Текст книги "Умытые кровью. Книга I. Поганое семя"
Автор книги: Феликс Разумовский
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
III
В фойе было многолюдно и празднично. Переливалась гирляндами новогодняя елка. Сверкали сапоги и улыбки. Блестели лысины, знаки «Почетный чекист», а кое у кого и слезы в глазах. Жестокие люди весьма сентиментальны.
В обход очереди в гардероб Зотов разделся, глянул по сторонам, и едкая, презрительная ухмылка легла на его губы – собралась свора. Да, здесь самые матерые, хваткие, поймистые. Те, кто лучше других шли по следу, громче лаяли и уверенней брали за глотку. Те, кто пережили смену псарей, сами не раз попадали в капканы и умели рвать зубами собственных друзей. Именем революции.
– Павел Андреевич!
Зотов повернул голову и увидел Володю Смирнова, со свитой и уже с двумя звездами на погонах. Ишь как улыбается, не забыл, значит, кто ему представление на генерал-майора писал.
– Как здоровье?
– Пока не окочурился. Сам-то ты как? – Зотов протянул руку одному только Смирнову. Прихлебатели обойдутся.
– Так себе. Пойдем, Павел Андреевич, в зал. – Глаза генерала Володи налились тоской, и без слов все стало ясно. В Москве снова перетасовали карты, и надо ждать перемен. К худшему.
Вошли в зал, уселись, и дальше все покатилось по давно проложенным рельсам. Вынос знамен, выступление Первого, награды молодым, почет бывалым. Обычно ветеранам дарили грамоту, пять цветочков и что-нибудь вроде наручных часов с гравировкой. На этот раз были только три гвоздики, а на память презентовали бронзовую медаль с видом Дворцовой набережной, хорошо – не Арсенальной. Потом начался концерт. После патриотических ораторий запели про темно-вишневую шаль, замелькали сарафаны девушек-красавиц, и, глядя на них, Зотов вдруг вспомнил Лефортово, Дворцовый мост через ленивую Яузу и Красные казармы, в которых располагалось Московское пехотное юнкерское, с 1906 года называвшееся Алексеевским, училище. Свое производство в офицеры.
Под музыку военного оркестра он тогда стал подпоручиком и получил личное оружие, а вечером они всей полуротой рванули на Тверскую, к мамзелям. Была там одна, так лихо отплясывала канкан на столе, среди бутылок шампанского. Выше головы закидывала ноги в ажурных кремовых чулках. Как же звали ее? Анжела, Грета, Анеля? Да какое это сейчас имеет значение. На ней, помнится, были модные тогда батистовые панталоны с разрезом в шагу. Они были шелковисты на ощупь, пахли духами и пряным, вызывающим сладостную дрожь женским телом. Сколько времени прошло, почему же так заныло сердце? Нет, оно не ноет, просто болит, словно кто-то медленно вгоняет в него бурав. И левая рука затекла, будто свинцом налита, может, уже паралик хватил? Нет, шевелится пока, значит, можно сделать вид, что аплодируешь, показать, что все еще жив.
К концу второго отделения Зотова вроде бы отпустило, и в числе особо избранных он поплелся в банкетный зал – торжественно ужинать. Особо избранные, умудренные жизнью, познавшие огонь, воду и медные трубы, смотрели на него с уважением. Надо ж, прошел от ОГПУ до КГБ и все еще не расстрелян, на свободе и даже при пенсии. Не понимали они своим песьим разумением, как можно выжить, когда всю свору ведут на живодерню. Когда псари отстреливают гончих и расставляют капканы на борзых. Когда собачья смерть милей собачьей доли. Главного не понимали они – что Зотов никогда кабсдохом не был.
Стол в банкетном зале изгибался буквой «п». Скатерть белая, икра черная, рыба красная. Победнее все стало, чем в прежние-то года, явно победней. Горбуша вместо чавычи, «оливье» без языка, однообразие водочных бутылок. Правда, хорошая водочка, холодненькая. «Говорят, сосуды расширяет». Не дослушав праздничный тост, Зотов принял рюмку, ткнул вилкой в ломтик буженины и сразу же почувствовал, как тепло из желудка гулко ударило в голову – отвык, не пил с похорон Бурого. «Эх, жизнь». Сердце вдруг сдавило будто клещами, так сильно, что навернулись слезы, и мир сразу сделался расплывчатым, утратившим привычную форму. «Не мякнуть, сейчас пройдет». Зотов хотел утереть глаза, но вокруг все завертелось бешеной каруселью, и на него стремительно надвинулся пол. Откуда-то издалека он услышал:
– Врача, генералу плохо!
Неправда! Ему было хорошо – боль ушла. Совсем рядом, задумчивая, под белым кружевным зонтом, стояла Она. Они вновь были вместе. Теперь уже навсегда.
Глава вторая
I
– Проклятая мошкара, к теплу. – Граевский опустил бинокль и, закурив, протянул портсигар уряднику: – Бери, Акимов, не стесняйся.
– Благодарствую, ваше бродь. – Тот осторожно вытянул толстую, еще из довоенных запасов, асмоловскую папироску. Чиркнул спичкой, затянулся и выпустил сквозь усы облачко ароматного дыма. – Слабоват табачок, словно масло идет по глотке. Баловство одно.
Они лежали на вершине холма и, щурясь, смотрели на нарядную в лучах заката ленту реки. Ее резал надвое бревенчатый мост: с этой стороны колыхалось неубранное жито, а на дальнем берегу стояли здания фольварка, сразу от которых начинались австрийские окопы, извилисто протянувшиеся до болотистой лощины.
– Два пулемета, в лоб не попрешь. – Урядник выщелкнул окурок и, сплюнув, прикусил щербатым ртом былинку. – Австрияка, ваше бродь, на хитрость брать надо, кубыть, не первый день воюем.
Сказал и принялся чесать затылок. Синий погон с золотистыми лычками на его плече вспух бугром.
Граевский, не отзываясь, курил молча. После вчерашнего «бомбауса», затеянного прапорщиком Золиным, у него раскалывалась голова, а во рту – будто всю ночь жевал свои истлевшие от пота карпетки. Хотелось вытянуться и долго-долго смотреть на небо, такое же голубое, как Варварины глаза. Впрочем, нет, в минуты страсти они темнеют и напоминают омуты – затягивающие, полные огня и желания. Прижаться бы к ним губами! И забыть, что ему, командиру сводной штурмовой команды, дан приказ форсировать этот чертов мост и удерживать его до подхода наступающих частей. Какой идиотизм! От злости Граевский засопел и, представив розовые складки на затылке начштаба, сплюнул далеко в ольховник. Позиция ни к черту, мост пристрелян, а всего в десяти верстах по течению удобный брод. Так ведь нет, надо положить на алтарь отечества три полуроты да еще Акимова пригнать с его пластунами. Ишь каков орел – чуб цвета спелого пшена, нашивки за сверхсрочную, и не дурак, сразу видно. Взводом верховодит.
– А скажи-ка, братец, – Граевский наконец докурил и, сорвав лопушок заячьей капусты, с наслаждением почувствовал во рту кислинку, – где ж ваш взводный?
– Хорунжий был, ваш бродь, преставился третьего дня. – Казак пригладил пущенный из-под фуражки чуб, вздохнул, и в негромком голосе его промелькнуло осуждение. – Дюже много понимал о себе, зараз и напоролся на железо. У нас ведь, ваш бродь, как гутарят? – Усмехнувшись, он глянул на Граевского, и тот заметил, что урядниковы глаза какие-то выцветшие, с сумасшедшинкой. – В пластунском деле дюже важен лисий хвост да волчья пасть. А ежели нет ни того ни другого, зараз пропадешь, будь ты хучь войсковой старшина.
Его нос, обгоревший на солнце, лупился, кожа у ноздрей сходила шкурками.
– Ладно, пошли. – Граевский вдруг понял, что казак много старше его, наверное, годится в отцы, и ему, выросшему без родителей, сделалось неловко. – Тебя, Акимов, как по имени-отчеству?
– Степан я, Егоров. – Урядник равнодушно пожал плечом и, легко поднявшись, потянулся вниз по косогору. Его короткие, по-кавалерийски кривые ноги упруго несли кряжистое, плотно сбитое тело. Глядя на него, поднялся и Граевский. Он был среднего роста, осанист и лицом походил на Георгия Победоносца с патриотических плакатов «За отечество». Русский витязь с погонами поручика на широких плечах. С похмелья.
Скоро редкое мелколесье кончилось, за чахлыми, рано пожелтевшими березками пошли деляны несжатой ржи. Было душно, в раскаленном воздухе танцевали жаворонки. Скорбно шуршали на ветру поникшие колосья, и, обминая их в руках, Акимов кидал в рот черствое, перестоявшееся зерно, переживал:
– Пропали хлеба!
Шли недолго. У края поля, на отшибе, показался сгоревший, брошенный хозяевами хутор. Все пожрал огонь, кроме стодола – просторной, крытой соломой сараюхи, в которой и располагался отряд в ожидании дела. Приказ был строг – не высовываться до темноты.
– Иди к своим, Степан Егорыч, я сейчас. – Легко ступая, Граевский проверил часовых и, чувствуя, как по спине сочится струйкой пот, глянул в сторону реки. Парит, хорошо бы выкупаться!
Совсем некстати память вдруг перенесла его в прошлое, в дешевый меблированный номер, ангажированный на трое суток. Стояла такая же жара, так же он обливался потом, а руки его крепко сжимали Варварины бедра. Навалившись грудью на подоконник, она прерывисто дышала, и Граевский чувствовал, как дрожит ее тело в преддверии обморочно-блаженного, заставляющего забыть все на свете восторга страсти. А за грязным стеклом по Невскому под звуки флейт шли войска – в полном походном снаряжении, с вещмешками, бренча манерками. Каменные лица солдат были покрыты пылью, в их красных от недосыпу глазах застыл страх. «Левой, левой», – мерно покачиваясь, шли на убой покорные, широкостопые мужики. Шумел многоголосый, сияющий Невский, брызгали пеной рысаки, и женщины, плача, крестили проходившие войска. Пушечное мясо.
Они с Варварой собирались в то лето поехать в Крым – чтобы море, звезды и целый месяц счастья вдвоем. Все полетело к черту. Его срочно отозвали в полк и бросили в мясорубку войны. От мечты не осталось ничего, только вкус Варвариных слез на губах да ее страстный шепот в последнюю ночь.
«Сантименты перед боем хуже поноса». Граевский вдруг разозлился на себя.
– Я тебе покурю на посту! – Он свирепо глянул на часового, поправил картуз и рывком открыл щелястую дверь стодола.
– Смирна! – Дежурный офицер, прапорщик Трепов, сделал вид, что отдал честь, и широкоскулое лицо его добродушно прищурилось. – Господин поручик, у нас бэз происшэствий! Кушать будэшь?
Служил он давно, еще с русско-японской, вышел в офицеры из фельдфебелей и бывших воспитанников юнкерского корпуса не жаловал, считая их слюнтяями и маменькиными сынками. К Граевскому, впрочем, это не относилось.
– Вольна! – Тот привычно откозырял и, скривившись, – кому нужны на войне эти игры в субординацию! – вспомнил, что по случаю похмелья целый день ничего не ел. – Пожалуй. Вначале загрузим брюхо, голову потом.
Зевнув, он примостился в углу, возле шаткого, сколоченного второпях стола, и вытянул гудевшие ноги. Несмотря на жару, в стодоле было прохладно. Пахло хлебом, мышами и, как-то по-особенному терпко, сладкой прелью отволглого сена. Его солдаты отдыхали. Кто спал, уютно устроившись на лежалой соломе, кто курил, а кто-то вспоминал дом и вполголоса, больше про себя, тянул заунывное: «Ой, да разродимая моя сторонка, не увижу больше я тебя…»
Акимовские казаки сидели сами по себе, с солдатами не мешаясь, несовместно, мужики-лапотники. Все чубатые, крепкие, как на подбор, корнями уходящие в Запорожскую Сечь. Порода. Пластуновский курень. Верно, такими же ладными, уверенными в своих силах были и предки их, гордо именовавшие себя «лыцарями и товарищами». Жили по совести. Питались скромно – саламахой, кулешом да щербой, стояли крепко за веру Христову, а приведись смерть встретить – умирали достойно. Одни в бою, другие от ран, третьи на колу, в огне или на крюке. От старости умирали редко. И всегда промеж них были люди беглые, из крепостных – балаклеи, болаховцы да капканники. Вольный народ земли русской.
Да ведь и сам-то Граевский не из Рюриковичей вышел. Не из столбовых дворян. Род его не древний, от опричнины. Тогда в цене были люди подлые, скаредники да кромешники, не имевшие ни стыда, ни совести. Царь таковских привечал, землицей жаловал, и некоторые из простых с повадкой воровской, тяжелой в дворянство вышли. Конечно, не ахти какая знать, в Готский альманах не впишут, но все же…
Только прошлое лиходейство горем аукнулось до девятого колена. Отцы виноградом баловались, а у детей оскомина. У Граевских, к примеру, дела год от году шли все хуже. Спивались, играли в карты, распутничали, пока отец поручика не промотал последнее и не повесился в клозете на подтяжках. Ни гроша не оставил, лишь родительское благословение поступать в кадетский корпус. Хорошенькое наследство, черт побери!
Скоро у колченогого стола сделалось тесно от собравшихся офицеров. Денщик принес духовитую, томленную на консервах гречку, кой-какую огородину, несомненно ворованную, и поручик в одиночестве принялся есть. Подчиненные смотрели ему в рот, пили чай из кружек и курили. Они уже отобедали и, мучаясь неопределенностью, ждали приказаний. Настроение было так себе. Ничегонеделанье всем обрыдло хуже горькой редьки, уж лучше в бой. Граевский вяло ковырялся ложкой в каше, катал на скулах желваки, медленно жевал – сам ждал нарочного с пакетом.
– А помните, господа, в довоенное-то время, – молчание прервал поручик Вольский, гурман, отчаянный ерник и любитель поговорить, – заходишь в кабак, на чистой скатерти водочка, закусочка. Калгановая, под миноги. Налимья уха, котлеты из рябчиков, мясо по-киргизски, мать его за ногу! А расстегаи с вязигой при свежей икорке! Зажрались, не ценили.
Он тягуче сглотнул и с тоской во взоре посмотрел на котелок с гречкой – вот жизнь, раньше все разговоры были о бабах, нынче о жратве.
– Да полно вам, поручик. – Угрюмый, разжалованный за своеволие из капитанов прапорщик Зацепин презрительно выпятил губу, и усы у него распушились. – Когда вокруг сплошное дерьмо, то и мысли все о дерьме. Об одном мечтаю – посидеть в хорошем, чистом ватерклозете. Уютная кабинка, пипифакса вволю, и ты сам с собой, во всем своем природном естестве, размышляешь о смысле жизни. Это, господа, катарсис, постижение истины. А вам, батенька, только одно надо, мамону набить. Эх, молодость, молодость, мердэ[1] собачье.
Он наклонил лобастый, наголо обритый череп и сразу стал похож на бульдога, готового вцепиться в нос быку. Нелегко, видно, после батальона командовать полуротой.
– Ты, Петр Артамоныч, мне-то хоть дай поесть, – облизав ложку, поручик отставил котелок и налил себе чаю, – будь так добр, смени тему.
В это время хлопнула дверь, и принесли приказ из штаба.
– Давай. – Граевский расписался, взял желтый, запечатанный по углам конверт и нарочного отпустил: – Иди, братец.
Взвесив на руке, бросил пакет на стол, отхлебнул чаю и залез пальцами в манерку, где янтарно желтели истекающие медом соты. Выбрал кусок поаппетитней, тягуче капая, поднес ко рту и осторожно, чтобы не запачкать усов, впился зубами в податливый воск. По его подбородку сразу потянулся струйкой гречишный мед. Офицеры молчали. Вольский курил, пуская дым колечками, Трепов следил за полетом мух, Зацепин же хмурился и, презрительно улыбаясь, посматривал на конверт с приказом: ну что еще эти штабные олухи придумали!
– Так. – Вспотев, Граевский наконец допил чай и негромко попросил: – Левченко, слей мне.
– Пожалуйте, ваш бродь. – Рябой, хитроватый ординарец живо принес воды в котелке. На его руке, словно у заправского полового, висело вышитое петухами, явно уворованное полотенце.
– Спасибо, братец. – Не вставая, поручик смыл мед, неторопливо вытерся.
Хрустнув сургучом, сломал печати, прочитал приказ, и на его лицо набежала тень. Было от чего. Наряду с тем, чтобы форсировать мост, укрепиться и обеспечить переправу, ему приказывали также атаковать фольварк. Это с его-то силами! Без артподготовки! Бред сивой кобылы. А время начала операции! Любой юнкер знает, что снимать часовых удобнее всего в час собаки, а в полночь, извините, часовые еще бодры и стреляют во все, что шевелится. Что-то тут было не так. Либо в штабе полные кретины, либо его, Граевского, держали за дурака. И скорее второе. Снова представив затылок начштаба, складками стекающий в плечи, поручик от неприязни насупился, сплюнул и принялся ставить задачу офицерам.
Переваривали молча, курили.
– Смертники имеют право на последнее желание. Хочу ужин с коньяком и «этуаль», блондинку с мушкой, – сказал наконец поручик Вольский.
– Бог не выдаст, свинья не съест. Пойдем в штыки, дело выгорит, – заметил поручик Трепов.
Бывший капитан Зацепин выругался по матери и промолчал.
– Левченко, позови-ка урядника, – кивнул Граевский вестовому и, когда Акимов явился, указал ему место за столом: – Присаживайся, Степан Егорыч, надо поговорить.
II
Ближе к ночи, когда отгорел закат и выпало молозиво росы, Акимов начал будить своих:
– Подъем, пане-товарищи.
В руке он держал «светлячка» – трофейную керосиновую лампу с отражателем. Почесываясь, сели в круг и, нарезая жеребейками пахучее, натертое чесноком и перцем сало, принялись есть – многие через силу после сна. В стодоле было сумрачно и душно, воздух отдавал портянками и дымом – дневальный жег костер в железной посудине.
– Ишь как, без хлеба трескают. – Сытые, повечерявшие гречкой солдаты косились на казаков с ехидцей, скалились, и кто-то, не выдержав, бросил:
– А что, станичники, тошно вам не станет? Не проберет медвежья-то болезнь?
Перед боем ведь у кого как – у одних натуральный понос, у других словесный.
– Свое кусаем. – Акимов невозмутимо отбросил шкурку и вдруг улыбнулся до того зло, что разговаривать с ним сразу расхотелось. – Хорош, брехать впустую.
Ничего больше не сказал, молча стал жевать. Да и с кем объясняться-то, с дурным мужиком-лапотником? Умный-то человек враз бы понял, что к чему. Знает небось, что, не поевши сала, долго в ночной воде не высидишь. А тут надо проплыть с полверсты, да не просто так, а держась на глубине и дыша через соломинку. Попробовал бы зубоскал этот, живо бы потишел. А то – медвежья болезнь…
Покончив с едой, он поднялся и в полутьме отыскал Граевского:
– Ваш бродь, самое время. Как три раза сыч проревет, значит, управились мы, дело за вами.
– Ладно. – Чиркнув спичкой, поручик глянул на часы и, представив, каково оно сейчас лезть в черную речную глубину, неожиданно спросил: – Женатый ты, Степан Егорыч, дети есть?
– Вперед боя, ваш бродь, не след о доме гутарить. – Акимов сразу как-то подобрался, поскучнел. – Ну, с Богом, что ли?
Перекрестился и пошел к своим.
– Сбирайтесь, пане-товарищи. Колесов, выводи людей.
К ночи похолодало. Небо было ясным, окрестные поля заливал молочный свет идущей на ущерб луны. Изо рта шел пар, казаки ежились, поводили плечами.
– За мной. – Колесов, крепкий, плечистый приказной[1], растянул отряд в колонну по одному и, забирая наискось, первым попер по несжатому полю. Шли след в след, Акимов замыкал. Наконец потянуло запахом тины, мягко плеснула волна, и внизу, под песчаным крутояром, показалась река – здесь, за излучиной, ленивая, с заросшими камышом берегами.
«Пластуется вроде нас». Акимов глянул на стлавшийся над водой туман и коротко приказал:
– Колесов, Матюхин, со мной.
Казаки разделились. Два отделения, оставив шашки и карабины под охраной третьего, живо спустились к реке и стали резать бархатистые, похожие на черные свечки головки камышей. Стоит затолкать их на живот под одежду, набить карманы мелкими камнями, а в зубы взять полую тростинку, можно уверенно держаться на нужной глубине. Такой, чтобы коленями не бултыхать и легкие справлялись с давлением воды. Правда, плыть лучше на спине – так легче дыхательную трубку держать да и за глубиной погружения следить. Хитрость эта тысячелетняя, разведчики ее еще в седой древности знали.
Когда управились с камышами, Акимов вытащил кусок литого сахара, верного средства для улучшения ночного зрения, и начал хрустко дробить его:
– Прикусывайте, пане-товарищи.
Он подождал, пока кусочек сахара растает во рту, и, проглотив тягучую слюну, первым разорвал туманный полог над черной рекой:
– С Богом.
Пластуны потянулись следом. Булькнула в камышах осторожная ондатра, тихо плеснула вода, и снова все смолкло, лишь с того берега доносилось уханье филина.
Проводив товарищей, казаки из сторожевого отделения взяли их оружие и молча, хоронясь за кустами, двинулись берегом реки. У старого раскидистого вяза они нырнули в заросли боярышника и сразу же услышали грозное:
– Стой, кто идет?
Кричал, клацкая затвором, часовой из темноты.
– Вена, – ответили казаки, а через минуту старший, черноусый рябой урядник, уже докладывал Граевскому:
– Вылупились, ваш бродь, с полчаса как, двумя отделениями.
– Ладно, братец, иди со своими в распоряжение прапорщика Трепова. – Поручик отпустил его и в который уже раз прильнул к своему «цейсу» – отсюда до моста было каких-нибудь полсотни саженей. С этой стороны проход на него был закрыт проволочным заграждением, на другом конце, за баррикадой из мешков с песком, засела пулеметная застава, вооруженная двумя машинками «Шварцлозе». Если хлестанут кинжальным огнем, сразу выкосят полуроту. Прав Акимов, без хитрости не обойтись.
Между тем поднялся ветерок, луна окуталась рваниной облаков. «Утонули они там, что ли?» Сколько Граевский ни всматривался, ничего нового не заметил – все та же вода, бьющаяся о замшелые сваи, хилый ракитник на том берегу, рогатки с проволокой перед австрийскими окопами. Услышав сычий выголосок, он вздрогнул – не померещилось ли? – но рев повторился трижды, и поручик свистящим шепотом приказал:
– Вольский, проход!
Сейчас же отделение разведчиков неслышно подобралось к мосту и, перерезав проволоку, затаилось в прибрежных кустах.
– Трепов, замыкающим. – Граевский взвел курок нагана. – Отряд, по одному за мной! – Рубанул рукой воздух и первым побежал к мосту. В спину ему тяжело дышал прапорщик Зацепин, от него воняло чесноком.
Щелястые доски настила упруго загудели под ногами, и сердце сжалось от внезапного страха – вдруг сейчас проснутся пулеметы и огненный шквал поставит точку в жизни. Вот так, запросто, под плеск воды и крики полуночных птиц. Граевский задавил рвущийся из горла крик и, перемахнув через набитые песком мешки, сразу же увидел австрийских пулеметчиков. Одетые в серые бесформенные мундиры и матерчатые козырькастые кепи, они лежали неподвижно, и кровь их стыла бурыми пятнами на жирной зеленой глине. Впрочем, она была везде – на полу блиндажа, на деревянных нарах, на вороненых машинках «Шварцлозе». Сами пулеметы были сняты со своих мест и повернуты в сторону неприятельских окопов. Кучей лежали сумки, цинки с патронами и трофейные винтовки «Манлихер» – казаки даром времени не теряли. Выставив сторожевое охранение, они закусывали, прямо из банок черпая ложками австрийские консервы.
– Австрияка, ваш бродь, чисто шатанули, без выстрела. – Не смущаясь присутствием Граевского, Акимов отхлебнул из трофейной фляжки, крякнул. – Если дозволите, могем продолжить. Сиганем лазом в траншею, возьмем сторожевых ножами, ну а уж тут вы – цепью через бруствер.
Он вытер губы и пустил фляжку своим, по кругу.
– Посогрейтесь, хлопцы, как бы нутре не застудить.
От его выцветшей, бледно-зеленой гимнастерки шел пар.
Между тем переправился уже весь отряд, и замыкающий, прапорщик Трепов, доложил:
– Бэз потерь, вооружение, снаряжение полностью.
– Хорошо. – Граевский глянул на часы и, собрав офицеров, начал ставить боевую задачу. Потом позвал Акимова и сказал только: – Давай.
Времени было без десяти двенадцать. Ровно в полночь из австрийского окопа раздался рев сыча, и Граевский закричал:
– Сигнал!
Длинными змеями взмыли в небо ракеты, давая знать Новохоперскому полку, что путь свободен и можно наступать. В это же мгновение разведчики поручика Вольского бросили во вражеский окоп жестяные, похожие на бутылки гранаты и, перескочив через бруствер, спрыгнули в дымящуюся, полную орущих австрийцев траншею – пошла работа.
– За мной! – Не дожидаясь, пока сгорят ракеты, Граевский бросился в ход сообщения, споткнувшись, дико закричал и, осыпая плечами глину, яростно рванулся на шум сражения. В нос ему ударил запах крови, пороха, разгоряченных тел. Страшно выругавшись, он взвел курок и увидел, как прямо на него, нацелившись штыком в живот, летит австриец, длинный, с белесыми кустистыми бровями. Глаза его были огромными, выкатившимися, потемневшими от бешеной ненависти. «Бах!» Поручик нажал на собачку, и револьвер злобно тявкнул в его руке. Словно наткнувшись на невидимую стену, австриец замер, раззявил рот и, сгибаясь пополам, рухнул ничком. Штык его мягко вонзился в глину у самых ног Граевского. Перескочив через убитого, поручик побежал вдоль траншеи, где орущие от ярости люди резали орущих от страха людей.
В его сердце царила бесшабашная злость: судьба – индейка, жизнь – копейка. Расстреляв барабан, он сунул револьвер в кобуру и взялся за окопный кинжал, узкий, шилообразный, больше похожий на итальянский стилет. Такой острый, что, вонзаясь в глаз врага, непременно ударялся изнутри о черепную кость.
Скоро все было кончено. Самые удачливые из австрийцев, побросав винтовки, бежали к своим, – их счастье, в темноте не попасть. Другим повезло куда как меньше – их трупы, предварительно обшарив, разведчики уложили в качестве бруствера. Траншею взяли малой кровью. Двое наших сыграли в ящик, да поцарапано с десяток. Только у Граевского радости не было: понимал, что не победа это, так, временный успех. Как начнут австрийцы жарить из гаубиц да бомбометов, окоп превратится в братскую могилу. И самое главное, где оно, обещанное наступление? Где геройские батальоны Новохоперского полка? Мост взят, плацдарм для развертывания занят, только выходит, что это никому не нужно.
«Нет, фольварк брать – только людей зря губить». От смутной, пока еще не осознанной мысли Граевский вздрогнул, а в это время где-то у самых звезд, в черной вышине вырос резкий свистящий звук и разродился огненно-черным столбом, раскидавшим в стороны ракиты на берегу. Стреляла тяжелая пушка. Глянув на свет разрыва, поручик увидел розовую дымку и облегченно вздохнул: стреляли австрийские артиллеристы, которые, в отличие от немцев, били не очень-то точно. Однако второй снаряд угодил прямо в середину моста и превратил его в россыпь обугленных бревен. С плеском они упали в воду, а в небе вновь надсадно заревело, и мутная река вздыбилась фонтанами, закипела, окуталась облаками пара и шипящих брызг. Астрийцы били вслепую по возможным местам переправ.
«Кучно кладут, сволочи, пристрелялись». Прищурившись, Граевский наблюдал, как вырастают огромные, багрово-пенные столбы, и на душе у него было пусто, понимал – скоро все кончится. За Бога, царя и отечество. Впереди две линии вражеских траншей – рогатки с сетчатой проволокой, пулеметные гнезда и не менее двух батальонов пехоты, сзади взорванный мост и пристрелянная река. Сперва пустят в дело шрапнель, затем бомбометы, ну а уж потом, под сполохи ракет, пойдет в атаку пехота. Горе побежденным.
Он не успел докурить, как с австрийской стороны действительно ударили шрапнелью, и над окопом стали вырастать чудовищные, космато-огненные кусты. Тут же в дело вступили бомбометы, да так плотно, что головы не поднять, и стоны раненых утонули в грохоте разрывов. Потом вдруг все стихло, в небо, наискось к реке, взвились белые ракеты, и на минуту стало светло, будто из-за горизонта выглянуло солнце. Когда наступила темнота, австрийцы поднялись из окопов и пошли в атаку, густыми цепями.
– Зацепин, к пулемету. – Граевский едва не оглох от собственного крика и, услышав в ответ, что «их благородие убиты наповал», сам прильнул к смертоносной машинке. «Шварцлозе» задрожал, словно от дьявольского бешенства, и начал торопливо изрыгать свинец и пороховую вонь. Слева, из предмостового укрепления, ему отозвались пулеметы Трепова, вразнобой заговорили трехлинейки и трофейные «манлихеровки» – патронов к ним было в избытке. В гнойном свете луны было видно, как редели наступающие цепи, движение их замедлилось. Наконец австрийцы развернулись и побежали к своим окопам. Атака захлебнулась.
– Ленту, – обернувшись, яростно закричал Граевский, а в это время ночь осветилась далекими зарницами. Покатился громовой грохот, и верстах в десяти вверх по течению на вражеских позициях расцвели огненные цветы – целые клумбы. Ракеты дюжинами пробуравили небо, загудел рассекаемый воздух, и вновь вздрогнула земля от тяжелых разрывов. Наша артиллерия утюжила австрийские окопы.
«Ну, конечно же, наступление». Граевский сразу забыл про пулемет. Давешняя неосознанная мысль стала вполне конкретной и ощущалась как острая, глубоко засевшая в мозгу заноза: конечно же, это наступление. Конечно же, там, где и должно быть, – в десяти верстах вверх по течению. А его сделали козлом отпущения, и теперь он никому не нужен – мавр сделал свое дело. Впрочем, он здесь не один, с ним еще триста с лишним козлов, целое стадо. Агнцы, отданные на заклание…
«Хрен тебе». В который уже раз Граевскому вспомнился затылок начштаба, и, затянувшись так, что затрещал табак в папиросе, он понял, что хочет жить – вопреки всему. На него вдруг надвинулось далекое жаркое лето как раз накануне русско-японской войны. Он тогда гостил у своего дяди, Ефрема Назаровича, после смерти брата взявшего на себя заботу о воспитании племянника. В просторном генеральском поместье все было как обычно – сновали слуги в красных с черными полосами жилетах, на обед собирались по звуку гонга, а чай пили в беседке под старыми липами.
Все было как в прежние годы. Изменилось только одно – Граевский внезапно обнаружил, что кузина, «тощая Варварка, худая как палка», превратилась в изящную зеленоглазую барышню и играть с ним в казаки-разбойники решительно не желает. Тогда-то он и заметил в первый раз, какая у нее верхняя губа – пухлая, жадная, изогнутая словно лук Купидона. Как она облизывает ее кончиком языка…
Пока Граевский вспоминал, проснулись бомбометы. Надрывно ухая, их поддержали гаубицы, и укрепление, где находился Трепов, накрыло смертоносным градом. Дрожала земля, злость липким комом подкатывала к горлу, окопы рушились и хоронили мертвых и живых. Когда канонада смолкла, в небо взвились ракеты и австрийцы повторно пошли в атаку. Встретило их яростное пулеметное тявканье, перемежаемое редким винтовочным разнобоем. Вцепившись в бьющийся замок, Граевский резал длинными очередями, потом лента кончилась, и, задохнувшись от собственного бессилия, он схватился за трехлинейку:
– За мной, в штыки!
Кроша сапогами глину, поручик вымахнул на бруствер, оглянулся и впереди отряда побежал наперерез австрийцам. Всего в штыковую поднялось не более полуроты, остальные лежали на дне окопа. «Врешь, не возьмешь». Поклонившись свистнувшей пуле, Граевский выругался и с винтовкой наперерез бросился к ближайшему австрийцу. В ночных сумерках тот казался великаном. От страха «манлихеровка» в его руках ходила ходуном, и, отбив ее ствол в сторону, поручик глубоко вонзил австрийцу в грудь острое четырехгранное лезвие.