355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Разумовский » Умытые кровью. Книга I. Поганое семя » Текст книги (страница 5)
Умытые кровью. Книга I. Поганое семя
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:17

Текст книги "Умытые кровью. Книга I. Поганое семя"


Автор книги: Феликс Разумовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

Глава четвертая

I

Стоял август шестнадцатого года. Энтузиазм Брусиловского прорыва иссяк, и Новохоперский полк, потеряв в боях до половины личного состава, намертво застрял в окрестностях Кимполунге.

Первый батальон, где Граевский командовал третьей ротой, расположился в полуразрушенном зажиточном имении. Война не пощадила строений, зато уцелел прохладный, пахнущий сыростью подвал, где хранились бочки, бочонки, огромные оплетенные бутыли. От их содержимого становилось легче на душе и теплее на сердце, забывались ужасы недавней бойни.

Вечерами, когда в небе загорались чужие, непривычно яркие звезды, офицеры батальона устраивали «бомбаусы» и, смешивая красное вино со спиртом, напивались чертиков. Позади остались переправа через Прут, преодоление хребта Обчина-Маре и взятие Черновиц, так что, послужив верой и правдой отечеству, можно и даже должно было послужить Бахусу.

В конце второй недели ничегонеделанья Граевского зазвал к себе командир шестой роты капитан граф Ухтомский – бабник, пьяница и большой оригинал. Несмотря на уговоры своего друга великого князя Михаила Александровича, он перевелся из лейб-гвардии в пехоту, всегда был выбрит, нафиксатуарен, надушен и ходил в атаку с сигарой в зубах, умудряясь при этом громко крыть австрийцев скверными словами.

– Граевский, приходи, будут дамы. L'amoure c'est une grosse affaire, l'amour…1 – Он сделал красноречивый жест и внезапно громко, словно застоявшийся жеребец, заржал.

Посмотрели бы на него предки, что сиживали в боярских шапках еще во времена Рюриковичей.

Обосновался граф глубоко под землей, в просторном, вырытом со знанием дела погребе. Сверху, прикрытые дерном, тройным накатом лежали буковые бревна, что было совсем не лишним, – закрепившись на перевале, австрийцы часто постреливали из пушек и минометов.

Когда Граевский вошел, веселье уже было в самом разгаре. За столом, освещенном керосиновой лампой, сидели офицеры и обещанные Ухтомским дамы – три сестрички милосердия из летучего лазарета. Было душно, стлался волнами табачный дым, раздавались пьяные мужские голоса и заливистый женский смех.

Дамы были без претензий. Одетые в серые платья и серые же косынки, они устали от серой монотонности войны, льющейся ручьем крови, сопереживания чужой боли. Устали настолько, что хотели любой ценой хоть ненадолго почувствовать себя женщинами.

– А, штабс-капитан. – Обрадовавшись Граевскому, граф наполнил кружку «красной розой» – жуткой смесью вина и спирта, и поднялся, едва не высадив головой потолок. – Ну-ка, штрафную ему! Пей до дна, пей до дна!

Сам он был уже изрядно пьян и стоял на ногах нетвердо, покачиваясь, словно на палубе в непогоду.

– Пей до дна, пей до дна, – подхватили все нестройным хором.

– Ваше здоровье. – Граевский выпил залпом, задержал дыхание и, усевшись за стол, вдруг заметил, что волосы у его соседки точь-в-точь как у Варвары. Такие же густые, с едва заметной рыжиной, чуть вьющиеся. А вот глаза совсем другие – усталые, какие-то выгоревшие, распутные. На мир они смотрели со спокойным цинизмом искушенной женщины. Раскрасневшееся лицо ее было округло, на щеках при улыбке обозначались ямочки.

– За знакомство. – Граевский криво улыбнулся, налил еще и, выпив одним духом, глянул на соседку: – Миль пардон. Не расслышал ваше имя. А, Киска? Очень, очень приятно.

Снова криво улыбнулся, налил себе и даме, выпил.

Последний раз он видел Варвару прошлым летом, когда во время отпуска навещал в «Дубках» дядюшку с тетушкой. Невеселая вышла поездка. В поместье было тягостно и молчаливо. Тетушка одряхлела, как-то сразу превратилась в полнотелую, скорбно вздыхающую старушку, дядюшку же не держали ноги, и его катала на инвалидном кресле желчная, неулыбчивая сиделка.

