из железного дерева. Но стоит повернуть набалдашник и потянуть на себя, как в руке окажется сорок дюймов острейшей золингеновской стали – знай, рубай-коли. Дай бог памяти, когда же он в последний раз брался за клинок? Пожалуй, еще в юнкерском корпусе, с тех пор все больше жаловал наган, а уж после империалистической полюбил маузер. Так что рубака из него аховый, да еще вот ноги ослабели – годы. И потом, не только ноги – сердце пошаливает, хорошо хоть с головой пока все в порядке, на плечах. А ведь это ему доктора-академики поставили когда-то диагноз – амнезия, потеря памяти. Черта с два! Все он помнит отлично. Видно, не зря на рукояти трости выводили серебряной вязью: «П. А. Зотову на долгую память от сослуживцев». Теперь ему только и остается, что хромать в одиночестве и надолго окунаться мыслями в прошлое. В старости ведь единственная радость – это воспоминания. О былых грехах. Так что ему есть о чем вспомнить. Накопилось, на две жизни хватит. Вот то-то и оно, что на две, как в воду глядела старая перечница, все знала наперед.

Когда-то давно, в Париже, случай свел его с прославленной гадалкой мадемуазель Вишу. Толстая, налитая красным «пифом»[1] ведьма долго раскладывала карты, смотрела на его ладонь и, наконец, прошамкала:

– Умрешь скоро, но проживешь две жизни. Все будет у тебя, и не будет ничего. Все твое – не твое. С вас двадцать франков, месье.

А вскоре он действительно умер, в поезде Тулуза – Лимож. Было это давно, в той, первой, жизни.

Зотов тяжело вздохнул и остановился на углу Большого и Шестнадцатой линии. Закрываясь от ветра, закурил, свернул направо и, загребая по снежному ковру, похромал к Смоленскому кладбищу. Ноги сами, в тысячный, наверное, раз, несли его знакомым путем. Вдоль обшарпанных фасадов Шестнадцатой линии, через проход в ограде, мимо церкви Смоленской иконы Богоматери, могил Блока, Боровиковского, Куинджи. К скромному памятнику из серого камня. Снег и ветер затянули его в пелерину, сквозь которую угадывался лишь контур барельефа да последние скорбные слова:

«…вна Зотова

от мужа…»

«Ну, здравствуй, – Зотов наклонился и смахнул с гранита белую вуаль, – мокро сегодня». Снял фуражку и минуту стоял неподвижно, вглядываясь в знакомые черты. Он хорошо помнил фотокарточку, с которой резали изображение на камне. Она была пожелтевшей, выцветшей, с надписью на обороте: «Салон-ателье Я. Шнеерсона». Безжалостная память услужливо перенесла его на полвека назад. Неужели это было? Пряная горечь духов, звуки «Амурских волн» и смех – нежный, манящий, рассыпающийся серебряным колокольчиком. Воздушная шляпка на пышных волосах и волнующая поступь пленительно-стройных, обутых в золоченые туфельки ног. Ее глаза – огромные, светящиеся восторгом счастья. И приличный, одетый в потертый лапсердак фотограф-еврей:

– Барышня, замрите-таки, сейчас вылетит птичка…

Вспышка магния – и все. Время остановилось.

Усилием воли он вернулся из прошлого и, не надевая фуражки, вытащил из кармана пачку «Казбека». Закурил и неожиданно усмехнулся. Странно все же устроен мир. За свою жизнь он спал не с одной сотней женщин. Видел и мечтательных, начитавшихся Северянина гимназисток, и пышных, изнывающих от безделья купеческих дочек. Практичных в любви конторских барышень и натасканных «мамзелей» из веселых домов. Элегантно курящих «Фрину» вальяжных дам и задерганных, моющихся спиртом медсестер из летучих лазаретов. Блондинки, брюнетки, наголо обритые после тифа. Одесские «марухи» и «курочки» с Монмартра в коротких, до колен, прозрачных платьицах. Графини в юбках из занавесок, сексотки ГПУ во фланелевом белье, вольнонаемные сотрудницы НКВД в модных трусиках «Красная Москва». Ласковые, изголодавшиеся по мужику послевоенные вдовы. Умные, ветреные, холодные, страстные. Бедра, груди, губы… А ему никак не забыть глаза жены, хотя какая она ему жена – невенчанная, некрученая. Чужая. Первая любовь из той далекой жизни.

