Текст книги "Том 1. Тяжёлые сны"
Автор книги: Федор Сологуб
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)
– Шипи, не увидит! – шепнул он Мите, сам прячась за него.
Митя зашипел. Коробицын не знал, уйти ли, унимать ли шалунов. Ему было все равно. Но он вошел в залу, на самую середину, стал присматриваться, прислушиваться и почувствовал, что трудно открыть шалунов: они мирно разговаривали, когда он на них смотрел, и начинали шипеть, едва он отведет глаза в другую сторону, к толпе других сорванцов. Коробицын внезапно рассердился и покраснел.
А Митя между тем выдвинулся на средину, улыбался и тихонько шипел, не думая о том, что делает, – и Коробицын почти натолкнулся на него.
– Давай дневник! – сердито крикнул Мите Коробицын.
Тягостное недоумение охватило Митю.
– Да я ничего не делал! – оправдывался он.
– Давай дневник, – упрямо повторил Коробицын, стискивая зубы.
– Да за что же, спросите других, я не шипел, – с внезапной досадою говорил Митя.
– Дневник! – яростно крикнул Коробицын.
Его высокий голос с некрасивою резкостью пронесся под низким потолком. Митя медленно пошел в класс за дневником и заворчал:
– Ни за что, зря записывают.
Коробицын услышал и задрожал от злости.
– Ах ты, осел ты этакий! – закричат он вслед Мите. – Хорошо же. Неси свой дневник в учительскую.
И он отправился в учительскую, уже не глядя на мальчишек, которые продолжали шипеть за его спиною. Ему опять стало все равно.
VII
Митя сказал матери, что ему надо на спевку. Таким образом, время от четырех до восьми часов стало у него свободно. Он ушел. Но было не весело. Звонили к вечерне, – и звон наводил тоску. Небо, полиняло-голубого цвета, словно ветхое, висело над кровлями низко; тускло-серые тучи медленно двигались по его блеклой синеве.
У Мити томительно-тупо болела голова. Раечка вспоминалась так ясно, – и Митя думал, что она не такая, как все. Волосы ее рассыпались по спине ниже плеч. Все проходило сзади ее прозрачного тела, и она оставалась, не заслоняя мира, не смешиваясь с ним, совсем особая. Иногда Мите казалось, что она подходит близко, чуть не касаясь головой его груди.
Он долго и быстро ходил по улицам громадного и сурового города, погруженный в мимовольные мечтания, – и не чувствовал усталости. Пыльные вихри, дымовые столбы и облака слагались для него в Раечкин образ. Но рассыпалась пыль, развеивался дым, убегали облака, – безобразная обычность снова представала и томила Митю.
Прозрачный и легчайший Раечкин образ опять придвигался к нему, и Мите опять казалось, что Раечка проходила, в белом платье и в белых башмаках, опоясанная белою лентою, украшенная белыми цветами на груди. Она проходила, ясная, и не звала Митю, но как будто жалела, – и Митя шел за нею…
Митя забрел на одну из дальних улиц. Там он увидел издали учителя Коробицына, который шел быстрою походкой, длинный, тонкий, бледный и злой. Митя испугался и бросился в ближайшие ворота. Под сводами, расписанными в клетку блеклыми узорами, было темно и гулко. Митя прижался к стене. Он хотел переждать, пока пройдет Коробицын. Но что, если учитель увидел его и сейчас завернет под ворота, схватит Митю и закричит на него?
Митя не мог устоять на месте и вошел во двор. Ему показалось, что Коробицын уже под воротами. Митя проворно перебежал двор и укрылся на лестнице в заднем флигеле.
Но едва только он остановился там, как во дворе, на камнях послышались шаги. Митя побежал вверх по лестнице. Шаги позади него раздавались по каменным ступеням тяжело и мерно, – и Митя подымался все выше. У него ноги подкашивались от усталости и страха.
Вот наконец чердак. Дверь не замкнута. Митя отворил ее и вошел в темный коридор. Шаги, преследовавшие его, остановились на последней площадке. Послышался стук, – отворилась и затворилась за вошедшим дверь. Мгновенная радость безопасности охватила Митю. Он понял, что то был не Коробицын, а какой-то здешний жилец. Митя выглянул из двери, увидел, что на лестнице никого нет, и уже хотел уходить. Вдруг близкие и тихие звуки привлекли его внимание. Кто-то читал вслух, здесь где-то, близко. Митя осмотрелся. Вот еще дверь, на самый чердак, полуоткрытая. Из нее серая световая полоса падала в коридор, и через нее же слышался голос, ясный, тихий и быстрый.
Митя постоял у двери, потянул ее к себе и вошел на чердак. Пришлось нагнуться, – близки стропила.
У окна на чердаке сидели двое, старуха и девочка, по виду лет пятнадцати. Старуха вязала чулок, девочка читала толстую книгу. Они сидели одна к другой лицом, старуха на сундучке, девочка на складном тонком стуле. Свет из окна падал между ними, на их колени. Спицы тихонько звякали и тускло сверкали в быстрых старухиных руках.
Митя перешагнул через высокую балку. Видно было, что здесь живут, – прибрано и подметено.
Бледная и некрасивая девочка подняла глаза от книги и смотрела на Митю спокойно и кротко. Митя рассматривал ее и дивился. Она была вся так тонка и бледна, что в полумгле, за светом, падавшим на книгу, казалась почти бестелесною. Тонкие косточки спереди на шее выдавались под кожей: девочка была в сарафане и рубашке, открывавшей руки и плечи. Сарафан – ситцевый, бледно-зеленый с крапинками, полинялый, уже короткий для девочки. Руки и ноги желтоватые, словно вылепленные из воска. Щеки у девочки были худые, рот большой, глаза серые. Волосы светлые, гладкие, в косичке; косичка тонкая, до пояса. Девочка сидела спокойная, тихо дыша, – почти не дыша, – как не живая, – но милая. И сердце Митино влеклось к ней.
– Садись, мальчик, отдохни; ты, я вижу, притомился, – сказала она явственно-тихо и неторопливо и отложила книгу.
Митя сел на балку, близ девочки. Все ему было здесь странно, – и от того, что близка крыша, представлялось, что они все сидят необычайно высоко.
– Ты откуда такой взялся? – спросила старуха.
– Да я гулял, – рассказал Митя, – а наш учитель увидел, – я в городском учусь, – так я от него убежал, да сюда и попал, – а то бы он пристал отчитывать.
– Шалунишка, – молвила старуха.
Она продолжала вязать и сидела спокойная, словно дремала или уж устала очень. Лицо у нее было неподвижное, темное, морщинистое. Обе говорили тихо, – как будто издали доносились их голоса.
– Пусть отдохнет, что нам, – сказала девочка. – Меня Дуней звать, а тебя?
– Митя. А фамилия – Дармостук.
– Дармостук, – повторила девочка и не улыбнулась. – А мы Власовы.
– Ну? Власовы? – с радостным удивлением переспросил Митя, – у меня учитель был Власов, добрый такой, – только он помер. А вас как надо звать? – обратился он к старухе.
– Знакомец выискался, знакомится, – с легкой усмешкой сказала старуха.
Дуня ответила за нее:
– Катерина Васильевна.
– А вы что же здесь? – спрашивал Митя.
– Мы с мамочкой здесь живем, – объяснила Дуня, – потому что мамочка теперь без места. Наша знакомая, одна кухарка здешняя, пустила нас сюда, – только ее барыня не знает.
– А как же вы, когда белье вешали?
– А мы кочевали на другие чердаки, – отвечала девочка спокойно.
– А где же вы спите?
– Когда на кухне, если можно, а то чаще здесь. Если здесь, то надо рано ложиться: огня жечь нельзя, – пожар сделаешь.
– И лампадки не затеплишь, – сказала мать.
В углу висел образ, но без лампады. Странно было видеть, что он так низко.
– Что ж такое, – сказала Дуня, – ночью звезды светят. Каждая звезда, как лампадка хрустальная.
Она перевела спокойные, ясные глаза на окно и протянула к нему тонкую руку. Митя, повинуясь ее указанию, подошел к окну и увидел близкое, ясное небо. Митино сердце дрогнуло от радости.
– Как близко небо-то! – тихо сказал он и оглянулся на Дуню.
Девочка положила руки на колени и сидела тихо, как неживая. Митя опять приник к окну.
Пустынное близкое небо… Железная крыша, – и дальше крыши да трубы… И так тихо, как будто и нет никого около Мити, и не дышит никто. Тихо!
Митя отвернулся от окна. Обе сидели смирно. Спицы звенели, как муха жужжит. Жутко стало Мите. И старуха, и девочка молча смотрели на него.
– Как у вас тут тихо! – сказал Митя.
Они молчали. У Мити кружилась голова. Он думал, что ночью здесь страшно. В углах лежала мгла. Крыша часто шелестела, как будто кто-то легкий пробегал по ней. С лестницы доносились порою глухие отзвуки от шагов, голосов, хлопанья дверьми.
– А вам не страшно? – спросил Митя.
– Кого, глупый мальчик? – ласково спросила Дуня.
Митя застенчиво улыбнулся и сказал:
– Домового.
– Домовой не тронет, – с легкою усмешкою отвечала Дуня. – Вот нам дворников приходится бояться, как бы не согнали, и хозяина домового. От них не отчураешься, коли захотят выгнать.
– В ночлежном-то по пятаку припасай с носа, гривенник за ночь, легко сказать! – заговорила старуха, и в ее голосе послышался испуг.
– Вот вы скоро место найдете, – сказал Митя, – тогда отсюда съедете.
– Дай-то Бог, дай-то Бог, – сказала старая, вздыхая.
Митя помолчал, думая, чем бы еще утешить Дуню и Дунину мать.
«Не рассказать ли им про Раечку?» – подумал он.
VIII
– Вот какое дело я на днях видел, – подумав немного, сказал Митя.
И он рассказал о Раечке. Дуня дрожала и смотрела на Митю испуганными глазами. Когда Митя кончил, она, с тихим ужасом в глазах и в голосе, промолвила:
– Бедная женщина, вот ей горе-то!
– Это вы про мать? – с удивлением спросил Митя.
Дуня молча наклонила голову.
– Ведь она сама не доглядела, она и виновата, – возразил Митя. – А вот девочка-то бедная, – как страшно!
Он вздрогнун. Тупая боль в затылке мучила его.
– Что девочка, – сказала Дуня, – Бог прибрал, от греха спас, умерла смеючись да играючи. А матери где ж было углядеть, – человек рабочий!..
– Горбом-то немного достанешь, – подхватила старуха, – тоже, нянек не нанимаешься. Наших ребят Бог бережет. А взял, – Его святая воля. Что наша жизнь? Не живем, только маемся.
Митя закрыл глаза, – Раечка вспомнилась, – она прошла улыбаясь, протягивая к Мите белые руки. На ее лице сияло счастье. Она была бледная и в крови, – но ей не больно было; радостно пахли ладаном ее светлые кудри.
– Как во сне живем, – медленно говорила Дуня, глядя на близкое и бледное небо, – и ничего не знаем, что к чему. И о себе ничего не знаем, и есть ли мы, или нет. Ангелы сны видят страшные, – вот и вся жизнь наша.
Митя глядел на Дуню, улыбаясь – и радостно, и покорно. Он чувствовал теперь, что не больно умирать: только покоряйся тому, что будет.
– А мне она померещилась сегодня, – тихо сказал он.
Дуня вздохнула, и Митя радостно подумал: – «Это – Раечка дышит», – но сейчас же спохватился и понял, что это – Дуня.
– Ты молись, – посоветовала она.
– За Раечку? – спросил Митя.
– За себя, Раечке и так хорошо, – сказала Дуня, и лицо ее озарилось печальною и светлою улыбкою.
Митя помолчал и потом начал рассказывать про учителей, как он их боится и как они кричат.
– И откуда они, учителя, иной раз берутся! Идешь себе по улице, ничего не думаешь, а вдруг он, да как крикнет!
Митя развел руками с видом недоумения и как-то глупо рассмеялся. Он начал говорить, как и они, так же тихо, но они слышали, – привыкли к тихому.
– Я тоже училась, в прогимназии, – сказала Дуня. – Теперь не хожу. Вот, Бог даст, еще шесть месяцев туда похожу, сдам экзамен на сельскую учительницу. Получу место, – поедем с мамочкой в деревню.
– Всё несправки наши; обносились совсем, – угрюмо сказала мать. – Скареды наши хоть бы юбчонкой помогли.
– Без них обойдемся, мамочка, – спокойно возразила Дуня. – Это мамочка про нашу родственницу одну, – объясняла она Мите. – У нее муж на хорошем месте. Только им самим много надо, – у них дети.
– Я им помогала, – с раздражением говорила мать. – Как они нуждались, нашего с Дунечкой немало им пошло. Себя обрывала, потому что я к чужому горю очень восприимчива. Вдруг она теперь все забыла. Вот это меня и возмущает. Помилуй скажи! Заработка такая хорошая, и сейчас человек о себе зазнается.
– А вы у них бываете? – спросил Митя.
– Пошли с Дунькой на днях, – ответила старуха, досадливо усмехаясь своим воспоминаниям. – Приняли, хаять нечего, по-хорошему, – рассказывала она, – и сейчас это закуска. Чего-чего не наставили на столе! А пошли домой, хоть бы тебе, скажи, рваную тряпчонку дали!
– Мамочка! – с тихим укором сказала Дуня.
– Зная свою родную сестру в такой нищете, в бедности, – продолжала не слушая мать, – и они не могут какой-нибудь пятеркой, десяткой, чтоб перевернуться! Закусок рублей на десять, а мы с голоду помираем.
– Мамочка! – опять сказала Дуня погромче и решительнее.
Но старуха быстро бормотала свои жалобы и все вязала, наклоняясь к спицам, словно дремля.
– Буквально все позаложили, попродали! Положение! – говорила она. – Прямо не везет в жизни людям. Зовут: приходи, говорят, мы вам с Дуняшей завсегда очень рады, потому как мы вас любим и очень обожаем, – это они-то нам говорят. Помилуй скажи! Если ты меня так любишь, так докажи, сделай твое одолжение. Нет, это не есть любовь, это – лесть одна.
Смутные воспоминания пронеслись в Митином сознании, – он подумал: «Не жаловался ли кто-то когда-то раньше этими же словами?»
Дуня сидела прямая, неподвижная, положа руки на колени, полузакрыв глаза, – казалось, что она дремлет. В последних солнечных лучах спокойное лицо ее напоминало Мите покой на лице у Раечки.
– А если вы не найдете места? – спросил Митя.
– Как не найти! Не дай Бог! – с тревогой в голосе ответила старуха.
– Бог устроит, – спокойно сказала Дуня, – а захочет, приберет. Это мы думаем, деться некуда, – а дверь-то рядом.
Тонкою и бледною рукою она показала на вечереющее небо. Митя поглядел по направленно ее руки, в окно. Старуха продолжала бормотать свои жалобы. Дуня смотрела на нее светло и строго. Она сказала:
– Мамочка, не ропщи! Бог с ними, нам ихнего не надо.
– А ты мать не учи, – сердито сказала старуха, возвышая голос. – Косы то-то я тебе давно не чесала.
– Так ты, мамочка, на мне и облегчи сердце, а их не брани, – спокойно ответила Дуня.
Мать сразу успокоилась и сказала ворчливо, но уже мирно:
– Кого чем Бог накажет. У богатых характерные дети, бьются с ними родители, а моя-то голубка кроткая, и сорвать сердца не на ком.
Дуня улыбнулась, и вдруг от этой улыбки вся засияла и зарадовалась. Митя думал:
«Так только Раечке улыбаться!»
И радостно стало ему.
– Хочешь, Митя, я тебе свои картинки покажу? – спросила Дуня.
– Покажи, – сказал Митя.
Дуня встала, – она была немного выше Мити, – пошла, сгибаясь под крышею, в угол, порылась там в сундуке и через минуту вернулась с папкой, завязанной по краям тесемочкой. Папка уже была истертая, с обломанными краями, и тесемочки отрепанные, – но по тому, как Дуня держала папку в руках и как на нее смотрела, Митя догадался, что здесь ее самые дорогие и любимые вещи. Дуня села на балку рядом с Митей, положила папку на колени, неторопливо развязала тесемку, улыбаясь радостно и светло, и раскрыла папку. Там лежали пожелтелые от времени, иные порванные, рисунки из старых иллюстраций. Дуня осторожно перебирала их тонкими и бледными пальцами. Она выбрала один, самый желтый и растрепанный, снимок с какой-то старой картины и передала его Мите.
– Это – хорошие картинки! – с убеждением сказала она. – Они у меня вместо кукол. Я их люблю.
Митя взглянул на девочку. Она застенчиво потупилась, и щеки ее слабо зарумянились. Митя опустил глаза на рисунок. Рисунок туманился и расплывался. Жалость томила Митино сердце. Что-то горькое и щекочущее подступало к горлу. Митя выпустил рисунок из рук, закрыл лицо ладонями и заплакал, сам не зная о чем.
– Что ты, милый? – спросила Дуня, наклоняясь к нему.
– Раечка, – шептал Митя и плакал, плакал.
Дуня положила руку на Митины плечи, – Митя прильнул к ней, обнял ее и, горько плача, чувствовал на своих щеках Дунины тихие слезы.
– Митя, утешься, – тихо сказала Дуня, – хочешь, я тебе песенку спою?
– Спой, – сквозь слезы сказал Митя.
И Дуня утешала его тихими песенками…
IX
Он ушел от Власовых, когда уже свечерело. Наверху еще были светлые сумерки, тишина и ясные речи, – а внизу быстро темнело, зажигались фонари.
Все было призрачно и мимолетно.
Молча горели газовые рожки в фонарях; с грохотом проносились экипажи по жесткой мостовой; окна в магазинах светились огнями; шли, стуча сапогами по каменным плитам, случайные, ненужные и безобразные люди и не останавливались, – и Митя торопился. Звонки конок и крики извозчиков иногда пробуждали его из мира зыбких иллюзий, который вновь создавали ему молчаливые предметы при неверном, переходящем освещении.
Люди были непохожи на людей: шли русалки с манящими глазами, странно-белыми лицами и тихо журчащим смехом, – шли какие-то, в черном, злые и нечистые, словно извергнутые адом, – домовые подстерегали у ворот, – и еще какие-то предметы, длинные, стоячие, были как оборотни.
Мите хотелось иногда представить себе Дуню, но ее образ в его памяти смешивался с Раечкиным, хотя Митя и знал, что у Дуни совсем другое лицо. И вдруг он подумал: «Да уж не померещилась ли Дуня?»
«Нет, – сейчас же подумал он, – она – живая: ведь у нее тоже есть мать. Но какое лицо у старой?»
Мите припоминались отдельные черты, – морщины, седеющие волосы под платком, худые щеки, большой рот, морщинистые быстрые руки, – но общего образа не складывалось.
Когда Митя уже подымался по своей лестнице домой, в сумраке он увидел Раечку. Быстро прошла она по площадке и тихонько улыбнулась ему. Она была вся прозрачная, и все при ней оставалось по-прежнему. Исчезла она, и Митя не мог понять, – видел ли ее или только подумал о ней.
X
На следующий день Митя вышел из дому на полчаса раньше обыкновенного. Свежее утро веселило его. Солнце сияло неяркое, и еле заметная мглистая дымка лежала на узких городских далях. Озабоченные люди быстро проходили, и уже ранние школьники начали показываться на улицах. Митя, едва завернув за первый угол, отправился не к своему училищу, а в другую сторону. Он торопился, чтобы не встретиться с кем-нибудь из товарищей или учителей.
Вчера он не замечал дороги, – она механически запомнилась. Скоро Митя попал на те улицы, по которым вчера возвращался. Он чувствовал, что идет куда надо, и думал о Дуне и о Дуниной матери.
«Бедные они! – думал он, – должно быть, они уже давно без места и долго живут на чердаке впроголодь. Оттого они стали такие бледные, Дуня пожелтела, старуха все нагибается над чулком и словно дремлет, и обе так тихо говорят, как будто бредят и начинают засыпать».
Утренние улицы, и дома, и камни, и мглистые дали, – все дремало. Казалось, что все эти предметы хотят стряхнуть с себя дремоту и не могут, и что-то их клонит книзу. Только дым да облака, дремля и пробуждаясь, подымались высоко.
Среди колесного треска и смутного людского говора иногда слышался вдруг Раечкин голос, – прозвучит и смолкнет. Раечкино дыхание иногда проносилось близко к Мите, как легкий утренний ветер. Сама Раечка припоминалась, прекрасная и светлая. Туманный и легкий Раечкин образ носился в неярких солнечных лучах, в лиловом утреннем озарении…
Митя вбежал на чердак так поспешно, что ударился головой о стропила. Боль заставила его побледнеть. Но он улыбнулся и подошел к Власовым.
Дуня у окна заплетала русые волосы в крутую косичку. Как и вчера, Дуня и мать сидели одна против другой. Мать вязала, и спицы жужжали в ее быстрых руках. Она посмотрела на Митю внимательно и сказала:
– Заявился, друг вчерашний, ни свет ни заря.
– Тут надо осторожнее, Митя, – сказала Дуня. – В школу идешь? Присядь, отдохни, коли есть время.
– Хоромы у нас, – бормотала старуха, – с непривычки-то и мы головами стукались.
Солнечные лучи сбоку падали в окно. Пыльный столб светился на солнце. На пылинках мелькали радужные блестки. В углах было сумрачно. Митя сидел на балке и смотрел на прекрасные, тонкие Дунины руки. Ее лицо казалось утомленным, и серые глаза глядели как бы нехотя. Она говорила тихо и неторопливо, – Митя слушал, радуясь ее голосу и забывая ее слова. Вдруг старуха сказала:
– Что, друг сердечный, таракан запечный, не пора ли в школу?
Митя покраснел и пробормотал:
– Я лучше у вас посижу, не хочется в училище.
– Мало чего не хочется, да коли надо, – спокойно возразила старуха.
– И то, Митя, беги скорее, – сказала Дуня, – еще опоздаешь: солнце, смотри-ка, как высоко.
Митя не подумал раньше о том, что его здесь не оставят. Он смущенно попрощался и вышел. В темном коридоре он пошарил на полу, отыскал скважину между досками и сунул туда книги.
На улице он почувствовал, что все ему не нужно, предстоящее перед ним, в этом громадном и суровом городе, – длинные улицы с большими домами, и люди, и камни, и воздух, и шум от уличного движения. Скучно, и надо так ходить, чтобы не встретить учителей или товарищей…
«Не хочет Дуня, чтобы я прогуливап уроки! – дивясь, думал Митя. – Странная! Вот Раечке все равно, какой Митя: лжет ли он людям или нет. И если есть тоска, то не Раечкина, а по Раечке».
Легкий дождь пронесся над городом, как плач по Раечке. Но уже через полчаса от него и следа не осталось…
Митя забрел на городскую окраину. Базарная площадь, – большой пустырь. Булыжники громадны. Посредине, по длинному поперечнику площади, торчат черные фонарные столбы. По краям площади – амбары из бурого кирпича, заборы, каменные и деревянные домишки. На углу – небольшой двухэтажный дом с широкими простенками и маленькими окошками. Он вымазан желтою краскою. Крыша красная, железная. На площадь – крыльцо без верха, с тремя известняковыми ступеньками. Над крыльцом вывеска, черным по белому: «2-й городской ночлежный дом».
Митя стоял на площади и внимательно рассматривал эту безобразную постройку.
«Вот в этом доме и Раечке, может быть, придется ночевать с матерью по пятаку за ночь», – думал он, как-то странно смешивая Раечку с Дунею. И тяжелые мечтания томили его.
И кто там спит, за этими грубыми простенками, на грязных и липких нарах, вповалку, по ночам, когда пахнет потом и грязью? Пьяные оборванцы, вот как этот, что стоит в дверях у кабака, избитый, отрепанный, и мучительно соображает что-то, пяля бессмысленные глаза с воспаленными белками. И с такими-то быть Раечке!
Митя отвел глаза от пьяницы и опять глядел на грязно-желтую стену. Ему грезилось: за нею нары. Пусто. Одна Раечка лежит на голых досках, свернувшись калачиком, подложив под голову кулачки, и ее русые кудри на досках, и она кривит свой маленький рот капризною и жалующеюся гримаской. Раечке жестко на нарах…
XI
Митя сидел в ялике. Ему захотелось перебраться на ту сторону реки и назад вернуться по плашкоутному мосту. Широкая река Снов слегка покачивала краснобокий ялик, – дул легкий ветер, и воду рябило. Против солнца по Снову лежала широкая блестящая полоса; на нее больно было смотреть, – она вся сверкала, колыхалась и радовалась. С Митей ехало еще четверо: две молодые мещанки в пестрых платочках, толстые, румяные, крикливые и смешливые, – угрюмый пожилой мужчина, – и молодой человек в котелке, белобрысый, все заигрывавший с мещанками, но презлой, с косыми глазами и тонкими губами. Дюжий чернобородый яличник в розовой рубашке греб молча и лениво. Сновали пароходы, которые возили пассажиров от города до приречных дачных мест и обратно. Изредка протащится черный буксирный пароход с неуклюжими барками. Когда лодка опускалась с гребня широкой и длинной волны, поднятой пароходом, Митино сердце замирало, и это жуткое ощущение было приятно.
Митя ждал. В торжественном сиянии солнца и во всем величаво-ясном дне чудилось ему какое-то нелживое обетование, – и он ждал, и душа его была готова к благоговейному восприятию чуда.
Кто-то легонько прикоснулся к его локтю. Какая радость!.. Но нет, это не Раечка, – молодая мещанка, смеясь, лущила семечки и бросала шелуху в воду.
Митя опять смотрел на яркую полосу по реке. Раечка подходила к ялику. «Разве она живая?» – подумал Митя. «Да, – припомнил он, – ведь она воскресла. Что из того, что ее схоронили, зарыли, забыли! Вот она подходит в торжественном сиянии, белая, строгая, – и ничего нет, кроме нее. На ней белое платье, как на невесте, белая фата, белые цветы с зелеными листьями. Волосы ее рассыпаются до пояса, ясен взор ее, вся она туманная и легкая».
– Раечка, – шепчет Митя и радостно улыбается.
Раечка смеется и говорит:
– Я уже не Раечка, я – большая. Меня зовут Рая, потому что я живу в раю.
Голос ее звенел, как будто ветер и вода колыхали серебряные струны, – но Митя не мог понять, слышал ли он слова, которые говорила Раечка, или она говорила что-то свое, а ему это слышалось. Она удалялась, кивая головой, улыбаясь, ясная, многоцветная, в лучах яркого солнца. Потом она загорелась, обратилась в золотой сверкающий шар, видом подобный солнцу, но превосходящий его радостною взорам красотою. Этот шар все уменьшался, – и вот от него осталась яркая точка, – вот и она погасла. Все стало мглистым и темным, и солнце потускнело.
XII
Митя поднялся тихонько по лестнице, разыскал свои книжки и явился на чердак, словно из школы. Дуня и мать сидели по-вчерашнему, только теперь они обе вязали, и спицы жужжали в их проворных руках.
– Здравствуй, Рая, – сказал Митя.
Дуня посмотрела на него ясными, как у Раи, глазами и ответила:
– Я – Дуня.
Митя покраснел и сказал застенчиво:
– Я ошибся. Ты, Дуня, похожа на Раечку.
Дуня медленно покачала головой. Она встала, положила чулок на стул, подошла к окну и позвала тихонько:
– Митя!
Митя подошел к ней. Она положила руку на его плечо и сказала:
– Вот, одно только небо и видно. Хорошо!
Митя радостно чувствовал прикосновение тонкой Дуниной руки. Он подумал: «Рая прежде была маленькая, но она же растет».
– Что хорошего! – ворчала старуха. – Мало, скажем, хорошего. Галдило-то приходил, кричал, кричал, оглушил.
Дуня вернулась к чулку.
– Старший дворник приходил, – спокойно объяснила она Мите.
– Ну? – спросил Митя с опасливым удивлением.
– Пришел, гаркнул, гаркнул: убирайтесь! – тихо говорила старуха. – Куда уберешься-то, скажите на милость! Куда идти, коли некуда, положительно некуда!
Она заплакала и вся покраснела и сморщилась, так же, как и Раечкина мать. Дуня спокойно смотрела на нее, прямая и бледная, и спицы жужжали в ее быстрых руках. Митя знал, что сердце ее томительно болит за мать. Но жалости не было в Мите, – и он одинаково равнодушно чувствовал и острую боль в висках, и Дунино безмолвное горе.
– Уж, Господи! Уж видят, что бедность заставляет, – говорила старуха, плача и дрожащими руками ударяя спицу о спицу.
Митя посидел немного молча и пошел домой.
XIII
Митя опять решился прогулять уроки. Еще для прошлого раза купил он у Назарова лист из дневника. Осталось только подделать барынину надпись: «не был в училище по болезни» (Аксинья была неграмотна, и в Митином дневнике подписывалась барыня). Назаров взялся отнести этот лист и с Митиным дневником, к своему приятелю, искусному в подделывании почерков, а завтра вернуть его готовым и вложенным в дневник.
Митя так распределил день: утром погуляет, потом домой – обедать, а там скажет, что надо на спевку, и опять отправится к Дуне. С утра он пошел на кладбище.
В кладбищенской церкви – покойники, трупный запах. Митя стоит близ алтаря и молится, склоняя колена на каменные плиты. Дым от ладана клубится по церкви, синеет и подымается вверх. У алтаря ходит Рая, полупрозрачная, легкая. Она радостно сияет. Одежда у нее белая, руки обнаженные, волосы падают ниже пояса широкими светлыми прядями. На шее у нее жемчуга, и легкий кокошник низан жемчугами. Вся она белая, как никто из живых, и прекрасная.
Она смотрит на Митю отрадно-темными и строгими глазами, и к смерти клонит его. Не сама ли она смерть? Прекрасная смерть! И зачем тогда жизнь?
Раин голос звучит, чистый и ясный. Что сказала она, не слышал Митя. Он вслушивается, внутри себя, вслед ее слов, – и над мукою головной боли тихо веют кроткие слова:
– Не бойся!
Радостно, что будет все темно, как в Раиных глазах, и успокоится все, – муки, томления, страх. Надо умереть, как Рая, и быть, как она.
Сладостно уничтожаться в молитве и созерцании алтаря, кадильного дыма и Раи, и забывать себя, и камни, все страшные призраки из обманчивой жизни. Рая близко.
– Отчего ты белая? – тихонько спрашивает Митя.
Тихо отвечает Рая:
– Только мы – белые. Вы все – красные.
– Почему же?
– У вас кровь.
Тихо звучит ясный Раин голос, как цепь у кадила перед алтарем, – Рая подымается в синем дыму, вся прозрачная и голубая, к церковным сводам. Мглою одевается все, и синеет в Митиных глазах. За стенами тоска и страх, темные нежити стерегут, – и не уйти от них.
XIV
На Дунином чердаке лампады не было, но пахло елеем и кипарисом. Молитва и мир осеняли душу.
Опять на тех же местах сидели Дуня и мать, и Дуня читала, – «Жерминаль», в конце. Она коротко рассказала Мите содержание. Потом дочитала, от рассказа о несчастии в шахтах. Она отчетливо выговаривала, и с чувством, несколько преувеличивая его выражение.
Митя закрыл глаза. Ему чудилось, что в углу перед иконою теплится ясная лампада и от нее белый свет падает на Дуню… Кто-то слушает вместе с ними… Их много – коленопреклоненные и светлые… Митя благоговейно молчал и наклонял голову.
Дуня кончила. Она опустила руки на колени и сидела неподвижно. Старуха плакала, всхлипывая и сморкаясь. Митя улыбался, а по щекам его текли слезы, чистые и крупные.
Дуня говорила:
– Вот какая она несчастная. Зачем бы ей жить? Хорошо, что умерла. Хорошо, что есть смерть.
И вдруг Дуня заплакала. Она сидела прямо и неподвижно, бледные руки лежали на коленях, лицо не искажалось и было спокойно и светло, а слезы ручьями текли из потемневших глаз по худощавым щекам и падали на обнаженные руки.
– Что же ты плачешь? – спросил Митя, и грустным недоумением томилось его сердце.
– Она была прекрасная, – тихо, едва двигая губами, словно в бреду, говорила Дуня, – и душа у нее, как у ангела. Ее запихали в нору, так она там и погибла, ровно крыса в мышеловке. Какие люди! Пожалеешь о том, что родился на этой земле!
– Что же есть хорошего на земле? – спросил Митя.
Дуня помолчала, и слезы ее иссякли, – потом она поднялась с места и сказала:
– Помолимся, Митя, вместе.
В углу, перед образом, они стали рядом на колени на пыльный и сорный пол. Дуня читала вслух молитвы, Митя шепотом повторял иные слова, не связывая с ними никакого смысла, и тупо улыбался. Его худое лицо с длинным носом казалось насмешливым. Дуня умиленно плакала, и Митя сквозь муки своей головной боли не мог понять, о чем эти слезы, и дивился.
Ему чудилось, что там, на стуле у окна, позади молящихся детей, сидела Рая, и белые руки ее двигались неспешно, и мотали длинные и тонкие нити. Два прозрачные облачка трепетали над ее плечами. Она спрашивала старуху:
– О чем же ты плачешь?
– Подохнешь с голоду, – да хоть бы я одна, – Дуньку жалко, – отвечала старая, плача.
Рая светло улыбалась и неспешно мотала длинные нити.