Они с женой сильно сдали весной, когда пришло известие, что старшая дочь Галина умерла вместе с мужем и ребенком от чумы. У тетушки тогда случилась нервная депрессия, а генерал пережил несчастье столь сильно, что слег с параличом. К началу лета он пошел на поправку, однако передвигаться самостоятельно все еще не мог и горестно тяготился своей беспомощностью. Ему были прописаны воздух, диета и полный покой, никаких волнений.

Тетушка, недомогая, днями не вставала с постели, дядюшка же сидел в беседке, держа на коленях любимого кота Кайзера, и читал сочинения Плутарха. Жизнь в «Дубках» остановилась.

Ольга коротала лето в городе, чтобы не прерывать занятий в социал-демократическом кружке. Учебу она забросила, полюбила молодежные сходки. Вечерами собирались у кого-нибудь на квартире, ставили самовар. Ели белый подовый хлеб с чайной колбасой, мыли кости правительству, дискутировали на революционные темы. Расходились за полночь.

Самой судьбой Граевскому было уготовано проводить все время в обществе Варвары. Им было безумно хорошо вдвоем в то лето, иногда даже казалось, что это пир во время чумы – где-то война, муки, смерть, а здесь – пенье соловьев, губы, прижатые к губам, блаженные мгновенья, сравнимые с вечностью. Только счастье – это ведь не птица, которую можно поймать, посадить в клетку и кормить салом, чтобы щебетала веселей. Граевский забыл об этом.

Накануне его отъезда в полк, когда они с Варварой, мокрые и счастливые, бессильно вытянулись на теплом песке, он предложил ей руку и сердце. Как был – голый, разгоряченный, со все еще вздыбленным мужским естеством. Предложил, и самому стало неловко – фарс какой-то чудовищный, пошлятина, от которой тошнотно сводит скулы. И даже обрадовался, услышав Варварин смех – необидный, понимающий.

– Никитушка, ты хоть и огненный жеребец, – сказала она тогда и, не оборачиваясь, пошла в воду, – но неподкованный, без седла и конюшни. Можно шею сломать.

Ее спина и ягодицы были в песке, рыжие волосы свободно падали на загорелые плечи.

Искупавшись, Варвара сразу же накинула платье и мило заговорила о пустяках. Весь следующий день она была нежна, пришла проводить Граевского на станцию, а в декабре прислала ему в полк письмо. Короткое, в три строки:

«Вышла замуж,

прости.

P. S. Очень люблю тебя. Твоя В.»

Хорошенький подарок к Новому году! Чуть позже пришла посылка от дядюшки. Тот прислал Граевскому на Рождество благословение и пару «картузов» отличного табака, настоящего довоенного месаксуди[1]. В посылке лежало письмо. В нем генерал писал, что здоровье его постепенно налаживается, с тетушкой нехорошо – начались провалы в памяти, а Варвара вышла замуж за банкира Багрицкого, выкреста, без роду и племени, сказочно разбогатевшего на военных поставках. Просил беречь себя и возвращаться с победой.

От Варвариного письма пахло духами, от дядюшкиного – лекарствами, чем-то застоявшимся, прогоркло-кислым.

– Фи, штабс-капитан, какой вы молчун. – Киска тем временем вставила в мундштук папироску, закусила янтарь крепкими, желтыми от табака зубами и, ухмыльнувшись пухлогубым ртом, подняла глаза на Граевского:

– Ну? Вы всегда так тяжелы на подъем?

Взгляд ее сделался кокетливым и шалым.

– Пардон. – Тот с некоторым опозданием чиркнул спичкой и, дав даме прикурить, смотрел на огонек, пока не стало жарко пальцам. – Не всегда.

От скудного освещения, духоты и спирта, смешанного с красным вином, Киска неожиданно показалась ему очень хорошенькой, потом он выпил еще и решил, что она просто красавица, куда там Варваре.

Ее письмо он вначале воспринял с философским спокойствием – ну, выходишь, так и выходи. Это уже позже его начали мучить ночные кошмары.

