Текст книги "Том 4. Творимая легенда"
Автор книги: Федор Сологуб
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 44 страниц)
Преодолевая свойственную ему любовь к молчаливым созерцаниям, Триродов разговорился с каким-то послушником. Оказалось, что он – певчий. Это был молодой человек с желтоватыми длинными волосами, высокий и худой. Он сказал:
– Бойкие у вас дети, воспитанники-то ваши.
Триродов засмеялся.
– Чего ж им не быть бойкими!
Послушник говорил:
– Видно, не заколочены. И такие, видать, дружные. А вот у нас в архиерейском хоре здорово бьют.
Триродов спросил:
– Кто кого бьет?
Послушник словоохотливо рассказывал:
– Да регент у нас больно строгий в архиерейском хоре, Гулянкин, Геннадий Иваныч. Он малолетних певчих страх как бьет. Певчих малолеток у нас всего четырнадцать. Младшему лет девять, старшим лет по пятнадцати.
Подошли и малолетки певчие. Жаловались, опасливо поглядывая по сторонам. Одеты они были в черных суконных блузах, довольно поношенных.
Послушник говорил:
– Кулак у Геннадия Иваныча увесистый. А то ремнем начнет лупцевать, – снимет с себя пояс ременный да пряжкой и зажаривает. А то ногою двинет. А побольше вина – розгами секут.
Высокий кудрявый мальчик, показывая на своего товарища, сказал:
– На днях вот ему Геннадий Иваныч пряжкою руку до крови рассек. Как саданул со всего размаху!
Посыпались рассказы, такие чуждые и странные для Триродова, словно рассказы о жизни на какой-нибудь иной, страшной и мерзкой планете.
– А вот вчера такой случай был: Мишка Горбухин зашалил, – он у нас самый маленький, – вот этот.
Девятилетний карапуз краснел и хмурился.
– Геннадий Иваныч его так хватил кулаком, что он упал на пол. Геннадий Иваныч подумал, что это он нарочно упал, так он ему ногой как даст в бок, аж мальчишка так и зашелся. Да еще такую матерщинку загнул, что уши затыкай.
– Нет у нас ни одного мальчика, которого бы он не бил.
– То кулаком, то дягой.
Триродов спросил:
– Что такое дяга?
Объяснили:
– А так он пряжку зовет.
Рассказывали с одушевлением:
– Скажет: «А ну-ка, поди-ка сюда, я тебя дягой!» – и начнет свою расправу.
– А в квартире-то у нас какая грязь: сор, пыль и на полу, и на столах, на скамейках, на окнах!
– В бельишке, в одежде, во всем терпим недостаток.
– Белье рваное, в заплатках.
– Штанишки – надеть стыдно.
– Многие койки без простынь стоят.
– Валяемся, как свиньи.
– Вот уж жаркая погода, а мы все в черных суконных блузках и в черных фуражках.
– Прошлый год в июле все болели коростой.
Все это говорилось без особенной злости, как дело привычное. Триродов сказал:
– Вы бы жаловались архиерею.
Мальчики засмеялись как-то невесело. Кто-то из них уныло сказал:
– Были глупы, жаловались сдуру.
Триродов спросил:
– Ну, и что же?
Мальчики покраснели. Стыдливо хихикали и смотрели в сторону. Молодой послушник говорил:
– Милостивая резолюция вышла – жалобщиков всех высекли да еще заставили у регента прощенья просить, на коленках стоя. А кому не нравится, те вон поди. А куда пойдешь? У родителей – бедность непокрытая, а есть и вовсе сироты.
Мальчики стыдливо и робко смеялись. Вдруг они замолчали и по одному стали отходить. Словоохотливый послушник торопливо попрощался с Триродовым и пошел с видом человека, торопящегося по делу. Их всех спугнуло приближение Петра Матова.
Триродов сказал Петру:
– Не нравится мне здесь.
Петр сделал сухое, холодное лицо, как будто слова Триродова задевали его. Спросил:
– Почему не нравится? Здесь все так благоустроено.
Триродов говорил спокойно:
– Слишком по-земному все здесь. Хозяйственно, зажиточно.