Папироса зашипела и погасла – выгорела дотла. Словно жизнь. Зотов положил окурок в карман и слегка коснулся холодного гранита: «Спи, приду завтра». Надел фуражку и, не оборачиваясь, пошел прочь, подальше от кладбищенской, нарушаемой лишь криками ворон тишины. Его страшные, покрытые рубцами щеки были мокры – чертов снег, все идет и идет.

II

Жил Зотов на Четырнадцатой линии, на третьем этаже большого, некогда буржуйского дома. Помогая себе тростью, он поднялся по истертым ступеням и, шаркая накатом сапог, подошел к старинной, мореного дуба, двери. Опустил воротник, вытер ноги и нажал одинокую кнопку электрического звонка.

Дверь ему открыла Дарья Дмитриевна, седая, верткая, как трясогузка, и сразу же захлопотала, засуетилась, помогая снять реглан.

– Ну, Павел Андреевич, и погода. К неурожаю, такой-то декабрь!

С ней все в порядке, он проверял. Десятого года рождения, происхождения пролетарского – никакой социальной отрыжки, Хабаровский край, зверосовхоз «Заря». Характеристика по месту жительства положительная, по линии ГБ и милицейских органов компромат отсутствует. Как приехала в октябре на похороны, так с тех пор и осталась – пришлась ко двору. Баба с яйцами, шумит, но дело знает. Аленка еще с больницы к ней привыкла, бабушкой зовет. А та хоть и с улыбкой, но быстро навела в хозяйстве порядок – неряху Прохоровну выгнала взашей. И самому Зотову доставалось: «Ты, Павел Андреич, хочешь, обижайся, хочешь нет, но только хозяин из тебя паршивый. Из распределителя икру опять привезли, а куда ее, икру-то? Тебе нельзя, Артем в бурсе, Аленку ею в больнице закормили, а я на нее вовсе смотреть не могу. У нас икрой собак кормят. Вот так, гноим добро, выбрасываем». Хоть и вышла Дарья Дмитриевна из пролетариев, но хватка у нее была крестьянская, крепкая. Он и не обижался, знал, что брехливая собака кусает редко. А поседела Дарья Дмитриевна на глазах, за неделю. Дочь все-таки схоронила. Настя-то была на нее похожа, такая же черноглазая, худенькая. И Аленка в нее пошла, росла стройной, как тростинка. Пока не сломали…

– Да, снег идет. – Зотов сбросил с плеч реглан и, кряхтя, принялся стягивать сапог. «Прописать ее надо, завтра позвоню Строеву, он сейчас паспортный стол курирует. Уж всяко здесь не хуже, чем в совхозе среди зверья. Пусть будет при внуках».

Он размотал байковые, накрученные поверх носков портянки и удовлетворенно хмыкнул – ноги были сухие. Хорошие у него сапоги – с накатом, шитые из добротной кожи, по спецзаказу. Лучшей обуви для непогоды не придумать.

– Ты, Павел Андреевич, где обедать-то будешь? – Дарья Дмитриевна, не спрашивая, забрала у него портянки и, распахнув дверь ванной, швырнула их в грязное белье. – У себя или со всеми? Борщ сегодня украинский, с пампушками.

Во фланелевом халате, перевязанном крест-накрест оренбургским платком, она была похожа на пулеметчицу и ни секунды не могла стоять на месте. Достала чистые портянки, повесила на плечики реглан и стала подтирать в прихожей – все-таки Зотов натоптал.

– Со всеми. – Он сунул ноги в тапки и, глянув на часы, направился к себе. Время было два тридцать пополудни. До обеда оставалось ровно полчаса, с этим у Дарьи Дмитриевны было строго.

В коридоре пахло нафталином и натертыми до блеска полами. Наборный, положенный еще до совдепа паркет тихо поскрипывал у Зотова под ногами. На стенах зеленели обои, по верху тянулись антресоли, а сам коридор изгибался дугой и заканчивался уютной, маленькой кухней. А куда больше? Слава богу, не коммунальная квартира, на одну семью. Гостиная, удобства, и всем по углу. Кабинет, спальня Насти и Бурова, где теперь жила Дарья Дмитриевна, комнаты Артема и Аленки. А еще была дверь в коридоре, ключ от которой Зотов хранил у себя. Она вела в прошлое. В комнату, где время остановилось. В шкафу там пылились кружевные, старинного покроя платья, на спинке стула висел когда-то сброшенный халат, и в неподвижном воздухе все еще витал запах смерти – едва различимый, отдающий горечью духов.

