Текст книги "Умытые кровью. Книга I. Поганое семя"
Автор книги: Феликс Разумовский
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
– Зря вы так с солдатскими-то массами, товарищ, – мягко, по-отечески произнес Страшила и подал главному свою воинскую книжку. – С империалистических фронтов идем, жестоко пострадали в антинародной бойне. А вот Петруха, – он указал на Граевского, – председателем совета был в нашей роте. Что вытерпел от золотопогонников, сказать – язык не поворачивается.
Он довольно-таки бесцеремонно усадил Граевского на насиженное место рядом с пролетарочкой и кивнул в сторону Паршина, угрюмо подпиравшего стену.
– А это заместитель евонный. Сирота, из безземельных. Харч, оно понятно, слабоватый, вот и сумлел с устатку. А так орел, глотки готов буржуям рвать зубами. Ну, здоровы будем. – Страшила встрепенулся и, радушно улыбаясь, принялся совать всем огромную заскорузлую ладонь-лопату. – Именем революции, Евсей Галанин, душитель гидры контрреволюции.
Добравшись таким образом до бочкообразного большевика, он вдруг шумно потянул носом, крякнул и, не спрашиваясь, схватился за чайник.
– Со свиданьицем!
– Э, товарищ, так чего надо-то? – Успокоившись, внушительный большевик наконец-то обрел дар речи. – В чем дело?
– Пропуск давай, кормилец. – Страшила приложился к носику, не поморщившись, сделал чудовищный глоток, повторил и, трудно оторвавшись, захрустел соленым огурцом. – Вот сволочи, вот сукины дети, мать их…
– Чего это ты, товарищ? – Заторопившись, бочкообразный налил себе и, опрокинув стопочку, вытащил из банки желтую испанскую сардину. – Не пошло?
На Страшилу он смотрел с опаской и уважением.
– Рази это засол? – Засопев, тот выловил еще огурец, презрительно фыркнул, однако сразу откусил половину. – Где хрен? Где лист смородиновый, я тебя спрашиваю?
Кулак его опустился на стол, бутылки, тарелки, объедки подпрыгнули на пол-аршина в воздух, и главный большевик изменился в лице:
– Тише, тише, комендант отдыхает, да и вообще, пропуска начнем выдавать только завтра.
– А куды нам спешить-то. – Страшила снова приложился к спиртику, закусил и, по-хозяйски ухватив чайник за ручку, вместе с огурцом понес Граевскому: – Давай-ка, Петруха, тяпни, один черт, ночевать здесь придется.
При этом он зверски оскалился и погрозил кулачищем Паршину, в прострации усевшемуся на пол:
– Не дождесси, тебе, убивец, в самую плепорцию, а то опять кидаться начнешь.
Граевский между тем времени даром не терял – обняв пролетарочку пониже талии, он опустил голову на ее плечо и что-то ласково шептал на ушко, отчего девица тихо кисла от смеха. Щеки ее раскраснелись, грудь мелко сотрясалась под шелковой кофтой.
– Женихаетесь? Ну и ладно. – Страшила уселся рядышком, поставив чайник себе на колени.
Вся эта суета на диване очень уж не по душе пришлась танцору у рояля. Перестав терзать клавиши, он с грохотом захлопнул крышку, подошел ближе и уставился Страшиле на ботфорты:
– Так, значит, говоришь, из солдатской массы? А сапоги-то у тебя буржуйские, в аккурат, самые что ни на есть. Значит, врешь, контра, короткий будет с тобой разговор. В расход пойдешь.
Он был уже изрядно пьян, и яростный революционный взгляд, полный ненависти к классовому врагу, у него не получился – глаза собирались в кучу.
– Конечно, буржуйские, с буржуя снятые. – Страшила самодовольно усмехнулся и поболтал чайником, прикидывая, сколько осталось спирту. – На, глотни, раз пришел, может, заткнешься.
Однако танцор и не думал успокаиваться.
– А вот оружие у вас имеется? – Он с ненавистью глянул на Граевского, уже вовсю лапавшего пролетарочку, и, раздувая ноздри, брызжа слюной, неожиданно сорвался на крик: – А ну, покажь, контра, а ну покажь!
Глаза его налились кровью, пальцы скребли ногтями крышку, рвали застежку от кобуры, но ее заколодило – оно, бывает, и у трезвых случается. Момент был самый решительный – бочкообразный перестал жевать, главный большевик нахмурился, пролетарочке стало не до смеха. Пальцы Паршина приласкали наган, Страшила же подобрался, словно барс перед прыжком, однако Граевский и сам был не промах.
– А как же без оружия-то? – Неуловимо быстро он выхватил маузер и мастерски, навскидку, отстрелил голову лепному купидону, целящемуся из лука с потолка. – Всемирную контру голыми руками не возьмешь. Чем буржуев глушить прикажешь?
Лицо его побледнело от ярости, он резко вскочил с дивана и, ткнув танцору под нос дымящееся дуло, истошно заорал:
– Над кем изголяешься, гад! Я трижды контуженный, жестоко раненный. Пропуск давай, а то по стенке размажу, расшибу, к распросукиной матери!
Чувствовалось, что сейчас от слов он перейдет к делу, и главный большевик заторопился:
– Сходи, Настя, принеси печать. У Палыча в штанах, найдешь?
Голова его была вся в гипсовой пыли, казалось, что он поседел на глазах.
– Чай не спутаю, не боись. – Пролетарочка странно усмехнулась, нехотя подняла зад и, семеня ногами в лаковых ботах, исчезла в соседней комнате. Ее бархатная юбка была сшита из портьеры и заметно вытерта на месте ягодиц.
Вскоре она вернулась, и танцор, сразу сменив гнев на милость, выписал пропуска, подышав на печать, словно загнанный лось, поставил зеленые нечитаемые штампульки.
– Катитесь.
Язык и губы от чернильного карандаша у него сделались синими.
– Ну, благодарствуйте за хлеб, соль и ласку. – Крепко держа чайник, Страшила поднялся, потрепал пролетарочку по бедру и, выставив впереди себя ладонь-лопату, двинулся жать ручки товарищам. – Премного обязаны, да здравствует революция!
Прощаясь со здоровяком, он прихватил добрый шмат сала, сунув в карман с полдюжины огурцов, коротко приказал:
– Петруха, заместителя свого буди.
– Ох, как бы не кинулся. – Граевский убрал наконец маузер и на пару с Страшилой поволок Паршина из комендантской – под обе руки, словно тяжелораненого с поля боя. Заодно прихватили и чайник – спирта в нем оставалось не меньше четверти.
В коридоре все так же дрых давешний слюнявый часовой – стрельба из маузера его ничуть не потревожила, а вот барашковая шапка с верхом, перекрещенным вензелем, больше не валялась на прежнем месте, видно, ноги приделали.
В темпе дотащили Паршина до лестницы, здесь он перестал изображать тяжелораненого, стал спускаться своим ходом. Страшила с Граевским шли следом, один держался за чайник, другой за рукоять нагана в кармане полушубка. Полутемным вестибюлем, мимо чучела медведя, выбрались на улицу, чудом увернулись от веселого товарища, бесцельно шатавшегося среди костров, и, переведя дух, двинули к вокзалу.
– А что, Никита, похоже, перегнул ты палку с Настей-то? – Страшила громко рассмеялся, сняв котелок, вытер рукавом вспотевший лоб. – Еще бы немножко, и этот обормот с кобурой точно нам в глотки вцепился, гад. Да, господа, вы же ничего не ели, вот, что совнарком послал. – Он сунул руку в карман. – Сильвупле.
– Знаешь, Петя, дело здесь не только в совдепе. – Паршин взял огурец, понюхал, надкусил. – Гм, и что ты там орал, очень даже ничего. Ты вспомни, милый, как товарищи смотрели на твои ботфорты, словно быки на красную тряпку. Вся их философия – это идеология зависти: хозяина в расход, а сапоги себе. Рабы, стадо, быдло.
Глаза его в который уже раз загорелись ненавистью – похоже, прапорщик Паршин очень не любил пролетариат.
Так, за разговорами, они дошли до вокзала, благополучно миновали кордон. Странное дело, пропуска в комендатуре еще не выдавали, а перрон был полным-полнехонек – цыгане, дезертиры, мешочники, иваны, родства не помнящие, – нищие. Место было невеселое.
– А где здесь буфет первого класса? – несколько неловко пошутил Граевский, уже давно хотевший есть. – Как, господа, насчет филе миньон с трюфелями под красное Шато Лафон-Роше урожая девятьсот двенадцатого года?
– Не смешно, командир. – Паршин насупился, убогость окружающего действовала ему на нервы.
– Полно вам, однополчане, разговорами сыт не будешь. – Страшила хлопнул себя по карману, ухмыльнувшись, любовно огладил чайник. – Пошли-ка пожрем совдеповского сала, да и спиртику не помешает, вспомним товарищей…
Первый поезд ушел только через четыре дня.
Глава одиннадцатая
I
Смело, корниловцы, в ногу!
С нами Корнилов идет…
Песня Корниловского полка, впоследствии переделана красными.
– Извольте видеть, господа, положение – хуже некуда. – Кашлянув, генерал от инфантерии Михаил Васильевич Алексеев склонился над столом, карандаш в его пальцах ткнулся тупым концом в разложенную карту. – Сегодня утром в город отошел отряд капитана Чернова, красные наступают ему на пятки. Еще немного – и Ростов будет в кольце. Вот так-с.
Он пригладил кустистые белые брови, неспешно закурил. Все в нем выражало спокойную решимость победить или умереть.
– Да, неширокий остался коридор, прямо скажем. – Сузив темные, словно у жаворонка, глаза, генерал Лавр Корнилов поправил упавшую на лоб прядку волос и негромким, чуть заикающимся от волнения голосом произнес: – Полагаю дальнейшую оборону Ростова бессмысленной. И город не спасем, и зародыш армии погубим.
События последних месяцев обострили черты его калмыцкого, тронутого загаром лица, оно было бесстрастно и преисполнено истинного, идущего из глубины души мужества. Казалось, повстречайся ему сейчас смерть – плюнул бы костлявой в морду и глазом бы не моргнул.
– Промедление, господа, смерти подобно. – Генерал-лейтенант Деникин, среднего роста, с животиком и бородкой клинышком, протер пенсне пухлой, очень белой рукой и, вытащив портсигар, закурил, чего не позволял себе уже давно. – Ростов это еще не вся Россия. Сохранив же армию, сохраним надежду.
Душа его была соединением самых противоречивых качеств. Боевой начальник, награжденный орденом святого Георгия третьей и четвертой степеней, а также золотым оружием с бриллиантами, он всю молодость посвятил уходу за больной матерью и много лет состоял в трогательной переписке со своей будущей женой, предложение которой сделал, уже будучи генералом. В его характере странным образом уживались доброта и жестокость, не знающая удержу ярость соседствовала со всепрощением.
Военный совет был созван спешно, кроме Корнилова, Алексеева и Деникина присутствовали статный, с холеной бородкой красавец Эрдели, знающий себе цену умница Романовский и бывший председатель Войскового правительства Митрофан Богаевский, остро переживавший смерть атамана Каледина. Генералы курили молча, говорить что-либо не хотелось – не мальчишки, каждый понимал серьезность положения.
С северо-запада, отрезая Дон от Украины, двигался молокосос Саблин. Полукольцом к Ростову и Новочеркасску подходил палач Сиверс, из Новороссийска приближались отряды черноморских моряков, до одури нанюхавшихся крови и кокаина. Батюшка же Тихий Дон пока еще и не думал подыматься – станичники наивно полагали возможным договориться с советской властью, более того, одурманенные агитацией, многие из них сами ударились в революцию, становясь основной ударной силой красных. Казаки резали казаков, свои убивали своих. Атаман Донского войска Алексей Максимович Каледин, честный, мужественный человек, не желая участвовать в политических дрязгах, выпустил себе пулю в сердце. Смутные настали времена…
– Итак, надо отходить. – Корнилов сжал смуглые ладони в кулаки, глаза его зло блеснули. – Я, господа, Дон от Дона защищать не хочу.
– Другого, Лавр Георгиевич, не дано. – Престарелый, умудренный жизнью Алексеев кивнул, провел рукой по седым усам, вздохнул тяжело. – Отступление – это еще не конец. Занять, к примеру, Екатеринодар, отрезать от большевиков Кавказ, грозненскую и бакинскую нефть, восстановить отношения с союзниками – это для начала, а там видно будет. – Он поймал понимающий взгляд Деникина, кивнул и ему. – Да, да, Иван Антонович, все, черт побери, только начинается. Finis coronat opus[1].
Корнилов, отведя глаза от лица сухонького, убеленного сединами Алексеева, тоже посмотрел на Деникина, промолчал, думая о своем.
Судьбы этих трех людей были во многом схожи и тесно переплелись, чтобы остаться связанными до конца. Все они вышли из самых низов, испытывали глубокое отвращение к политике и, не имея ни состояний, ни поместий, были патриотами до глубины души. В начале войны Корнилов командовал Сорок восьмой пехотной дивизией, прозванной за доблесть Стальной. Бок о бок с ней сражалось другое знаменитое соединение – Четвертая стрелковая бригада. Ее называли Железной, она была известна на всю Россию. А командовал ею Антон Иванович Деникин.
Когда в сентябре семнадцатого года после неудачного августовского выступления были арестованы Корнилов, Лукомский и Романовский, генерал Алексеев дал согласие стать начальником штаба у Керенского, только чтобы спасти их от военно-революционного суда и немедленной, неизбежной расправы. Не смог, правда, уберечь от глумления пьяной солдатни Деникина, Маркова и Эрдели, оказавшихся в бердичевской тюрьме за открытую поддержку заговорщиков и осуждение действий Временного правительства.
Октябрьские события генерал Алексеев не принял со всей прямотой и искренностью старого солдата и, не желая признавать власть большевиков, в сопровождении ротмистра Шапрона отправился на Дон. Там, под прикрытием казачьих полков, пусть даже нейтральных, он надеялся создать ядро новой армии для спасения страны. Malo mori, quam foedari![1] Новочеркасск стал центром притяжения всего разумного, не тронутого бациллой революционного психоза, что еще оставалось в России.
Прибывали гимназисты, юнкера, интеллигенты-разночинцы призыва военного времени, немногочисленные уцелевшие в боях пятнадцатого года кадровые офицеры – все те, кто не мог мириться с господством восставшего хамья. Положение добровольцев на Дону вначале было тяжелым. Старое казачество, Круг, надеялось на согласие с советской властью и не хотело злить большевиков, предоставляя убежище «сборищу контрреволюционных элементов». Атаману Каледину удавалось сдерживать нападки только старинным дедовским законом – с Дона выдачи нет.
На исходе осени в Новочеркасск прибыли вырвавшиеся из тюрьмы Деникин, Марков и Романовский. К тому времени отряды Алексеева насчитывали уже более тысячи штыков, и, когда в конце ноября черноморская братва вместе с большевиками заняли Ростов, белая гвардия с боем освободила его, а с приездом в начале декабря Корнилова туда был перенесен центр организации Добровольческой армии. И вот настала пора уходить…
– Господа, слушайте приказ. – Лицо Корнилова стало мрачным, он поиграл желваками на скулах, глянул на начальника штаба Романовского.
– Приказываю сегодня по мере готовности выступить в направлении станицы Ольгинской. Заместителем в случае моей смерти назначаю генерала Антона Ивановича Деникина. Ну, с Богом, господа, за Русь святую.
Откинувшись на спинку стула, он положил ладони на седой затылок, глаза его затуманились. Корнилова недаром называли новым Суворовым, отступать было не в его привычках.
Уже под вечер, направляясь на Аксай, из Ростова вышли в степь бесконечные колонны беженцев. Медленно, из последних сил, тащились старики, солидные, хорошо одетые господа брели, цепляясь за повозки, городские дамы на высоких каблуках увязали в снегу, падали, но продолжали идти – людей гнал страх перед большевистским кошмаром. В этой необозримой ленте подвод, экипажей, продрогших, напуганных людей затерялись маленькие воинские колонны. Кое-где мелькали гимназические шинели со светлыми пуговицами, кое-где – зеленые, реалистов, но в общей массе преобладали солдатские и офицерские. Взводы вели полковники и капитаны, привыкшие командовать полками и батальонами. В рядах шли юнкера и офицеры, вплоть до штабных чинов, сам главнокомандующий, Лавр Корнилов, шагал пешком с солдатским вещмешком за плечами. Генерал Алексеев, седоусый, похожий на Рождественского деда, трясся в коляске с верхом, задумчиво курил, в ногах у него покоился чемодан с армейской казной.
В первом батальоне Офицерского полка шел рядовым поручик Сергей Полубояринов. Привычно, не теряя ноги, он месил размякший снег, отворачивая лицо от влажного, налетавшего с устья Дона порывистого ветра. Идти было тяжело. Дорога местами раскисала лужами, в сапоги забиралась сырость, подошвы, разъезжаясь, скользили по хлюпкой каше. Время от времени Полубояринов надрывно кашлял, хрипло отхаркивая мокроту, держался за саднящую грудь, но простуда занимала его мало – не до того.
В Доброармии он находился с начала ноября, приехал в Новочеркасск одним из первых, в твердой убежденности, что язву большевизма нужно выжигать без сожаления, добела раскаленным железом. И теперь, с трудом переставляя промокшие ноги, жалел только об одном – что приходится отступать.
В августе семнадцатого поручик вместе с однополчанами был откомандирован в Петроград в распоряжение Главного комитета Офицерского союза для нахождения в составе особого ударного батальона. Расселенные по частным квартирам, они должны были по команде взяться за оружие и поддержать войска генерала Крымова, направленные в столицу для наведения порядка. Однако всех, похоже, больше устраивал царивший хаос – и министра-председателя Керенского, с готовностью проститутки желавшего угодить и левым, и правым, и толпы разного сброда, заполонившего улицы города, и уж подавно большевиков, которые, пользуясь моментом, принялись вооружать свою красную гвардию. Попытка возрождения российской государственности провалилась, главковерх Корнилов угодил в тюрьму, а генерал Крымов выстрелил себе в сердце, но неудачно – его, блестящего кавалериста, талантливого командира, добили санитары в Николаевском госпитале.
Впрочем, ходили упорные слухи, что он был ранен кем-то из порученцев Керенского в ответ на пощечину министру-председателю. Ударный батальон распустили, однако возвращаться на фронт никто не спешил, сомнения закрадывались в души – а не послать ли к черту этого напыщенного слизняка, который, надувая щеки и близоруко щурясь, вопит с трибуны о патриотизме, России-матери и доблестной войне до победного конца? На кой нам аннексии и контрибуции, когда у самих как на вулкане? В столице бардак, митинги на каждом углу, пьяные дезертиры шатаются с оружием – не до европейских проблем…
Однополчане Полубояринова, полковник Мартыненко и капитан Фролов, ударились в какие-то дела, вокруг них стали крутиться сомнительные личности с настороженными взглядами, штабс-капитан Ухтомский все пытался продать свой дом на Большой Морской, но куда там, по нынешним временам денежки-то верней. Сам поручик сочинил наглейший рапорт об убытии по болезни и, плюнув на все, уехал к родителям в Лугу. Рыбачил, бродил с ружьецом, в подробностях узнал от отца, как погиб в феврале младший брат, – его, лейтенанта флота, матросики в Гельсингфорсе сварили заживо. В собственной каюте, засунув в разбитый иллюминатор шланг, подведенный к паровому котлу.
После того как товарищи взяли власть, Полубояринов ушел в запой, неделю пил, не переставая, и наверняка пропал бы по пьяному делу, если бы случайно не узнал, что в Питере, в лазарете на Барочной улице, собираются офицеры для отправки на Дон. Ни секунды не колеблясь, он поехал в столицу – хорошо хоть, шпалер не загнал! – и среди добровольцев, собравшихся к Алексееву, сразу заметил знакомого, большеусого подполковника с седым ежиком волос, Степана Артемьевича Злобина.
Помнится, в шестнадцатом году вместе пили спирт под вареную лосятину в землянке у иуды Кузьмицкого. Тесен мир! Выругались изумленно, обнялись и с тех пор уж не расставались, лучшими друзьями стали. Вот и сейчас подполковник шел в одном ряду с Полубояриновым, ввиду отсутствия фиксатуара кончики его пышных усов скорбно поникли. Да и настроение у Степана Артемьевича было под стать, невеселые мысли гнездились в его седой голове – без вести пропали жена и дочь. Надумали провести бархатный сезон в Ялте, и все, ни ответа ни привета с тех пор.
Быстро темнело, на ясном небе в окружении звезд высветлился початый блин луны. Ветер сделался пронизывающе-холодным, под ногами хрустели льдистые корочки на лужах – морозило. Бесконечная колонна беженцев гигантской серой змеей ползла через убийственную в своем однообразии заснеженную степь. Общая беда сразу сблизила всех, бессмысленными стали чины, звания, прежние заслуги. В одном строю шагали юнкера, шли гимназисты, сноровисто месили снег привычные к невзгодам офицеры.
Брел, тяжело дыша, князь Львов, озябший, жалкий, утративший державную осанку, запавшие глаза его горели злобой – эх, знать бы наперед, к чему приведут все эти игрища в демократию! Задыхаясь, хрипя застуженными бронхами, надрывно кашлял генерал Деникин, – в царившей суматохе он остался без вещей и был вынужден идти в пальто, подбитом ветром, и дырявых сапогах. Главнокомандующий Корнилов через силу переставлял маленькие, обутые в промокшие хромачи ноги и, глядя на колыхающиеся впереди стволы винтовок с примкнутыми штыками, на раскачивающиеся в такт шагам головы в фуражках, папахах, башлыках, с горечью тер влажные глаза:
– Лучшие люди, цвет России, и вынуждены уходить, на родине для них нет места. Ну, ничего, мы еще войдем в Первопрестольную под колокольный звон, всех, кого черт попутал, – нагайками, а скверну эту, большевиков, пусть народ судит, всем миром.
Еще он думал о своей карьере ученого-востоковеда, прерванной войной, вспоминал, как, едва оправившись от ран, совершил побег из австрийской крепости Нейгенбах. При мысли о жене, верной спутнице в жизненных бурях, на его потрескавшихся губах появилась чуть заметная улыбка.
Корнилов не знал, что ему больше никогда не суждено увидеть Москву. Не пройдет и пары месяцев, как он будет убит в бою, тело его большевики выкопают из могилы и без одежды подвесят на дереве. Изрубленное шашками и превращенное в бесформенную массу, оно будет привезено на бойню, обложено горящей соломой и растоптано ногами веселящихся пьяных комиссаров. Высшие чины советской власти специально приедут, чтобы сфотографироваться рядом с оскверненными останками первого военачальника России.
Не дано было знать Корнилову и того, что летом восемнадцатого на месте его гибели будет установлен простой деревянный крест, рядом с которым похоронят его жену, пережившую генерала только на полгода. В 1920 году после завоевания Кубани красные разорят и ее могилу.
Ничего этого Корнилов не знал. Стараясь не сбиться с ноги, он шел среди уставших, замерзших людей и едва заметно улыбался синими от холода губами. Скрипели колеса повозок, надрывно ржали лошади, пар вырывался из раскрытых ртов – в темноту, в студеную неизвестность уходили колонны добровольцев, горстка патриотов под выцветшим трехцветным флагом. Последняя надежда великой России.