Петр хотел возразить что-то, и видно было, что на языке его шипят злые, резкие слова. Но в это время к Петру подошел келейник в новеньком синем подряснике с перламутровыми пуговками, тонкий как жердочка, очень молодой, почти мальчик. На лице его изображался избыток смирения. Усмиряя скрип ревучих сапог, он поклонился Петру низко и сказал:
– Его преосвященство, преосвященнейший владыка Пелагий просят вас пожаловать к нему пообедать. И вас также, господин Триродов, – сказал он с таким же низким поклоном.
Петр Матов и Триродов вместе пошли к епископу.
Епархиальный епископ Пелагий был хитрый и злой честолюбец. А казался он добродушным и любезным, привыкшим к светскому обществу человеком. Он покровительствовал местным черносотенным организациям. Очень был благосклонен к Глафире Конопацкой. По его внушению нынче осенью в квартире Конопацкой организовался издательский кружок. Этот кружок выпустил несколько брошюр и листовок. Иные были вроде той, что продавалась на пароходе. В других содержались проповеди на современные темы. Продавались эти книжонки дешево. Иногда раздавались даром. Рассылались по школам. В короткое время по всей губернии расползлась эта литература.
Гостиная епископа Пелагия была полна гостей. В ожидании выхода владыки, отдыхавшего после обедни, гостей занимали сановные монахи. Вели тихие разговоры.
Был здесь викарный епископ Евпраксий, с большими странностями человек. Противоречивые черты сочетались в нем. Он был одновременно жестокий деспот и вольномыслящий. Когда он был еще архимандритом и ректором семинарии, его жестокость вызвала к нему ненависть семинаристов. В печку в его квартире подложили бомбу. Она взорвалась. Печку разнесло. Но никто не был ранен. На Евпраксия это событие сильно подействовало. Говорят, что с того времени он совершенно изменился.
Он был вдохновенно-красноречив. Высокого роста, с пламенными черными глазами, с гривою черных волос, с толстыми красными губами, он производил большое впечатление, – обаятельный и нелепый человек.
Был наместник архимандрит Марий, известный черносотенец. Это был молодой монах, фанатик, сухой и черный. Он имел репутацию аскета.
Был вице-губернатор. Около него увивался директор народных училищ Дулебов. Жена Дулебова вела любезный разговор с вице-губернаторшею, вульгарною, толстою бабою. Когда Триродов вошел в гостиную, обе четы воткнули в него восемь округленных от злости глаз, сделали две пары безобразных гримас, похожих на восемь флюсов, и отвернулись.
Триродов не очень удивился, увидев среди гостей и Острова. Какие-то дамы и Жербенев благосклонно разговаривали с ним.
Во время обеда велись тихие речи, но злые. Епископ Пелагий заговорил с Триродовым о воспитании. Оказалось, что все присутствующие злы на учащуюся молодежь. Вкруг стола зашипели злобные, укоризненные речи:
– Распущены!
– Развращены!
– Забастовки придумали!
– Точно мастеровые!
– Плохо учатся!
– Совсем не учатся!
– Не мимо сказано: неучащаяся молодежь.
– С детства набалованы. В школах и в гимназиях.
– Не секут в школах – напрасно.
Когда речь зашла о телесных наказаниях, у гостей у многих стали радостные, оживленные лица. Епископ Пелагий спросил Триродова:
– А вы как наказуете провинившихся?
Триродов спросил:
– Да зачем же мне их наказывать?
Вице-губернатор угрюмо сказал:
– Вы поощряете всякую гадость. За то мы вашу школу и закроем.
Триродов, улыбаясь, сказал:
– А я ее опять открою, если не здесь, то в другом месте.
Вице-губернатор грубо засмеялся и сказал:
– Ну, уж нет, это вам не удастся. Одно только мы и можем для вас сделать, передать вашу школу в непосредственное заведование дирекции, и уж дирекция назначит от себя весь педагогический персонал.
Его жена ухмылялась. Епископ Пелагий наставительно сказал:
– Детей следует сечь. Весьма похваляю телесные наказания, весьма.
Триродов спросил:
– Почему, ваше преосвященство?
Епископ Пелагий говорил:
– Жизнь для детей и подростков так еще легка и беззаботна, что они были бы не приготовлены к суровому подвигу жизни, если бы иногда не претерпевали приличествующих этому возрасту мучений. Притом же молодости свойственна опасная наклонность заноситься и мнить о себе высоко. Даже о Боге забывает легкомысленная юность. В телесном же наказании дана человеку вразумительная мера его сил. Указывается, что не все ты можешь, что хочешь.
Триродов сказал:
– На все это есть совсем другие способы. Да и не так опасны эти детские свойства. Чем выше взята жизненная цель, тем легче достигнуть хоть чего-нибудь.
Епископ Пелагий пожевал неодобрительно сухими губами и продолжал:
– Гордыня обуевает иного подростка. А высечь его – розги сломят его гордыню и укажут подростку его место.
Вице-губернатор угрюмо сказал:
– Конечно, надо пороть. Что же об этом спорить! Не по головке же гладить всяких негодяев. Вот у нас на днях на пароходе какой-то гимназистишка подсел к пианино да и давай «Марсельезу» отжаривать. И ничего с ним нельзя было сделать. Исключили из гимназии, только и всего. А он и рад на собаках шерсть бить.
Епископ Пелагий, обращаясь к Триродову сказал:
– Я знаю, вы скажете, что мы высказываем черносотенные мнения. А позволю вас спросить, что лучше, черная или красная сотня?
Триродов улыбнулся и промолчал. Вице-губернатор ворчал:
– Сказать-то, видно, нечего. Да вот, дайте срок, мы вам всем хвосты пришпилим.
Епископ Пелагий, сделав значительную паузу и обведя всех присутствующих строгим взором черных глаз, сказал внушительно:
– Что до меня, то я горжусь наименованием черносотенца. И даст Бог, черная сотня восторжествует на святой Руси нашей, на благодатном нашем черноземе.
Триродов сказал:
– Деятельность этих несчастных, темных, озлобленных людей может вызвать в городе погром, избиение интеллигенции. Уже хулиганы начали нападать в городе на прилично одетых людей.
Епископа Пелагия не смутили эти слова. Он говорил:
– А что такое погром? Гнев Божий, гроза, очищающая воздух, зараженный тлетворным духом буйственных и лживых учений.
Викарный епископ Евпраксий шумно вздохнул и сказал:
– Несущие свет миру бывают избиваемы и гонимы. Так было, господин Триродов, так будет. Но свет одолеет тьму.
Петр Матов все это время упорно молчал.
Разговор с епископом Пелагием произвел на Триродова угнетающее впечатление. И опять он пожалел о том, что узнал от Острова о намерениях его сообщников. Но затеянное дело надобно было довести до конца.
Когда гости стали расходиться, Триродов попросил у епископа Пелагия позволения переговорить с ним наедине. Пелагий пригласил Триродова в кабинет.
Сначала был не особенно приятный разговор о священнике Закрасине.
Пелагий говорил:
– Вы, Георгий Сергеевич, и батюшку себе под цвет подобрали.
Триродов возражал:
– Отец Закрасин – добрый и усердный пастырь.
– А зачем с мужиками беседует? Разъясняет им, чего и сам не понимает, – о какой-то якобы конституции. Подбивает крестьян против помещиков, против полиции.
Триродов долго убеждал епископа в том, что его сведения основаны на лживых доносах. Пелагий плохо верил, но все-таки кое в чем Триродову удалось его убедить. Наконец Пелагий решил:
– Потерплю еще некоторое время. Но пусть он знает, что чаша долготерпения моего готова переполниться.
Тогда Триродов рассказал Пелагию, что он видел нынче сон, который показался ему достойным внимания. Он видел, как ночью какие-то люди тайком выносят из монастыря чудотворную икону.
Пелагий подумал и сказал:
– Благодарю вас, Георгий Сергеевич. Икона охраняется хорошо, и бояться нам нечего. Бог не попустит совершиться злому делу.
Триродов спросил:
– Разве сны не от Бога? Разве в снах не дается указаний?
Пелагий строго посмотрел на Триродова и сказал:
– Каждому дается указание по вере. Ваш сон, если он внушен свыше, знаменует предостережение о душе вашей, из коей, как из небрегущей о святыни обители, враг рода человеческого готовится похитить святое сокровище ее. Блюдите, да не сможет враг исполнить злое намерение свое, бодрствуйте и молитесь, и с прилежанием прибегайте к святой церкви Христовой, и, с Божиею помощью, посрамлен будет хищник.
Глава восемьдесят шестаяМеж тем, по случаю праздника, в садах и на лугах под монастырем уже начиналось великое пьянство.
Бывший учитель Молин подружился с келейником викария Евпраксия. Пока Евпраксий сидел у Пелагия, его простоватый келейник показывал своему новому другу квартиру Евпраксия. Случилось так, что Евпраксий забыл дома свои золотые часы. Молин сумел-таки отвести глаза келейнику. Украл часы. И поспешил проститься. Говорил:
– Пора уходить. А то как бы твой барин не вернулся. Чужого увидит – тебя облает.
Келейник обиженно поправил:
– Владыка, а не барин. И он у нас не пес – не лает.
На дворе Молин отыскал своих. Сказал:
– Бодрилки выпить, братцы, пойдемте на лужок.
Друзья вышли из монастыря. На лужайке пили водку.
Монахов близко не было. Молин огляделся и из-под полы показал друзьям золотые часы. Послышались возгласы удивления и восторга:
– Ого!
– Вот так штука!
Завистливый восторг друзей радовал Молина. Он хвастался перед друзьями:
– У викарного слямзил! Его келейник со мной заговорился, я ему ловко глаза отвел.
Яков Полтинин грубо упрекал Молина:
– Экий ты, братец, дуботолк! А еще ученый называешься.
Молин смешливо сказал:
– Чего лаешься, балда! У монахов деньги не свои.
Яков Полтинин говорил:
– Да пойми, что сегодня этого не надо было делать. У нас большое дело на руках, а мы на такой ерунде можем влопаться.
Молин грубо хохотал и оправдывался:
– Ничего. Дурачье и бестолочь. Ничего не заметят.
Кража иконы была налажена в тот же вечер.
Под конец дня, когда солнце клонилось к закату, последние гости уехали. А вина осталось еще много. Монахи разошлись по своим кельям. Потом они по три, по четыре человека собирались в той, в другой келье. Была великая попойка. Монахи перепились.
В соборе с вечерни остались вор Поцелуйчиков и пятнадцатилетний мальчишка Ефим Стеблев, сбившийся с толку, но зато научившийся воровать и пить водку сын сельского учителя. Спрятались за большой образ в темном углу собора. Было тесно, неудобно и страшно. Когда послышался стук закрывающейся двери, у воров сердца захолонули. Они знали, что, кроме них, никого нет в этом громадном соборе, но все-таки смутный страх заставлял их жаться в тесном углу и разговаривать шепотом.
Когда совсем стемнело, они вышли и принялись за работу. Поцелуйчиков разбил локтем стекло чудотворной иконы. Осторожно вынули тяжелую икону из киота. Работали тихо, при слабом свете восковой свечи.
Было тихо и темно. Темнела высь безмолвного собора. Точно вздыхал кто-то в тишине, и вздохи эти были глубоки и темны.
Молин стерег снаружи. Он лег на скамейку близ собора и притворился заснувшим.
Подошел пьяный монах-сторож. Молин завел с ним беседу.
Монах пьяным голосом спрашивал:
– Отчего ты не в гостинице?
Молин отвечал:
– На вольном воздухе вольготней.
Монашек благодушно бормотал:
– Вольготней, это ты верно говоришь. Если бы кто-нибудь мне поднес!
Молин вытащил припасенную на всякий случай сороковку. Выпили. Поговорили. Монах, казалось, не собирался уходить. Темная злоба на монаха поднялась в темной душе Молина. Он грубо сказал:
– Смотри-ка, отец святой, в соборе огонек светится. Никак, воры забрались.
И сам думал:
«Увидит, – задушу руками. Сколько живу, чего со мной ни случалось, а человека еще не убил. Вот эту мразь укокошу».
Монах бормотал:
– Зенки налил, пьяница. Какой тебе там огонек! Наше место свято.
Наконец пьяный монашек ушел, бормоча что-то, икая и пошатываясь. Пусто и тихо стало на темном монастырском дворе. Молин постучался в окно собора.
Тем временем Поцелуйчиков и Стеблев взломали ящик выручки, где продавались свечи. Забрали груды монет. Напихали их себе в карманы, за пазуху. Стеблев снял с себя рубашку. Завязали рукава, затянули веревкой ворот. Вышел мешок хоть куда. Насыпали туда денег. Потом разбили стекло в окне, икону, завернутую в полотенце, выбросили на двор и сами вышли.
Так же просто, как воровали, и убежали воры. Спустились по монастырскому саду к реке, таща с собою закутанную икону. У реки в кустах была с утра припрятана лодка, в которой сидели Остров и Полтинин. Воры скрылись в ночной темноте.
Кража иконы была обнаружена только на другой день утром. Рано на рассвете сторожа-монахи отперли собор – прибрать. Подошли к иконе, – и вдруг, раньше сознательной мысли, страх ударил их свинцовыми плетьми. Бросилось в глаза отсутствие иконы, – поломанная перед нею решетка, – осколки стекол на полу, – выдвинутый ящик денежной выручки. Всюду видны были следы воров.
Было раннее, тихое утро, такое радостное и чистое, что проснувшемуся рано и вышедшему в поля от жилья далеко хотелось плакать от умиления. Низко стояло солнце, и светило оно не жарко и благостно. Росою трава была обрызгана. Переливно, многоцветно росинки смеялись. Ранний холодок был весел и свеж. Все, все в природе невинно и молодо радовалось. Только монахи были в тоске и в отчаянии. С тихими, смятенными возгласами они метались по монастырю.
В монастыре поднялся страшный переполох.
Со вчерашнего дикого перепоя у монахов, почти у всех, болели головы, было томно и тошно. То, что они услышали, разбуженные вдруг гулом и плачем, и то, что увидели они, поспешно прибежавшие в собор, было им не то сон, не то явь, не то искушение дьявольское.
Испугались, глазам не верили. Переговаривались смятенно:
– Что теперь делать?
– Беда!
– Дожили!
– Господне попущение.
До начальствующих монахов новость докатилась не сразу и пришла уже насыщенная жалкими словами и страшными подробностями. Сказали сначала отцу эконому. Потом наместнику. Наконец епископу Пелагию.
Пелагий сразу вспомнил вчерашнее предостережение Триродова. Он склонил голову и несколько минут сидел молча. Наконец он решил:
– Полиции надо сказать.
Отец эконом по телефону говорил с исправником. И слышно было, как растерялся, как испуган был исправник. Долго не хотел верить. По телефону же доложил вице-губернатору.
Вице-губернатор угрюмо закричал:
– Проспали! Теперь-то чего же зеваете? Оправляйтесь немедленно в монастырь. Да прокурору не забудьте доложить.
Исправник помчался в монастырь.
Полицейские чины, особенно старшие, были обозлены и испуганы. Ждали себе начальнических нагоняев. Из-под носу украли!
В монастыре было шумное смятение. Богомольцы весь день толпились и шумели. Словно вдруг потеряли уважение к святыне. И почти не сыпали даров и покупали мало. Монахи имели суровый и смущенный вид. Говорили сдержанно:
– Божье попущение.
– За наши грехи.
– Вернется Владычица – милостив Бог!
Духовный совет собрался и совещался долго. Епископ Пелагий был гневен. Стучал посохом в пол.
Собор оцепили солдатами и стражниками.
В городе только и разговоров было, что о краже в монастыре. Интеллигенты обсуждали с общих точек зрения. Верующие плакали и обвиняли всех, кого только можно было хоть как-нибудь связать с этим делом. Говорили:
– Не к добру!
– Проклятые!
– Последние времена.
Неверующие издевались над верующими и над монахами. Кощунственны и нестерпимо грубы были их глупые шутки. Колеблющиеся умы, наклонные к умствованиям и рассуждениям, были страшно потрясены. Злобно пьянствовали и пьяно философствовали.
В простом народе быстро и далеко разнеслась злая весть о пропаже чудотворной иконы. И впечатление от этой вести было тупое и злое. Дивились:
– Да как руки у злодеев не отсохли!
Объясняли:
– За грехи наши Бог попустил.
В отчаянии слагали легенды.
– Не украли! Сама ушла, матушка. Прогневалась на монахов.
– Потом объявится.
Полиция усердно искала икону. Всеми чувствовалось, что дело будет иметь большие последствия.
Ночь после кражи в монастыре близилась к концу. В равнинах уже светало, а лес был еще по-ночному темен и чуток. В доме, в котором ютились Яков Полтинин и Молин и который они называли своею дачею, – в лесной лачуге, ждали воров две бабы, любовницы Якова Полтинина и Молина, черноглазая и смуглая, похожая на монахиню Раиса и жирная, курносая и чуть-чуть рябая Анисья. Связаны они были со своими сожителями не любовью, а только пьяною похотью и участием в разных темных делах. Их сожители их презирали, держали в страхе и часто били. Обе бабы их ненавидели и не хранили верности к ним. Ненавидели и одна другую и нередко, оставшись вдвоем, дрались. Но чаще старались подводить одна другую под побои своих любовников.
Обе они были пьяные. Напились водкою со скуки, поджидая своих повелителей. И стали ссориться. Грызлись упрямо, тупо и зло.
Порою принимались они драться. Но водка разморила их, и настоящей, хорошей драки не выходило. Обменявшись несколькими звучными пощечинами, они расходились. Свирепо посматривали одна на другую, поджидая удобной минуты опять сцепиться.
Любовница Молина Анисья льнула к Острову. За это Молин уже не раз принимался ее бить. Любовница Якова Полтинина Раиса тайком сплетничала Молину на Анисью. Потому боялась ее и злилась. Боялась еще и потому, что Анисья на днях выследила свидание Раисы с одним из монахов.
Анисья говорила:
– Вот ужо про твоего Мардария все Якову Сергеичу скажу.
Раиса вскрикивала:
– Глаза выжгу!
Анисья посмеивалась и отвечала:
– Еще кто кому раньше!
Воры тихо пробирались в темном лесу. И только тихий огонек между деревьями, утешая, маячил в глазах, – тут, близко! Несли икону, завязанную в полотенце.
Когда еще подходили к дому, услышали визгливые голоса баб. Заворчали:
– Галдят наши гимназистки, как бабы на базаре.
– Ведь сказано им, чтоб тихо сидели.
– Драть их надо, мерзавок!
Сдержанный, тихий смех и грубые, жестокие шутки зашелестели среди воров.
Дошли, постучались. Тихий стук в окно заставил вздрогнуть заспоривших баб, уже собравшихся было опять подраться. Раиса пугливо спросила:
– Кто там?
Послышались из-за окна грубые голоса и смех:
– Эй, хозяйки, отворяйте ворота.
– Встречайте…
– Мы вам принесли…
Нахально, пьяно и визгливо засмеялись бабы. Они открыли дверь, и в затхлый воздух лачуги ворвались голоса пришедших. Грохот сапог, шум голосов, – точно великое множество ввалилось. А и всего-то было пятеро.
Молин раскутал полотенце, и положил икону на стол. Заблестела ее золотая риза в тусклом свете керосиновой жестяной лампы, висящей на стене, засверкали ее разноцветные камни.
Бабы дрогнули, но пересилили страх. Хохотали. Тыкали грязными пальцами в золото ризы. Тупая, глупая радость играла на лицах пьяных людей. Злые шутки их были отвратительны.
Зажгли свечи, чтобы виднее было. Ругаясь и толкаясь, воры принялись обдирать камни и золото. Смотрели на скорбный, темный от времени лик и смеялись. Пили водку и пиво. Яков Полтинин командовал:
– Бабы, печку топить, живо. Камешки нам, а икону в огонь. Топор неси, Раиса…
Грохочущий хохот покрыл его слова. Анисья возилась около большой русской печки, пьяно пошатываясь. Раиса принесла топор. Яков Полтинин поставил икону на пол и, придерживая ее левою рукою, принялся рубить ее топором.
– Твердое дерево, хорошее, – похваливал Яков Полтинин. – Ну, Ефимка, подбирай.
Ефим Стеблев подобрал куски иконы и понес их к печке. У него были испуганные и глупые глаза, а губы его пьяно и нагло ухмылялись. Скоро в печи пылало пламя. Чистые, небесно-ясные огни бегали по раздробленному святому лику. Икона пылала. Лупилась краска. Искорки перебегали.
Молин крикнул:
– Ну, ребята, делить!
Остров посмотрел на него сердито и сказал:
– Делить так делить. А впрочем, дело не к спеху. Сперва хлебной слезы можно выпить.
Молин настаивал:
– Только, чур, делить поровну.
Остров грубо захохотал и крикнул:
– Как не так! Не жирно ли будет! Скажешь, пожалуй, что и Ефимке столько же, как мне?
Ефим начал было:
– Ведь я в церкви…
Но Остров посмотрел на него так злобно, что мальчишка оробел и отошел к бабам. Раиса шептала ему:
– Ну, что, корова тебе язык отжевала, что ли?
Молин свирепел. Кричал на Острова:
– Тебе, что ли, больше! Ты что за архимандрит?
Яков Полтинин грозно сказал:
– А кто придумал? Нам с Островым три четверти пополам, а вы делите остальное.
Вор Поцелуйчиков, смирный с виду и чахлый человечек, вдруг заволновался и закричал:
– Не согласен! Всем поровну делить. В петлю-то мы за вас лезли с Ефимкой.
Осмелел и мальчишка. Стоя сзади Молина, кричал:
– Поровну делить! Подавайте мне мою долю!
Остров прикрикнул на него:
– Ты, щенок, не суйся! Ты у нас вроде как в ученье, тебе полной доли не полагается.
Спорили все злее и яростнее. Уже не сдерживали голосов и кричали во всю глотку. В споре приняли участие и женщины. Назуживали мужчин. Молин закричал:
– Не хотите делить по-братски, так и донести можно.
Все вдруг замолчали. Молин спохватился. Забормотал смущенно:
– Право, стоило бы. Только что…
Бабы завыли в один голос:
– Донесет, погубит наши головы!
Яков Полтинин крикнул:
– А, доносить! Братцы, бей его!
И он вместе с Островым бросились бить Молина. Молин отбивался; Поцелуйчиков трусливо семенил вкруг сцепившихся и тонким голосом покрикивал:
– Доносить! Да что же это, братцы! Да – за это убить мало!
Ефим жался в углу и дрожал от страха.
Анисья притащила топор и сунула его Якову Полтинину. Яков Полтинин свирепо крикнул:
– Башку снесу!
Он взмахнул топором. Удар пришелся прямо по голове Молина. Раздался мягкий хруст черепа. Молин тяжело упал на пол.
Трое воров молча отошли от окровавленного трупа. Смятение испуга пронеслось по избе. Анисья завизжала:
– Убили!
Яков Полтинин грозно крикнул на нее:
– Молчи, сволочь! Того захотела?
Раиса укоряла ее:
– Ай да баба! Сама топор сунула, а теперь воешь.
Остров и Полтинин быстро вытащили Молина из избы.
Ефим и Поцелуйчиков вырыли глубокую яму. Молина бросили в нее и зарыли. Вернулись в избу. Уже без спора поделили деньги на четыре равные части. И потом сели ужинать.
Полтинин мрачно сказал:
– Издох не пожравши. Ну, да туда и дорога. Сам виноват.
Остров посмотрел на Ефима, гнусно хихикнул и сказал:
– Боюсь, проболтается мальчишка.
Ефим похолодел от страха. Но быстро сообразил, что страх может его погубить. Развязно сказал:
– Нашли дурака! Либо вздернут, либо на каторгу пошлют. Нет, братцы, нам всем молчать надо. Вы лучше о бабах подумайте.
Взоры всех уставились на баб. Анисья заревела. Раиса презрительно улыбнулась и сказала:
– Я-то болтать не стану, а за Анисью не поручусь. Молинская лохудра.
Анисья закричала:
– Да побойся ты Бога! Не я ли на него топор принесла! Опостылел он мне, окаянный!
Полтинин выпил стакан водки и сказал невесело:
– Не скули. Убивать никого из вас не станем. Что руки марать! Не маленькие, понять можете, – денег много. Будете молчать – купчихами будете, проболтаетесь, – по миру пойдете.
Бабы успокоились. Ефим усмехался нагло, радуясь, что отвел от себя беду. Он был уверен, что воры так или иначе изведут Анисью. Ну, а Раиса уцелеет, – хитрая.
Он не знал, что в эту же ночь, под утро, четверо, сговорившись, задушат его и Анисью. Его долю отдадут Раисе. Останется сплоченная шайка – четыре надежные товарища.