У двери в прошлое Зотов остановился. Захотелось войти, но, тронув бронзовую ручку, он передумал. Нет, прошлое не терпит суеты, да и настрой должен быть нынче праздничный. Ноблесс оближ[1]. Хотя какой там праздник, так, возможность показать, что все еще коптишь этот свет. С таким сердцем, правда, коптить осталось недолго. Mortem effugere nemo potest[2]. Как бы торжество не перешло в похороны, а застолье в поминки. «Да, настрой праздничный». Зотов закурил и, стараясь не стучать тростью, похромал дальше. Из комнаты Аленки не доносилось ни звука – спала или читала, зато Артем громыхал железом по полу, наверняка катал подаренный танк, и страшным голосом кричал: «Бых! Бых! Ура! Победа!»

«Бурый, батя его, тихим рос, молчуном. – Вздохнув, Зотов вытащил ключи. Отыскал нужный и, не сразу попав в скважину, отпер древний, давно не смазанный замок. – А потом каких громких дел натворил». Открыл дверь, вошел в кабинет и, щелкнув выключателем, сунул окурок в пепельницу.

Кабинет – это громко сказано, так, обычная комната пять на шесть. Шкаф, кожаный диван, письменный стол с креслом, в углу на тумбочке старый «КВН» с огромной глицериновой линзой перед крохотным экраном. Показывает, и ладно, все равно особо смотреть нечего – «Тишина», «Пиковая дама» да надоевшие всем физиономии Зиненко и Зубовой. Стену над диваном закрывал ковер, на нем красовалось с десяток клинков – хоть и не рубака Зотов, а толк в оружии понимал. Гордостью коллекции был «волчок», шашка с Кубани, без труда разрубающая гвоздь-двухсотку. Напротив ковра висел маузер-раскладка, на котором отливала серебром табличка с гравировкой «Тов. Зотову П. А. от ОГПУ СССР». Мощное оружие, проверенное. Прошивает насквозь, еще и в стенке отметины остаются…

«Спасибо, дружок, не подвел. – Зотов ласково погладил твердый бок кобуры приклада, и глаза его стали злыми. – Только Насте с Бурым уже не поможешь. И Аленке тоже. Испоганили девке жизнь». Ему вдруг захотелось пережить все это заново: не торопясь, спускать курок и наблюдать, как корчатся подонки в кровавой луже…

«Не убий и спасешь душу. – Справившись с переживаниями, он уселся за стол и сразу ощутил себя прежним Зотовым, уверенным, властным, волевым. – А иногда убьешь, и на душе становится легче».

Он вспомнил раскисшую прифронтовую дорогу. Четырнадцатый год, Галиция, осень. Под матерный лай и храп лошадей, щелканье кнутов и грохот канонады двигались обозы наступающей русской армии. С неба, не переставая, лил мелкий, занудный дождь и наполнял канавы по бокам дороги черной, холодной влагой. Насквозь промокшие, с мешками за спиной, солдаты месили грязь, медленно тащились тяжело груженные двуколки, и во всей этой толпе никому не было дела до пегой лошади с распоротым брюхом. Она лежала на боку в канаве и, скаля зубы, судорожно дергала ногой. Кровь бежала ручейками из раны и, дымясь, смешивалась с дождевой водой. Люди чавкали сапогами по грязи, скрипели колесами телеги, а лошадь все дергала ногой и никак не могла околеть. Пока Зотов не перерезал ей горло. Быстрым, коротким движением, чтоб умерла без боли.

«Да, на душе становится легче. – Открыв глаза, он откинулся на спинку кресла и ласково похлопал по истертым подлокотникам. – Ты как считаешь?» Кресло в ответ заскрипело. Раньше оно стояло в его рабочем кабинете и теперь напоминало старую собаку – натасканную, преданную и знающую свое место. Стол взят на память из того же кабинета, даже инвентарный номер цел. Вот здесь, с правой стороны, стоял телефон-селектор и подавались на подпись документы, а слева находилась смольнинская «вертушка» и горела бронзовая, с зеленым абажуром, лампа. Ее он брать не стал, пусть светит другим.

– Дед, обед. – В дверь негромко постучали, и на пороге появился Артем, стриженный, ушастый, чем-то неуловимо напоминающий Бурого. – Время пошло, а то баба Дарья объявит наряд вне очереди.

Он учился в только что открывшемся кадетском корпусе, называвшемся теперь Суворовским училищем, и считал себя заправским военным.

– Кому это объявит? – Зотов усмехнулся и погладил мальчика по вихрам. – Мне, что ли?

– Тебе объявишь, как же! – Артем хитро прищурился, и уши у него покраснели. – Ты же генерал. Мне объявит! А ты можешь ее сам, своими правами…

Он был одет в синий комбинезон с красными пуговицами и держался с достоинством – руки в карманы.

– Ладно, уставник, пошли. – Зотов поднялся и, защелкнув дверь, похромал вслед за суворовцем в гостиную.

Это была просторная, обставленная добротной мебелью комната. Посредине стоял овальный обеденный стол, ножки которого являли собой атлантов в миниатюре. Вокруг него выгибались резные, под цвет дивана стулья. Полстены занимал приземистый буфет, в стеклах горки отражались дверцы шкафа и дробились огни хрустальной, похожей на перевернутую елку люстры.

Стол был накрыт. На белой скатерти стояли тарелки с колбасой и сыром, желтело сливочное масло, лежали горкой крабовые ломтики и истекали соком ломти ветчины. В хрустальном, с изображением Кремля, кувшине отсвечивал рубиновыми звездами морс. За столом сидели Дарья Дмитриевна, суровая, с поварешкой в руке, и Аленка, задумчивая, одетая в китайский свитерок «Дружба». Веселенький такой свитерок, голубой, а лицо грустное, отсутствующее.

– Чего идет? – Зотов уселся за стол и, положив трость на пол, ласково улыбнулся Аленке. Забыв про стынущий в тарелке борщ, та косилась на экран включенного «Знамени», на котором веселились «Веселые ребята».

– Так, дед, ерунда. – Аленка кинула на него быстрый взгляд и молча уставилась в тарелку. Глаза у нее были как у опытной, много пережившей женщины.

– Садись, архаровец. – Дарья Дмитриевна прикрикнула на прилипшего к экрану Артема и, подняв крышку фаянсовой, исходящей паром супницы, налила Зотову борща. – На здоровье, Павел Андреевич, пампушки бери.

Усадила Артема и с грохотом придвинула ему солонку:

– Посоли, вкуснее будет.

Из-за Зотова готовила она все без специй, пресно. Нельзя ему, только что инфаркт перенес. Вообще ничего нельзя.

«Да, жизнь. – Зотов отхлебнул безвкусного борща и с тоской посмотрел на венгерские маринованные помидорчики: – Под них хорошо пошла бы водочка. Граммов эдак двести пятьдесят. А там ветчинки с горчичкой, колбаски с хреном…» Какая там водочка, Дарья пробки понюхать не даст. Борща ему сразу расхотелось. Да и вообще, со вкусом обедал только Артем – не казенные харчи. Аленка задумчиво смотрела в тарелку, Дарья Дмитриевна летала на кухню и обратно, а Зотову вдруг стало совсем не до еды. Тоска подвалила ему под самое горло. На душе сделалось тяжело и противно – может, не тянуть и самому, пока еще есть силы, спустить курок. Хватит, покуролесил.

– Никак, Андреич, забирает? – Дарья Дмитриевна бухнула на стол гусятницу. Рысью метнулась к тумбочке с лекарствами и начала капать валидол на сахар. – Давай, под язык, под язык. Иди-ка, полежи, я тебе потом гуся разогрею.

– Ладно, ладно. – Зотов сунул в рот размокший кусочек рафинада и, нашарив на полу трость, похромал в ванную. Выплюнул липкую кашицу и сунул голову под холодную воду, – хорошая баба Дарья, а не понимает, что валидол – он от сердца, не от души. Наконец полегчало, дурацкие мысли ушли. Незачем думать о плохом, сегодня праздник.

«Истерика как у институтки». Он развел в стаканчике пену и, намылив щеки, принялся, не спеша, бриться. А быстро и не получится, сплошные рубцы – шилом бритый, черти на роже горох мололи. Да и не надо быстрее, времени еще достаточно. Намылился еще раз, снова прошелся бритвой, но стало немногим лучше – бугристое, седое, колючее. А, плевать, узнают, – Зотов налил «Шипра» на ладони и, смочив одеколоном щеки, похромал вызывать такси.

Да, времена меняются. Раньше-то в праздник машину подавали, черный ЗИМ, с водителем-сержантом. Ценили заслуженные кадры, понимали, раз до пенсии не расстреляли, значит, уважения достоин. А сейчас не до ветеранов, действующий-то штат сокращают. Хорошо хоть помнят, на праздник пригласили.

Зотов вошел к себе и даже не заметил, как в дверь прошмыгнул сибиряк Болсуха, огненно-рыжий, взятый на удачу, к деньгам. Давно Бурый подобрал его на помойке и за окрас дал блатную кликуху, означающую «солнце». Только Болсуха доверия не оправдал. Вырос отчаянным хулиганом, да и денег больше не стало. А хозяином признавал только Бурого, остальных просто терпел из вежливости. Вот и сейчас, потерся о трость и, не дав себя погладить, устроился клубком в углу дивана – к морозу. И еще зеленым глазом сверкнул свирепо – мол, просто по-соседски в гости зашел, а шкуру прошу руками не трогать.

«Ну, как знаешь». Зотов открыл шкаф и начал собираться. Рубашка, парадка, галстук и к нему заколку обязательно, чтобы не выпячивался заячьим хвостом, штиблеты. Все это у него добротное, генеральское. Вернее, генерал-полковничье. Китель тяжеленный, наград на нем – если в воду угодишь, точно не выплывешь. «Были когда-то и мы рысаками». Он приоткрыл дверцу шкафа и, стараясь не замечать своей физиономии, посмотрелся в зеркало. Все было хорошо, а вот штиблеты подкачали: серые от пыли, никакого блеска. Бренча наградами, он вышел в коридор и похромал на кухню, где звенели тарелки в раковине.

– А где у нас вакса?

– А где ей быть, как не в ящике на этажерке. – С грохотом высыпав вилки, Дарья Дмитриевна обернулась. Закрыла воду, подошла к Зотову и, не смея коснуться его мокрыми руками, вдруг разревелась, как-то неумело, по-детски. – Ох, Павел Андреич, Павел Андреич. Знала ведь, что генерал важная шишка, а тут впервые увидела в форме, при наградах.

Понял Зотов, по дочке заплакала, жить бы да жить, при таком-то тесте. Он молча дождался, пока Дарья Дмитриевна отойдет, неуклюже тронул ее за плечо и, вспомнив о штиблетах, похромал в прихожую. Женских слез он не выносил.

Порядок у Дарьи Дмитриевны был образцовый – вакса точно отыскалась в ящике на этажерке. Плоская жестяная коробочка, на которой было написано «Гуталин черный». Зотов запустил в нее щетку, зачем-то поплевал на щетину, но только согнулся, как в сердце проснулась боль – тупая, скорее даже не боль, а так, напоминание, memento mori[1]. «А, к черту, все равно слякоть». Он бросил обувные причиндалы в ящик, а в это время проснулся телефон.

– Дед, такси через десять минут, с Декабристов едет. – Артем с важностью положил трубку и, не удержавшись, ткнул пальцем в завесу наград: – А это чей?

– Испанский. – Зотов незаметно потер грудь и вдруг явственно почувствовал тяжесть парадного кителя. «Как бульдог-медалист. Надо было по-простому, с орденскими планками». Ему захотелось позвать Дарью Дмитриевну, чтобы накапала валидола, но что это за праздник, такую мать, с валидолом. Орденоносец хренов. Кряхтя, он надел шарф, нахлобучил тяжелую, явно не уставную папаху и взялся за добротную, генеральского фасона шинель.

– Давай-ка помогу, Павел Андреевич. – Дарью Дмитриевну не нужно было звать, сама подошла. – Что-то бледный ты. Может, не ехать, полежал бы лучше. К гусю не притронулся, там-то небось такого не дадут. И вдруг закричала, громко, как на пожаре: – Алена, сюда иди, дедушка уезжает.

Та вышла не сразу, босиком, зевая. Спала. На худенькой щеке остался рубчик от подушки.

«Что из нее вырастет? – Вздохнув, Зотов посмотрел на угловатые девичьи плечи и, снова почувствовав в сердце боль, неожиданно разозлился. – Не мякнуть, в первый раз, что ли».

– Присядем на дорожку. – Дарья Дмитриевна придвинула ему табурет, а сама с детьми устроилась на шкафчике для обуви. – Может, не поедешь, Андреич? Что-то так на сердце тяжело. – В ее глазах блестели слезы.

– Да ладно тебе, Дарья Дмитриевна. – Через силу улыбнувшись ей, Зотов поднялся. Потрепал по щеке Аленку, подмигнул Артему и в который уже раз сам себе удивился. Ну да, это его семья. Семья – от слова семя. Как же! «Все твое – не твое». Ах ты старая французская перечница!

Он отжал собачку замка и, шагнув за порог, осторожно захлопнул дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю