Текст книги "Том 1. Тяжёлые сны"
Автор книги: Федор Сологуб
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 39 страниц)
Утешение
I
В ясный осенний день по шумной и людной улице возвращались домой два школьника. Один, Дмитрий Дармостук, был удручен тем, что в его дневнике единица. Тоска и страх ясно отражались на его худощавом лице с большим носом и тонкими, по привычке улыбающимися губами.
Дармостук – кухаркин сын, но одет чистенько, и сам чистый да белый. Он довольно высок для своих тринадцати лет.
Другой, Назаров, видно, сорвиголова, – растрепанный, оборванный, в стоптанных и нечищеных сапогах, в выгоревшей на солнце фуражке; весь он нескладный, – длинный, тощий, испитой. Его бледное и сухое лицо часто подергивается судорожными гримасами, а в минуту возбуждения он весь сотрясается, моргает и заикается.
– Недаром у меня утром правый глаз чесался, – сказал Дармостук, пожимаясь тонкими плечами, словно от холода, – так я и знал, что что-нибудь выйдет.
– Дурак, приметам веришь, – ответил Назаров, заикаясь на звуке «р». – Ты знаешь что, ты дневник расшей.
– Ну, и что же? – с робким любопытством спросил Дармостук.
– Ну вот, – оживленно говорил Назаров, начиная усиленно гримасничать и бестолково разводя руками, – вынешь лист с единицей, ну и вставишь чистый, – понимаешь, из другого дневника, – дома покажешь, а потом опять расшей, старый вставь.
Назаров засмеялся, поднял колено и хлопнул по нему ладонью.
– А чистый-то лист откуда мне взять? – нерешительно спросил Митя.
– Я тебе продам из своего дневника, – зашептал Назаров, оглядываясь по сторонам, – а сам скажу, что потерял, – понимаешь? – и куплю другой дневник.
– Да ведь будет видно, если расшить, – возражал Митя.
– Можно и не расшивавши вынуть, – сказал Назаров с уверенной усмешкою знающего человека.
– Ну? – недоверчиво спросил Митя.
Улыбка отдаленной надежды мелькнула на его бледных губах.
– Вот ей-богу, – убедительно говорил Назаров, – только надорвать вверху и внизу, – да вот я тебе покажу, – давай, – вот только войдем под ворота.
– Боюсь, – нерешительно сказал Митя, щурясь от набегавшего ветра, который поднимал с мостовой столбы сора и пыли.
А Назаров уже вытащил из сумки дневник, – тетрадочку, разграфленную на весь год для записи уроков, отметок и замечаний. Товарищи вошли в ворота большого проходного дома и там остановились. Дармостуку надо было идти через этот двор, а Назаров не отставал и убеждал Митю купить лист из дневника. Голоса их гулко раздавались под кирпичными сводами, и это пугало Митю.
– Ну, давай пятиалтынный, – говорил Назаров. – Ведь дневник двадцать копеек стоит, а куда он порченый? Для того только уступаю, что может потом и мне пригодится, на всякий случай, – понимаешь?
– Дорого, – сказал Дармостук, завистливо поглядывая на дневник.
– Дорого? Дурак! Найди дешевле, – с досадой крикнул Назаров и показал Мите язык, длинный и тонкий.
– Да мне и не надо.
Митя отвернулся, стараясь подавить незаконное желание.
– Ну, давай гривенник, – быстро заговорил Назаров, становясь опять ласковым. – Ну, пятачок? Соглашайся скорее, завтра двугривенный заломлю.
Назаров хватал Дармостука за руки холодными и цепкими пальцами и отчаянно гримасничал.
– Грешно, – пробормотал Митя и покраснел.
– Ничего не грешно, – запальчиво возразил Назаров, – а им не грешно колы лепить ни за что ни про что?
По Митину лицу было видно, что он недолго устоит против искушения. Но уже Назаров рассердился и сделал гримасу, выражавшую горчайшее презрение.
– Черт с тобой! – выкрикнул он, трепеща от досады, передернулся, как картонный паяц на ниточке, быстро всунул дневник в сумку и побежал прочь.
Митя вошел во двор и в раздумье тихо подвигался вперед. Двор тянулся длинный, неширокий, мощеный неровным булыжником. Посреди заднего флигеля мрачно зияли ворота на другую улицу. Вдоль двора лежал узенький, в одну плиту, неровный тротуар. По сторонам подымались четырехэтажные флигели с грязно-желтыми стенами, с бурыми деревянными, крупно продырявленными для воздуха ящиками в кухонных окнах. Проходили женщины в платках, мастеровые. Мусор валялся неприбранный. Стояла поломанная бочка. Грязные дети играли возле нее и весело и звонко кричали. Пахло неприятно и грубо.
Хорошо бы, если бы дневник показывать только матери! Но его надо показать еще и барыне… Барыня вспоминалась надоедливая, говорливая, важная, шумящая шелковым платьем и сильно пахнущая духами, – и всем этим наводила на Митю оторопь и страх.
И мать вспоминалась. Митя знал, что она будет бранить его и плакать. Она – угрюмая и бедная. Она работает, – и Митя понимал, что должен выучиться чему-нибудь, чтоб ей под старость был приют.
С улицы доносились грохочущие звуки, – проезжали экипажи, далеко сотрясая мостовую. Митя чувствовал, как бы в самых своих костях, как легонько вздрагивали камни, – и это дрожание страшило его, как и отзвуки от уличных гулов.
Вдруг, где-то высоко, услышал Митя тонкий смех и звонко лепечущий голос. Митя поднял глаза. В окне заднего флигеля, в четвертом этаже, увидел он девочку лет четырех, – и девочка понравилась ему. Освещенная солнцем, она лежала на подоконнике, ухватившись пухлыми ручонками за железный красный лист под окном, и смотрела ясными глазами вниз, на играющих маленьких девочек, которые бегали и визгливо хохотали. Девочку наверху радовало их веселье. Она нагибалась к ним, смеялась и кричала что-то, чего не слушали они.
Митино сердце тоскливо замерло. В первую минуту он не знал, что его страшит. Потом он подумал, что девочка может упасть, что она упадет, вот-вот сейчас. Митя побледнел и замер на месте. Привычная головная боль схватила его за виски.
Так высоко, – а девочка наклоняется, кричит и смеется. Так высоко, – и только узкая железная полоска, покатая вниз, отделяет девочку от страшной пропасти. «Голова у девочки, – думал Митя, – должна закружиться. Ей не удержаться», – думал он с отчаянием и страхом, и ему показалось, что она уже не смеется, что она тоже испугалась.
Злая мысль на мгновение овладела Митею и заставила его задрожать: он почувствовал нетерпеливое желание, чтобы девочка упала поскорее, лишь бы не томиться ему здесь этим страхом. Но едва только он понял в себе это желание, он спохватился и, – словно чувствуя, как она колеблется и скользит на узком железе, теряя равновесие и цепляясь задрожавшими ручонками, – побежал к девочке, протягивая руки. Но в эту самую минуту девочка взвизгнула, перевернулась в воздухе и упала, мелькнувши перед окнами, как сброшенный с чердака узел с бельем.
Митя не добежал. Он остановился, и руки его бессильно повисли. Девочка ударилась о камни затылком. Митя ясно услышал легкий треск ее черепа, похожий на звук от разбиваемой яичной скорлупы. Потом, с мягким стуком, она опрокинулась на спину и, как-то неловко изогнувшись и раскинув руки, легла ногами к Мите; глаза ее были полузакрыты, и губы жалобно искривились.
Два мальчика, не видевшие падения, все еще бегали и смеялись, – и голоса их звучали странно и неуместно. Девочки, перепуганные, стояли молча, дрожали и таращили глаза на ребенка, который неожиданно свалился к их ногам. Было так светло, на всем дворе лежали ясные и бледные отблески солнечных лучей от верхних окон, – кровь текла медленно из-под золотистых девочкиных волос яркою струйкой и смешивалась с пылью и сором.
Вдруг одна из девочек, слабенькая и хрупкая на взгляд, высоко вскинула руки, всплеснула маленькими ладошками и пронзительно закричала, без слов. Ее лицо покраснело и перекосилось, из прищурившихся глаз брызнули мелкие и частые слезинки, – и разлились по всему крошечному лицу. Не переводя голоса, протягивая руки и шатаясь, она метнулась в сторону, гонимая ужасом, наткнулась на Митю руками, отскочила и побежала дальше, крича и плача.
Запищал кто-то, робко и плаксиво. Мальчики, только что игравшие, стали рядом с Митей и смотрели на упавшую девочку с тупым и бессмысленным любопытством. В одном из окон показалась толстая женщина в белом переднике и заговорила что-то, взволнованно и быстро. И из других окон стали выглядывать на двор. Неспешно и равнодушно приблизился дворник, белолицый парень в красной вязаной куртке, посмотрел на девочку крупными и пустыми глазами и, опершись о метлу руками, стал глазеть по окнам. Когда он, постепенно подымая голову, дошел до верхних окон, какие-то неясные чувства тускло отразились на его пухлом лице.
Вокруг девочки собирались, зашумели. Мастеровой в опорках, с ремешком на лбу замахал руками и крикнул:
– Городового!
– Ах, грех какой! – заахала маленькая старушонка, выглядывая из-за его плеча.
– Мать не досмотрела, – сказала сердитая баба в сером платке.
Подошел старший дворник, в черном пиджаке, чернобородый, с побледневшим от неожиданности лицом.
– Беги, беги, – говорил он подручному.
Белолицый парень медленно пошел к воротам.
– В участок пошли! – зашептал кто-то сзади Мити.
– Чего уж, окапутилась! – ответил положительный мужской голос.
Митя удивился, как чему-то невозможному, что девочка лежит уже мертвая.
Вдруг откуда-то сверху донесся вой, растущий и приближающийся. С угловой лестницы, дико вопя, вынеслась, неистовым порывом, растрепанная и побледневшая женщина; она протягивала дрожащие руки и стремительно упала на девочку.
– Раечка, Раечка! – закричала она и трясущимися губами принялась дуть на девочкины ручонки. Потом, вздрогнув от их холода, она схватила Раечку за плечики и приподняла ее. Раечкина голова запрокинулась назад. Мать отчаянно взвыла и покраснела, как та маленькая девочка, и так же облилась слезами.
– Мать-то – окарачь! – послышался за Митею сокрушенный старушечий шепот.
Мостовая задрожала, – с улицы донесся грохот и лязг от железа. Мите стало страшно. Он бросился бежать.
II
Тяжело дыша от долгого бега, Митя приостановился на площадке, на узкой и грязной лестнице в третьем этаже. Из отворенной двери кухонный чад обдал его. Он слышал сердитый материн голос. Робко вошел Митя в кухню, где пахло маслом, луком, дымом, – и остановился у дверей, охваченный привычными ощущениями, – неловкостью и бесприютностью в этой квартире, которая и чужая ему, и все же служит его домом.
Его мать, кухарка Аксинья, растрепанная, жаркая, с засученными рукавами на толстых красных руках, в затасканном и прожженном переднике, суетилась у плиты, поджаривая что-то, шипевшее и брызгавшее маслом на сковороде. Пламенные язычки, красные, как струйки Раечкиной крови, мелькали за неплотно затворенною печною дверцею. Сквозило, – дверь и окно стояли настежь. Аксинья бранила барыню, и свою жизнь, и жаркое, и дрова.
Митя чувствовал в себе какое-то неясное, ответное раздражение: он знал, что свою досаду мать сорвет на нем.
– Ну, чего торчишь на пороге! – закричала Аксинья, повертывая к Мите красное озлобленное лицо со слезящимися глазами, над которыми метались реденькими космами седеющие волосы. – Принесла нелегкая, без тебя тошно!
Митя прошел за перегородку, в каморку при кухне, где они с матерью жили. Из кухни, сквозь шипящие звуки на сковороде и в печке, слышалось сердитое Аксиньино ворчанье.
– Жаришься весь век свой у печки как окаянная, – прости, Господи, мое великое согрешение! – а сын вырастет, о матери и не подумает. Сыновним-то хлебом не разъешься. Пока мать поит-кормит, пота мать и нужна!
Митя сердито нахмурился, уселся в углу на зеленый сундучок, пригорюнился, и погрузился в печальные мысли и воспоминания. Раечка вспоминалась ему – на камнях с разбитой головою…
Прошло несколько минут. Аксинья заглянула в каморку, приоткрыв дверь.
– Митя, поди-ка сюда! – с неловкостью в голосе, полушепотом позвала она.
Уже она смотрела на сына ласково, и это не шло к ее грубому, некрасивому лицу. Митя подошел.
– На, съешь пока! – сказала Аксинья, сунула ему сладкий блин, только что испеченный и еще горячий, и опять скрылась в кухню.
Внезапное сердечное размягчение вызвало на Митины глаза легкие слезинки. Когда он ел блин, скулы его двигались неловко, с какою-то особою болью от подступающего к горлу плача. Острая жалость к матери, вызванная жалобами ее, и ее неуклюжею нежностью, сплелась тончайшими нитями с жалостью к Раечке…
Аксинья любила сына озлобленною любовью, которая так обычна у бедных людей и которая терзает обе стороны. Скудная, необеспеченная жизнь запугивала ее и подсказывала, что вот Митька вырастет, запьянствует, сам пропадет и ее на старости бросит. Но как отвратить беду, что делать с Митькой, чтобы он вышел человеком, она не знала и только смутно чувствовала, что в кухне трудно возрастать. Она угрюмо хмурилась, всего боялась, часто вздыхала и охала.
Митя дожевал блин и подошел к окну, вытирая пальцы об испод куртки. Из окна все казалось бледным и скучным. Виднелись кухни, где стряпали, крыши, дым из труб и блеклое небо. Митя лег на подоконник и смотрел на мощеный булыжником двор. Раечка представилась ему, и то высокое окно, – он подумал:
«Этак и каждый может упасть».
Первый раз, полусознательно, но уже со страхом, отнес он к себе мысль о смерти. Это была невозможная и ужасная мысль, – еще страшнее, чем думать, что Раечка упала и умерла, так просто, как разбивается ламповое стекло, если его бросить на камни.
Митя, дрожа, соскочил с подоконника. Он чувствовал боль в висках и в темени. Как-то нелепо замахал он руками и пошел в кухню. Там Аксинья стояла у плиты, подперши рукою щеку, и уныло глядела на огонь. Митя сказал:
– Мама, а что я видел-то на проходном дворе!
– Ну? – сурово спросила мать, не поворачивая к нему головы.
– Как девчонка шмякнулась с четвертого этажа и голову разбила.
– Да что ты! – вскрикнула Аксинья.
От испуганного ее голоса Мите стало и страшно, и смешно. Ухмыляясь, иногда хихикая, он подробно рассказал, как Раечка упала. Аксинья ахала, испуганно и жалостливо, и смотрела на сына неподвижными, округлившимися глазами. Когда Митя рассказывал, как Раечка вскрикнула, он взвизгнул, как она, тонким голосом, побледнел и слегка присел.
– Таких бы матерей… – со злобою начала Аксинья, не кончила и всхлипнула. – Андельчик! – жалостно сказала она, вытирая слезы грязным передником, – Бог прибрал, ей там лучше будет.
– Как она хряснулась! – задумчиво сказал Митя.
Мать опустила передник. Ее смоченное слезами и неподвижное лицо поразило мальчика. Он заплакал. Крупные слезы быстро текли по его бледным щекам. Но ему стыдно стало плакать. Он отвернулся и понурившись побрел в свою каморку, сел в угол на зеленый сундучок и долго и горько плакал, закрываясь руками.
Вечерело, и обычным порядком все шло, как всегда. В Митиных настроениях была смута. Мелочи лезли в глаза и больно царапали душу, раньше почти не замечавшую их. Хотелось еще рассказывать о Раечке, еще разжалобить кого-то. Когда пришла в кухню горничная Дарья, франтоватая девица с лукавым лицом и гладко причесанными волосами, он и ей рассказал подробно. Но с тупым равнодушием слушала его Дарья, приглаживая перед Аксиньиным зеркальцем, висевшим в каморке на стене, свои волосы тараканьего цвета, от которых пахло помадой.
– Тебе разве не жалко? – спросил Митя.
– А что она мне, родная, что ли? – с глупым смехом ответила Дарья. – Жалельщик выискался, поди-ка!
– Чего жалеть! – сказала мать, – всех бы вас туда, и слава Богу. Вот ты, что вырастешь? Пьяный мастеровщина будешь!
«А если бы Раечка выросла? – подумал Митя. – Была бы горничная, как Дарья, помадилась бы и косила бы хитрые глаза…»
Митя пошел к барыне, дневник за неделю показать. Это барыня считала добрым делом, – заботиться о мальчишке, кухаркином сыне.
Приятные, но странные, как ладан, запахи в комнатах оторвали Митю от мыслей о Раечке. Он боязливо подошел к барыне, которая сидела в гостиной на диване и раскладывала пасьянс.
Урутина была полная, белая от притираний и пудры. Барынины дети, – сын гимназист, Отя, – Иосиф, – и дочь Лидия, вертелись тут же, и Отя делал Мите гримасы. У Оти выпуклые глаза и красное лицо. Лидия похожа на него, немного постарше. Волосы на лбу подстрижены. Аксинья и Дарья в своих разговорах называют это челкой.
Барыня увидела в Митином дневнике единицу и сделала Мите выговор. Митя поцеловал барынину руку, – так заведено.
В комнатах было нарядно и красиво. Мягкие ковры делали шаги неслышными, занавесы и портьеры висели тяжелыми и строгими складками, мебель стояла удобная, бронза – дорогая, картины в золоченых рамах. Прежде Мите нравилось здесь, – он входил сюда с уважением и робостью, когда его звали, или когда господ не было дома и можно было любоваться всем этим.
Сегодня красивость комнат в первый раз возмутила Митю. Он подумал: «Раечка, бедная, поди, ни разу в таких хоромах не поиграла».
«Да и настоящая ли здесь красота?» – подумал Митя. И пока Урутина, долго и скучно, объясняла ему, как стыдно лениться и как он должен дорожить тем, что о нем заботится сама барыня, – Митя думал, что где-то есть чертоги, – может быть, у одного только царя, – и там настоящая красота, и неисчерпаемая роскошь, и пахнет, как у царя Соломона, неведомыми благовониями, смирною и ливаном. В таких бы чертогах поиграть Раечке.
Когда уже Митя хотел уходить, барыня сказала:
– Дарья мне говорила, что ты какую-то девочку видел, как она упала из окна. Расскажи.
Митя, как всегда, испугался барынина повелительного и строгого тона и тотчас же принялся рассказывать. От застенчивости он пожимал плечами, но рассказывал так же подробно и с жестами и мало-помалу воодушевлялся. И опять он взвизгнул, как Раечка, и при этом присел и побледнел. Все это забавило и растрогало барыню и барчат.
– Как он мило рассказывает! – воскликнула Лидия, подражая одной знакомой взрослой барышне и так же взмахивая руками. – Бедная девочка! И она совсем, до смерти ушиблась?
– До смерти, – сказал Митя.
Барыня дала ему конфетку, сладкую и липкую, в плоеной бумажке. Митя любил сладкое и обрадовался.
III
Митя сидел в своей каморке у окна, за деревянным некрашеным столом с расколовшеюся доскою, спиною к матери, которая угрюмо вязала чулок. Наклоняя к учебнику бледное лицо с трепетными губами и большим носом, который придавал ему как бы насмешливое выражение, Митя с усилием заставлял себя запоминать заданное. Но грустно и жалостно вспоминалась Раечка. Глупая у нее мать, – не доглядела!
Голова болела, – и Митя думал, что это от кухонного чада и от прелого запаха, который был особенно заметен и обиден после благоухания барских покоев…
Мите вдруг захотелось представить себе, какого роста Раечка: пожалуй, она достала бы головой до его пояса.
Все мешали читать: пришла Дарья и говорила с Аксиньей о своем милом… Но надо учиться, чтобы опять не схватить единицы… Хлопнула выходная дверь, Дарья убежала.
– О, чертова кукла! – крикнула Аксинья.
Митя не слышал, из-за чего они поссорились; он посмотрел на мать; Аксинья вязала чулок и сердито сжимала губы.
«Чертова кукла! – повторил Митя про себя, улыбаясь. – Должно быть, – подумал он, – это большая кукла, как человек, и ею по ночам играют черти. А днем? Ну днем она живет, как все. Может быть, и не знает, кто придет за нею. Поглядеть бы, – думал Митя, – как черт играет Дарьей. Может быть, он делает ее кошкой, выносит на крышу и заставляет бегать и мяукать…»
Эти мечты смешили и развлекали Митю. Он не заметил, как и мать ушла. Вдруг среди тишины скрипнула дверь из коридора.
Митя оглянулся. На пороге стоял Отя с выражением напряженного любопытства в выпуклых глазах. Он на цыпочках, смешно махая руками, подошел к Мите и спросил:
– Один?
– Один, – сказал Митя.
Отя вышел тихонько и вернулся через минуту вместе с Лидией. Барышня улыбалась и казалась встревоженною.
– Послушай, – зашептал Отя, – расскажи нам еще про ту девочку, про падучую.
Лидия захихикала от смешного слова, – она знала, что Отя придумал его нарочно, – и от ожидания любопытного рассказа.
– Хорошо, – сказал Митя и встал.
Лидия села на его стул, сложила руки на коленях и не отрываясь смотрела на Митю. Отя поместился на зеленом сундучке, поколачивал кулаками по коленям и делал сестре гримасы. Митя повторял рассказ, как и прежде, – а в конце, вспомнив, как взвыла мать над Раечкой, засмеялся. Барышня при этом вздрогнула.
– Какой ты бесчувственный, – с неудовольствием сказала она, – подумай, ведь девочке больно было! А ты вдруг смеешься!
– Да, – наставительно сказал Отя, – ты, брат, не отличаешься тонкими чувствами. Над падучими девочками не надо смеяться.
Митя вспомнил опять, как раскинулись Раечкины руки, и хрустнул ее череп, и кровь тонкой струйкой медленно поползла в серый сор. Митя заплакал. Дети поглядели на него, переглянулись, захихикали. Им стало неловко. Они не знали, что говорить и как уйти. Выручила барыня.
Она заметила, что детей нет в комнатах, и отправилась на поиски.
Она услышала голоса, постояла в темном коридоре, потом распахнула дверь и появилась на пороге. Выпрямившись, закинув голову и высоко подымая густые черные брови, от которых теперь было так близко до гладко причесанных волос, что это придавало ей глупый и смешной вид, постояла она с минуту, – и под ее сверкающими взорами все трое застыли на местах.
Отя и Лидия пугливо смотрели на нее, однообразно держали руки на коленях и натянуто улыбались. Митя исподлобья глядел на барыню, а крупные светлые слезы медленно катились по худощавым щекам и падали на полинялую домашнюю блузу.
– Дети, идите в комнаты, – сказала наконец барыня, – вам здесь нечего делать. Что за место, что за компания!
Дети поднялись. Пропустив их вперед, барыня пошла за ними.
Митя слышал удаляющиеся звуки ее негодующего голоса.
«Неприличное место!» – обидчиво подумал он и оглянул голые стены каморки, дощатую перегородку, убогие вещи, сундуки, – большой буро-красный, с жестяною оковою, и маленький зеленый, – окно, из которого видны крыши, трубы и блеклое небо. Все бедно, грубо и жалко.
«Подкралась как! – подумал Митя про барыню, – от нее не утаишься, точно ведьма!»
Со двора, из открытого окна чьей-то квартиры доносилось томительно-нежное пение флейты, – как Раечкин плач.
IV
Митя разделся и улегся на своей постели, которую мать расстилала ему на большом сундуке; сама же она спала на кровати, втиснутой в угол между перегородкой и дверью в коридоре и закрытой ситцевой пестрой занавеской. Теперь Аксинья сидела в кухне, – еще будет ужин барыниным гостям. Из-за дощатой перегородки на потолке и на полу виднелись световые полоски, а здесь, у Мити, тьма страшила. Митя закутал голову в одеяло.
Прежде любил он, лежа, помечтать о невозможном: о подвигах, о славе и о чем-нибудь нежном и тихом. Сегодня мечты стремились к Раечке. Что теперь с нею? Страшно впотьмах представлять ее мертвою. Страшно думать о том, что Раечку будут отпевать, зажгут желтые свечки, распустят в воздухе синий ладан, – и потом ее зароют, – но не мог Митя не думать об этом.
«Там ей будет лучше, – вспомнил он материны слова. – Как лучше?» – с недоумением подумал он, и вдруг радостно догадался: «Да, она воскреснет и будет с ангелами».
Все отчетливее становился в Митином воображении Раечкин образ. Как будто кто-то дорисовывал его медленно и тщательно тусклым свинцовым карандашом, – и каждая новая черта внушала Мите смешанные чувства страха, восхищения, жалости.
В кухне Аксинья точила нож о край плиты. Неприятный лязг мешал заснуть. Митя высвободил голову из-под одеяла и тихонько позвал:
– Мама, а мама!
– Ну, чего тебе? – откликнулась мать.
– А Раечкина мать не помрет? – спросил Митя.
– Кака така мать?
– А вот, что девочка-то расшиблась.
– Ну? – отозвалась мать суровым и досадливым голосом.
– Так вот ее мать, говорю, не помрет?
– С чего ей помирать-то?
– А с горя по Раечке, – тихо сказал Митя, и слезы покатились из глаз, моча ему щеки и подушку.
– Спи, дурак, спи, когда лег, – с досадою сказала Аксинья. – Все бы с такого горя помирали, так и людей бы в Рассеи не осталось.
– Так что ж такое? – отчаянным голосом спросил Митя, всхлипывая.
– А то, что спи, – без тебя тошно.
Митя замолчал. Точно, слезы утомили его, – он начал дремать. В утомленном ухе мучительно тонко запела нежная свирель, потом загудел тихий колокол, все закружилось и пропало. Только высоко, в окне, ясная, веселая, смеялась Раечка.
«Она воскресла!» – радостно подумал Митя, – и что-то воскресно-светлое лепетала ему Раечка.
V
Митя участвовал в школьном хоре, который пел в одной из приходских церквей. В хоре Митей дорожили за верный слух и за отличный голос, – чистый, сильный альт. Он и сам любил петь. Особенно ему нравились свадьбы и отпевания. Венчальные песни веселили, надгробные – возбуждали приятно-печальные настроения.
Утром в воскресенье Митя пришел к обедне. Сбирались прихожане. Колокольный звон торжественно плыл в тихом осеннем воздухе. Мальчики-певчие толкались, шумели и шалили в церковной ограде и на паперти. Беленький, маленький Душицын свежим и нежным голосом говорил ругательные слова, сохраняя на лице невинное и кроткое выражение. Пришеп и регент, учитель Галой, коротенький, чахленький, с неподвижным румянцем кирпичного цвета на щеках и с длинною жиденькою бородкою, которая казалась приклеенною. Появился он внезапно, словно вырос на улице и вынырнул из ворот в ограде. Мальчики побежали к паперти, кланяясь учителю, кто с преувеличенною почтительностью, кто с небрежным и недовольным видом. Митя снял шапку неловко, точно сомневался, надо ли это делать, помазал ею себя по щеке, посмотрел на учителя, щурясь, как от солнца, опять надел шапку и слегка сдвинул ее на затылок. Галой остановился на паперти. Митя подошел к нему.
– Чего тебе? – покашливая спросил учитель дребезжащим и тонким голосом.
– Позвольте домой, Дмитрий Дементьевич, – тихонько и робко попросился Митя.
– Здравствуйте! – воскликнул Галой, тараща на Митю маленькие глазки. – Все уйдут, а я с кем останусь?
– Голова болит, Дмитрий Дементьевич, – жалобно объяснял Митя, морщась и хмурясь.
Его бледное лицо и посинелые губы доказывали учителю, что он не обманывает.
– Отчего же у тебя голова бопит? – спросил Галой, неодобрительно потряхивая бородкой.
– Не знаю, – робко ответил Митя.
– Да я тебя о чем спрашиваю? – пискливо крикнул Галой.
Митя в недоумении молчал.
– Ты, милостивый государь, болван, и все. Я тебя о чем спрашиваю?
– Отчего болит голова, – повторил Митя.
– Ну да, а вовсе не о том, знаешь ты это или не знаешь. Отчего болит голова? Говори, и все.
Митя не знал, что сказать, и смущенно улыбался.
– Дрова носом рубил, – сказал краснощекий Карганов, хмурясь, чтобы не засмеяться.
Школьники, столпившиеся вокруг, захохотали. Михеев, большеголовый, большеглазый малыш, подсказал шепотом:
– От неизвестной причины.
– Ну? – настаивал Галой, – говори.
– От неизвестной причины, – сказал Митя.
– Ну, вот. Отправляйся, и все.
Митя поклонился и вышел из ограды. Но он не пошел домой. Постоянное послушание стало ему, как пресная вода, и он, в первый еще раз, решился прогулять. Когда его отпустили, ему стало радостно и легко. Но грустные предчувствия и неотступная боль в голове скоро стали затмевать его радость.
Митя пошел к заставе, подальше от шумных, закованных в камни улиц. Холодный ветер набегал порывами. Безоблачное небо висело ясное и печальное, словно утомленное. Деревья стояли пыльные и скучные. По ветру поднималась пыль. Она мешала идти и видеть…
На кладбище, в дальнем участке, где места дешевые, Митя отыскал отцову могилу, – и долго сидел на ней, прижавшись к белому кресту, думая о Раечке и о себе. Бесконечные тянулись могилы, и сосны, и кресты, – и тишина стояла невозмутимая. Только изредка ворона закаркает, пролетая, да ветер набежит и зашелестит листьями.
Раечка вспомнилась Мите отчетливо и подробно. Мите хотелось представить ее как можно яснее, и он закрыл глаза… Светлые Раечкины кудри, – виделось ему, – падают до плеч. На Раечке блекло-желтое платьице, запыленные башмачки. Она стоит бледная. На щеке алая струйка. Раечке не больно, – она же сразу умерла и теперь воскресла. Но зачем она неподвижная?
Митя напрягал воображение, – ему хотелось, чтоб Раечка хоть глазки открыла. Какие у нее глазки?
И вот ему привиделось, что она открыла глаза, – синие, покойные, как ясное небо, – и в Митиной душе стало ясно и торжественно. Ему казалось, что Раечка тихо идет, едва переступая по камням, – и желтая юбочка ее чуть-чуть колеблется.
Митя открыл глаза, – и милое видение исчезло, и опять глазам предстало земное и смертное. Митя побрел тихонько с кладбища, грустно понурясь, печально думая о Раечке. Он вышел через другие ворота к полю. За кладбищенской оградой, на пустынной и пыльной дороге он запел:
«Молитву пролию ко Господу, и тому возвещу печали моя, яко зол душа моя исполнися…»
Высокий альт его звенел. Деревья слушали, трава шелестела под ногами. Непонятное обетование какой-то дивной радости сияло в ясном дне и в солнце…
VI
В училище Мите скучно. Уроки были неинтересные, и все надо было бояться, как бы не спросили чего-нибудь трудного и не поставили единицы. На переменах ему было невесело.
Ученики из разных классов собрались, как всегда на перемене, в зале и принялись шалить и возиться. Иные уселись на лавках вдоль стен и там толкались и жали друг друга. Зал был небольшой и несветлый: он помещался внизу, и свет затеняли деревья в саду да близкая стена соседнего высокого дома, кирпичная, голая, без окон и без жизни. В углу в зале темнел тяжелый киот, и за ним сгущалась тьма.
Школьники казались скученными, как стадо. Они возились, роняли один другого на пол, бегали, играючи в пятнашки, наталкивались друг на друга. Иные поглощали завтраки – принесенный из дому хлеб, купленную у сторожа булку. От пыли воздух мглился, и саднило в груди. Над неподвижно-ровным криком и шумом иногда подымался вдруг чей-нибудь визг.
Митя сидел на скамье. Между мальчиками, где их кучка сбилась поплотней, где вздымались пыль и мгла и мелькали руки и лица, померещилась ему Раечка. На солнце тускло блеснули ее светлые волосы, радостные радужные линии пробежали вокруг нее, чистый голосок ее прозвенел, – пылью рассыпалась она и скрылась.
Кого-то повалили, разбили стекло в окне, закричали – «ура!» – и подняли неистовый вой. Завыл и Митя, протяжно, тихо.
В учительскую донеслись крики и вой. Дежурный учитель, Ардальон Сергеевич Коробицын, бледный, бритый, длинный и тонкий, лениво отправился в зал. При его появлении шум немного затих. От разбитого стекла разбежались. Но нашлись добровольные доносчики. Виновные были найдены.
Чумакин, мальчик с вечно озабоченным выражением на веснушчатом лице, подбежал к Мите и зашептал:
– Давай дразнить Ардальошку!
– А как? – спросил Митя, радуясь развлечению.
– Зашипим!
Едва Коробицын вышел из залы в коридор, где уже толпились школьники, как в зале зашипел сперва Чумакин, а за ним и другие. Коробицын вернулся и остановился в дверях. Чумакин, в стороне от его взора, продолжал шипеть.