Каждый раз виделось одно и то же. Ему снился жирный, с воспаленными щеками и обрезанным членом – а как же иначе! – перекрещенный жид Багрицкий. Банкир хохотал золотозубой пастью так, что колыхалось брюхо, и, вихляя волосатым телом, грубо овладевал Варварой. Граевский видел ее брезгливо перекошенное лицо, крепко, до боли, смеженные ресницы, громко кричал во сне и, обливаясь холодным потом, просыпался. Ему не хотелось жить в то время, он первым подымался в штыки, охотником ходил в разведку, но остался цел и даже получил чин штабс-капитана за геройство.

А потом, когда полк вывели на отдых в дивизионный резерв и Граевский стал завсегдатаем борделя, ночные кошмары покинули его.

«La donna e mobile[1], – вспоминая о Варваре, думал он и зло усмехался, – que femme veut – dieu le veut[2]».

– У вас такая странная линия жизни, штабс-капитан. – Пристально глядя Граевскому в лицо, Киска нежно коснулась его руки и положила ее ладонью кверху себе на колено. – Сейчас я вам погадаю. Меня цыганка одна научила.

Она сунула догоревшую папиросу в консервную банку, служившую пепельницей, и принялась водить пальцем по хитросплетению кожных узоров.

– Ой, да у вас двойная линия жизни!

И что она там видела, в полумраке, сквозь сизую табачную пелену!

– Ну что ж, две жизни – это хорошо. – Граевский встретился с соседкой взглядом и, перевернув руку ладонью вниз, почувствовал ее бедро. – За это стоит выпить. На брудершафт.

Не отнимая руки, он наполнил кружки и, выпив, поцеловал Киску в губы. Они были жадные, влажные и горячие, пахли табаком.

Между тем кто-то принес гитару, и недоучившийся студент консерватории прапорщик Паршин запел негромким, приятным голосом:

– Отцвели уж давно хризантемы в саду…

– А любовь все живет в моем сердце больном, – подхватили за столом, чокнулись и, загрустив, выпили вразнобой.

– Да, была жизнь. – Вздохнув, Киска положила Граевскому руку на ляжку и крепко сжала пальцы. – У нас в городском саду оркестр играл духовой, так мы гимназистками все глазели на танцующих, завидовали. Как же, газовые шали, шляпки «кэк-уок». Господи, какие дуры!

Ее губы дрожали.

– В честь наших дам. – Взяв минорный аккорд, Паршин запел про темно-вишневую шаль, на его печальных глазах блеснули слезы. Единственный сын табачного фабриканта, он ушел вольноопределяющимся на фронт, выслужил полный банк Георгиевских крестов и за отвагу был произведен в офицеры. В бою же этот благообразный юноша был жесток, словно абрек из «Дикой дивизии», и, твердо вонзая окопный кинжал в горло врага, пленных не брал.

Закончить романс, однако, Паршину не удалось, – дрогнув, его пальцы замерли на грифе.

– К черту музыку, господа. Пока война, никакого пения. – Приподняв свесившуюся на грудь голову, Ухтомский бухнул кулаком по столу, да так, что подскочили кружки. – Всем петь только гимн.

Перебрав, граф обычно становился мрачен и говорлив.

– Боже, царя храни, – привстав, затянул он было в одиночку, но «дал петуха» и шумно плюхнулся на патронный ящик. – Вы знаете, господа, что лично меня доконало на этой войне? Аэропланы? Нет! Цеппелины? Пфуй! – Он презрительно выпятил нижнюю губу. – Вонь! Миллионы солдат, которые все гадят и гадят. Кроме того, смердят трупы и дохлые лошади. Весь мир провонял дерьмом. Пардон, милые дамы, но кругом одно дерьмо. Прихожу к печальному выводу, что главный вклад в мировую цивилизацию внесли господа Наган и Кондом.

Голова его снова свесилась на грудь, раздался громкий храп.

Спать уложили графа на походную койку, над которой веером висели похабные «варшавские» порнографические открытки.

– За любовь? – Подняв кружку, Граевский со значением глянул на соседку, и та многообещающе улыбнулась:

– До дна, штабс-капитан.

В ее глазах плясали озорные бесенята.

Выпили на брудершафт, потом поцеловались просто так, без всякого повода, и, переведя дыхание, Киска поднялась:

– Душно здесь, пойдемте на воздух.

Она была среднего роста, с большой грудью, при ходьбе ее ягодицы соблазнительно перекатывались под платьем.

– Божественная фигура, Медея. – Держась за стол, Граевский не совсем уверенно поднялся на ноги и под пьяные напутственные крики двинулся следом за Киской.

Мысли путались у него в голове. Ему вдруг показалось, что все это происходит не на самом деле, а во сне, затем он решил, что идущая впереди рыжеволосая женщина – это Варвара, и, только очутившись на свежем воздухе, несколько пришел в себя.

Было безветренно, тепло и тихо. Наверху висела яркая, словно на полотнах Куинджи, луна, лиловые зубцы Карпат казались вырезанными в чернильном небе.

– Какая ночь! – Пошатнувшись, Киска оперлась на руку Граевского и неожиданно порывисто обняла его за шею. – Все это так волнительно, штабс-капитан, романтично. – Она томно вздохнула, и пальцы ее коснулись ширинки Граевского. – Да вы тоже настоящий романтик. Ну, пойдемте же.

Они пошли по мокрой траве и вскоре оказались у полуразрушенного сарая, крыша которого обгорела, обнажив частые ребра стропил.

– Ой, Никита, смотрите, звезда упала, – глянув вверх, соврала Киска и, крепко прижавшись к Граевскому, поцеловала его в губы. – Скорей загадывайте желание!

От нее резко пахло спиртом.

В это время с австрийской стороны в небо взвились яркие дуги ракет, разом проснулись минометы, и на наших позициях стали вырастать косматые, огненно-дымные смерчи. Затакали пулеметы, пошла ружейная стрельба пачками, заговорила полковая артиллерия. От былой тишины не осталось и следа.

– Сколько сразу шума. – Не обращая внимания на стрельбу, Киска направилась к ометам прошлогодней, пахнувшей прелью соломы и потянула Граевского за собой. – Ну, иди же сюда, милый.

Губы ее горячечно раскрылись, и, откинувшись на спину, она бесстыдно раскинула полные, молочно белевшие в темноте ноги.

– Не так, не так. – Чтобы не чувствовать запаха спирта, не видеть едва знакомого, искаженного страстью лица, Граевский перевернул Киску на живот и безразлично, с пустым сердцем, взял эту чужую, ничего не значившую для него женщину. Скоро она уже стонала от наслаждения, а он смотрел на рыжину ее волос и представлял, что ласкает Варвару. Вспоминал ее грудь, бедра, плечи, явственно ощущал ее дыханье, запах, ласковую улыбку на своих губах. На душе у него было горько, липкий ком подступил к самому горлу.

Канонада между тем усилилась. Сквозь щелястые стены внутренность сарая озарялась сполохами разрывов, изредка свистел случайный осколок, но ни Киска, ни Граевский этого не замечали.

Наконец глаза штабс-капитана закрылись, дыхание сделалось прерывистым, и, не в силах сдержаться, он громко закричал:

– Варя, Варька, Варвара!

Руки его судорожно обняли Киску, и сейчас же, извернувшись, словно разъяренная пантера, она дала Граевскому пощечину:

– Мерзавец, меня зовут Ксения.

Быстро натянула панталоны, одернула подол и, неожиданно всхлипнув, пошла прочь. В ее спутанных волосах застряли соломинки.

– Ксения, постой, Ксения. – Граевскому вдруг стало нестерпимо жаль ее, он бросился следом, чтобы обнять свою случайную возлюбленную, но не успел.

В небе возник надрывный, стремительно приближающийся рев, от его захлебывающегося, леденящего душу звука, казалось, останавливалось сердце. Граевский застыл, попятился, и в это мгновение сверху будто ударила черная молния. С грохотом взвился огненный смерч, во все стороны разлетаясь осколками смертельного металла. Страшная сила легко, будто пушинку, подняла штабс-капитана в воздух, и на миг его сознание окуталось мраком. Очнулся он от удара о землю – гулкого, всем телом, и, помотав чугунной головой, сразу же услышал крик, истошный, полный невыразимой муки и ужаса смерти.

Шатаясь, Граевский встал, шагнул к развороченной стене сарая и вдруг весь похолодел, замер, словно превратился в ледяную статую. В отблесках горящей соломы он увидел Киску. Царапая пальцами дымящуюся землю, она судорожно корчилась в кровавой луже. Одной ноги у нее не было, другая, оторванная в колене, держалась на сухожилиях. Граевскому вдруг бросился в глаза лоскуток белой кожи, выглядывающий из-под кровавого чулка.

– Сейчас, Ксения, сейчас. – Не обращая внимания на близкие разрывы, он склонился над раненой и принялся осторожно переворачивать ее на спину. – Санитары, сюда!

Перевернул, и крик замер у него в горле. У Киски был разворочен живот. На всю жизнь Граевский запомнил ее лицо – огромный, распяленный в животном крике рот, полные муки, безумные от ужаса глаза.

Какие там санитары! Торопясь, он вытащил из кобуры наган и, не касаясь курка, выстрелил самовзводом. Револьвер зло дернулся в его руке, и рыжие волосы Киски окрасились кровью. Страшный крик ее оборвался, изувеченное тело неподвижно раскинулось.

Сгорбившись, словно от непосильной тяжести, штабс-капитан принес лопату, накрыл труп одеялом и принялся рыть могилу. Сухие спазмы душили его, этим выстрелом он расколол свою душу на мелкие, бесформенные кусочки. Граевскому вдруг показалось, что вместе с Киской он убил Варвару и всех близких ему женщин, что вот так, одним движением указательного пальца, он погубил саму любовь.

Он остервенело рыл податливую землю. Затем словно лопнул нарыв в его душе, на сердце сделалось прохладно, муть в голове улеглась. Мир стал противен ему, он больше не хотел принимать его таким, – мир, где убивают женщин, где добро, зло, рай, ад всего лишь апостольские бредни, пустые измышления, чтобы легче погонять людское стадо. Реальна только крепкая рука, сжимающая револьвер…

Пот заливал Граевскому глаза, а он все рыл и рыл, чувствуя, что вместе с Киской что-то умерло в нем самом. Сверху на него лился свет круглой, холодной луны.

Стрельба между тем закончилась, люди стали выходить из убежищ. Они равнодушно смотрели на набухшее кровью одеяло, на Граевского, с бешеной яростью вгрызающегося в землю, опускали глаза и молча проходили мимо.

Наконец штабс-капитан насыпал над могилой холмик, минуту постоял и медленно пошел к себе в роту. В голове у него не осталось никаких мыслей, он только ощущал страшную усталость. Душа будто выгорела. На полпути он остановился, вытащил из нагрудного кармана Варварино письмо и, бережно развернув, поднес к лицу. Аромат духов развеялся, бумага отдавала порохом, запахами земли и пота. Граевский чиркнул спичкой и, пока она горела, смотрел на знакомый, по-детски крупный почерк. «Очень тебя люблю. Твоя В.»

«Сука. – Желтый огонек обжег пальцы, и он, словно проснувшись, вдруг принялся рвать письмо на мелкие клочки. – Ну, вот и все. Нет тебя больше».

Ветер подхватил обрывки прошлого, закружил и унес в темноту.

«К черту все». Граевский дрожащими пальцами достал папиросу, закурил со второй попытки и пошел дальше. Равнодушные чужие звезды смотрели на него с начинающего светлеть неба.

II

Два года, словно девчонка-недотрога, Румыния держалась особняком, в войну не вступала. Наконец поддалась на уговоры и уже к ноябрю шестнадцатого года была жестоко изнасилована. Пал Бухарест. Треть румынской армии попала в плен. Оставшиеся боеспособные части отошли в провинцию Молдова и заняли позиции от Монастырки до Ирештидевице, только толку было от них, как от козла молока.

Русскому командованию пришлось сдвинуть весь фронт на юг, чтобы прикрыть Бессарабию. Новохоперский полк, в котором служил Граевский, укрепился в районе Гимеша и держал оборону против соединений германской армии генерала Герока. Немцы воевали напористо, зло, и русские войска несли большие потери. У Граевского полуротами командовали унтер-офицеры, больше трети личного состава погибло, и, когда из полка позвонили, что в его распоряжение направляется прапорщик, штабс-капитан заметно воодушевился.

Он только что вернулся с обхода и, повесив мокрую шинель на гвоздь, собирался высушить портянки – ноябрь выдался дождливый, в траншеях на полвершка стояла жидкая грязь. В просторной офицерской землянке жарко топилась печурка, свет керосиновой лампы едва пробивался сквозь завесу табачного дыма. Воздух был сперт, пахло ногами, сыростью и отволглыми буковыми бревнами. Офицеры отдыхали – слышался храп, шелестели засаленные карты, в углу задумчиво наигрывал на гитаре прапорщик Паршин.

– Нет, Граевский, что ни говори, а женщина – она из ребра. – Желая поговорить, Ухтомский поднялся с дощатой койки и указал на вскрытый посылочный ящик: – Изволь убедиться сам. – Ухмыльнулся и вытащил небольшой сафьяновый футляр. – Маникюрный набор, черт побери, совершенно необходимая на фронте вещь. В серебре, с перламутровой отделкой. Тетя прислала, надо признать, сердце у нее всегда было доброе.

Он только что получил с почтой посылку от княгини Белозеровой, страстной путешественницы, проведшей без малого три года в кругосветном вояже. Едва возвратившись на родину, она с ужасом узнала, что любимый племянник из царского дворца перебрался в грязные окопы, и решила хоть чем-нибудь скрасить его существование. Помимо маникюрного набора в посылке была дюжина кальсон, шелковых, с золотым шитьем по нежно-розовому фону, гаванские сигары с серебряным ножичком-гильотинкой для отрезания кончиков и две бутылки токайского урожая 1853 года.

– Лучше бы спирту прислала. – Шлепнув ладонью по пыльному донышку, Ухтомский привычно вышиб пробку, выставил на стол коробку с сигарами и сделал широкий жест: – Прошу, господа.

Сам он взял толстую, с золотым колечком гавану, понюхал. Одобрительно пошевелил усами, щелкнул гильотинкой и окутался густым сизым облаком. Маникюрный набор и подштанники он все же решил оставить себе: шелк – лучшее средство от вшей.

Сразу оживившись, офицеры последовали его примеру, залпом отдали честь токайскому, кое-кто вздохнул:

– Да, господа, докатились, коллекционное вино из кружек…

– Однако ж накурено у вас. – Дверь открылась, и в землянку, пригибаясь, вошел высокий черноусый офицер. Он повесил у входа шинель, обмякший от дождя картуз и, оставшись в штурмовой кожаной тужурке, пригладил влажные волосы. – Где ж Полубояринов?

Это был начальник пулеметной команды штабс-капитан Кузьмицкий. Каждый вечер он приходил играть в шахматы с командиром второй роты поручиком Полубояриновым, которого знал еще по юнкерскому корпусу.

– Спит он, – ответил кто-то, – пришел с обхода и лег.

– Давайте-ка, штабс-капитан, к нам. – Пыхнув сигарой, Ухтомский налил вина в кружку, придвинул гостю. – Входящее в уста не оскверняет. Что новенького? Немцы переправляться еще не надумали?

Пулеметная команда Кузьмицкого обороняла подступы к железнодорожному мосту.

– Сидят тихо, как мыши. – Штабс-капитан пригубил, прищелкнул языком и, изумленно вдохнув аромат токайского, с видом знатока осушил кружку. – Правда, вчера с аэроплана подкинули листовки. Попали, надо сказать, не в бровь, а в глаз. Вот, сохранил для курьеза.

Он вытащил сложенный вдвое лист скверной бумаги, развернул. Это была карикатура, изображавшая враждующие стороны – царя Николая и кайзера Вильгельма. Германский государь с важностью измерял длину снаряда. Его усы были гордо закручены кверху, на голове блестел острошипастый железный шлем. Российский самодержец с убитым видом измерял длину детородного органа у жилистого бородатого мужика, в котором было нетрудно узнать Распутина. Царь выглядел больным, усталым и потерянным. Размеры члена и снаряда примерно совпадали.

– Похабель-то какая, господа, – прапорщик Паршин рывком поднялся из-за стола, повалившись на койку, яростно взялся за гитару, – несусветная похабель.

Не стерпел – молод, горяч. Офицеры молчали, понимали, что дело здесь не в паскудной бумажонке. Просто где это видано, чтобы шельмоватый мужик с цепким взглядом прищуренных глаз и гигантской мужской силой поднялся во весь рост над Россией и цепко держал ее за срамное место грязной ручищей…

Надрывное звучание струн разбудило поручика Полубояринова. Он протяжно, с уханьем зевнул, свесил ноги в вонючих шерстяных носках и, заметив Кузьмицкого, посмотрел на наручные часы:

– Ого, скоро полночь, – кряхтя, натянул задубевшие сапоги и подошел к столу. – Что пьем, господа?

На его подвижной прыщавой физиономии масляно блестели бегающие глазки, редкие усы топорщились. Повадками Полубояринов напоминал хорька – маленького, верткого, готового вцепиться в горло.

– А я, как всегда, к занавесу. – При виде пустых бутылок под столом он повел остреньким, раздвоенным на конце носом, глянул на карикатуру, и на его губах расплылась сальная ухмылка. – У Алисы губа не дура, у святого старца, говорят, и впрямь член в пол-аршина.

Передние зубы у него были редкие, почерневшие от табака.

– Вот что, Полубояринов, жена Цезаря вне подозрений. А потом, вы что, свечку держали? Или, может, сами близко знакомы с Григорием Ефимычем? – Граевский пересуды о личной жизни царицы не выносил. Если все это даже и правда – баба она и есть баба, тем более что у мужа на уме одна выпивка и занятие фотографией.

Он брезгливо поморщился.

– Это все, господа, больное воображение, грязь, сплетни.

– Ну, не скажи, Граевский, не скажи. – Граф Ухтомский раскатисто заржал, так что подавился сигарным дымом и закашлялся. – Еще до перевода на фронт я как-то свел приватное знакомство с одной особой, только врожденная деликатность не позволяет произнести вслух ее имя. Для удобства назову ее княгиней Р. Так вот, когда однажды после любовной судороги мы отдыхали за шампанским в ее алькове, она поведала премилую историю. В четырнадцатом году без вести пропал на фронте ее муж, и, чтобы выяснить его судьбу, ей удалось через Симановича, секретаря Распутина, попасть на рандеву к «святому черту». Обретался он тогда на Гороховой, в пятиэтажном доме с эркером неподалеку от полицейского участка. По черной лестнице княгиня поднялась в квартиру, через кухню прошла в столовую и сразу опустила глаза – увидела знакомых из бомонда. У тех, видимо, тоже было что-то не так с мужьями.

На столе царил полный беспорядок – икра, рыба, фрукты. Тут же кислая капуста, картофель, черный хлеб. Однако всем было не еды – ждали старца. Наконец он вышел и, усевшись за стол, принялся хлебать уху. В совершенно непотребной манере, чавкая, шумно. Дамы смотрели ему в рот с умилением, подобострастно улыбались. Распутин выхлебал полмиски, бросил в уху хлеб, потом принялся грязными пальцами вытаскивать набухшие куски и оделять ими особ, приближенных ко двору. Не поверите, господа, но те, привыкшие к французской кухне и российским деликатесам, причащались с восторгом. Не обошел Распутин своим вниманием и княгиню, а затем пронзительно глянул ей в глаза: «Со мной пойдешь». Словно во сне, она поднялась и пошла следом за старцем в его кабинет. Он был почти пуст – стол да несколько кожаных кресел. «Чево хочешь? – спросил Распутин у княгини и, узнав причину ее визита, снова повелительно посмотрел на нее: – Сымай одежу». Не в силах противиться неведомому гипнотизму, она разделась и, словно восковая кукла, молча застыла перед старцем. «Будешь кобылицей!» Тот приказал княгине обнять спинку кресла и, грубо схватив ее за плечи, облагодетельствовал. Так вот, господа, – Ухтомский выдержал паузу и обвел слушателей горящим взором, – член его был действительно огромен, длиной никак не менее фута. Княгиня ничего подобного в жизни не видала, а уж ей-то было на что посмотреть. Старец, не отрываясь, троекратно покрыл ее и сказал: «Ну, матушка, нутре у тебя доброе, все будет в порядке». Приказал одеваться и отпустил с миром. А самое интересное, господа, что через неделю отыскался муж княгини – он был контужен, лежал без памяти в полевом лазарете. Так потом надоел ей, бедняжке, что пришлось отправить его в Париж, в военную миссию.

– Вот так, господа, и въезжают в рай на хрену. – Пакостно улыбаясь, Полубояринов важно взял сигару и, откусив кончик, долго не мог прикурить. – Видел я как-то этого монстра в Старой Деревне в ресторации «Вилла Роде». Он там мадеру изволил жрать, чуть ли не тазами. Грязен, гнусен, бородища всклочена, видом – чистый антихрист. И ведь смотрите, господа, – поручик сделал значительное лицо, отчего его сходство с хорьком еще более усилилось, – убить его пытались, причем пырнули ножом почти в самое причинное место, а он остался жив и блудодействует, да еще как. Чертовщина какая-то, нечистая сила.

Его голос сочился завистью.

– Да ладно вам, поручик, скажете тоже, чертовщина. – Граф Ухтомский презрительно повел усами. – Это все Бадмаев, если б не его таланты, Гришку давно бы уже жрали могильные черви.

Кто мог знать, что не пройдет и месяца, как Распутин будет отравлен, изнасилован, расстрелян и лишен мужского достоинства, а смерть свою найдет под невским льдом. Fu… e non e![1]

– Давайте-ка сменим тему, господа. – Вспомнив про мокрые портянки, Граевский стал разуваться, а в это время открылась дверь и осторожно, боком, зашел незнакомый прапорщик.

– Доброй ночи, господа, могу я видеть командира третьей роты? Всем вдруг показалось, что в землянке совсем не стало места. Вошедший был саженного роста, носил сшитую на заказ шинель и весил никак не меньше восьми пудов. Погоны, украшенные на просветах одинокими звездочками, терялись на его необъятных плечах.

– Я командир первой роты, – негромко отозвался Граевский.

Наступив на задник, он пытался стащить сапог, однако тот не поддавался, сидел на ноге как влитой.

– Господин штабс-капитан, – великан взял под козырек и, сутулясь, чтобы не цеплять бревенчатый накат, сделал шаг вперед, – имею честь явиться в ваше распоряжение…

Внезапно он замолчал, всматриваясь, и голос его сделался взволнованно-радостным:

– Граевский, никак это ты!

Удивившись, штабс-капитан подошел ближе и сразу же забыл о сырых портянках – перед ним стоял Страшила. Заматеревший, но с прежней бесхитростной улыбкой на круглом, щекастом лице. Все так же морщился его широкий, похожий на картофелину нос, на лбу знакомо краснел длинный, выпуклый шрам – гимназист один постарался, пряжкой. Граевскому невольно вспомнился Румянцевский сквер, запах новогодней елки, наивные детские мечты о чем-то хорошем и несбыточном.

– Руку-то опусти, балда. – Он сморгнул внезапно выступившие слезы и кулаком ткнул прапорщика в бок: – Ну, Страшила, здоров же ты стал!

От радости ему хотелось громко заорать, встать на голову, отмочить какую-нибудь глупость. Однако сдержался: прошло время, не мальчишки уже.

– Вот так встреча! – Чувствуя, как оживает душа, он обнял великана и потянул к себе на нары. – Ну, садись, рассказывай.

Офицеры смотрели на них с завистью, не отрываясь. Наконец Кузьмицкий тяжело вздохнул и перевел взгляд на Полубояринова:

– К черту шахматы, надоело.

Быстро попрощался и бухнул тугой дверью. Ворвавшийся ветер всколыхнул дымное облако в землянке.

– Сам ты пошел к черту. – Поручик недоуменно скривил прыщавое лицо и, стащив сапоги, прилег. Через минуту он уже крепко спал, приоткрыв большой тонкогубый рот.

– Да, пора на боковую. – Граф Ухтомский с отвращением глянул на свое ложе и, бросив поверх соломы цветастое кавказское одеяло, мрачно заметил: – Возрадуемся, господа, в схиме живем, в аскезе. Нам за это воздастся. Может быть.

Ему никто не ответил – в землянке раздавался дружный храп. Не спалось только двоим – Граевский увлеченно слушал неторопливый рассказ Страшилы, значившегося по воинским документам прапорщиком Страшилиным Петром Ивановичем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю