Текст книги "Бруски. Том 1"
Автор книги: Федор Панферов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 37 страниц)
Барму взяли на берегу Волги. Яшку же долго искали по округе и только на восьмой день нашли его в Илим-го-роде. Он сидел около пивной, на тротуаре, наискось свеся ноги на мостовую, и, покачиваясь, скрежеща зубами, уставив посоловелые глаза в холодный асфальт, тянул, бессвязно и тупо:
– А-а-а. Я тебе должен? Я тебе должен?
На «Брусках» никто о нем не пожалел… Только Клуня, скрываясь по темным углам, тихо, придавленно выла… Выло и Широкое, далеко разнося весть об аресте… А когда Илья Гурьянов, Никита, Маркел Быков, Митька Спирин вернулись из суда и привезли весть о том, что Барма и Яшка за превышение власти, за избиение крестьян во время хлебозаготовок присуждены к высшей мере наказания – к расстрелу, широковцы охнули, попрятались по избам, точно этот приговор лег на них, и шепотом, сторонкой, передавали то, что было на суде.
Илья Максимович в это время лежал в передней комнате, растирал широкими ладонями поясницу, бока, голову. Услыхав о решении суда, он, несмотря на сильную боль во всем теле, выбрался на улицу и раздраженно заколотил в рамы окон.
– Приговор. Приговор надо писать – просить советскую власть помиловать. Смиловаться. Со всяким такое могет быть…
На Плакущева налетел Никита Гурьянов:
– Да ты что? Угорел, что ль? Помиловать? – и зашипел с хрипотой: – Бешеных собак надо колом по башке, а ты – помиловать!
– Глупой! Ой, глупой, – оборвал его Плакущев, морщась от боли. – Ты думаешь, так вот я бы за бешеную собаку и поднялся… Нет, сейчас лежать бы мне… А ты то пойми – сотрут ведь… За каждого по улице уничтожат… Это подумай…
– А-а-а…
– Вот те и «а-а»!
И Никита метнулся по порядку, сшибая по пути вороха пухлого снега, требуя от мужиков приговора… Мужики пятились, хмурились, но к вечеру, сбитые Плакущевым, Гурьяновым, Захаром Катаевым, дали свои подписи под прошением во ВЦИК.
В тот же вечер привезли из больницы Стешу. Вез ее Иван Штыркин. Старательно кутая шубой ее ноги, он без умолку говорил, посвистывал, запевал песенку, старался выкинуть какую-нибудь шутку, но у него выходило все нескладно, тупо.
– Скорее, Иван Петрович.
– Как ты сказала? Иван Петрович? Сроду меня никто так не звал. Раз только в милицию я по пьяному делу попал, так там милиционер, маленький такой, а усы саженные, после всего прочего и говорит: «Ну, Иван Петрович, иди-ка, садись вот сюда в кутузку»… Ты что, ты что опять сморщилась?… Аль плохо? Ну, пошел, пошел, буланый…
Стеша бледная, повялая, как ошпаренная ветка вишенника, – смотрела в одну сторонку, при встрече с коммунарами отворачивалась: боялась, как бы по глазам они не узнали, что было с ней в избе у старухи Чанцевой.
– Господи, – шептала она, чувствуя пустоту этого слова, и содрогалась, вспоминая разостланную дерюгу, длинные пальцы старухи, а в пальцах узкий отрезок от подошвы резиновой калоши, – Умереть бы уж… умереть, – она дрожала от стыда и тянулась к Аннушке: – Аннушка! Вот она, моя зацепочка…
Целуя Аннушку, она вспомнила Машу Сивашеву – Марию Сергеевну, как ее называли в больнице. В ту самую больницу, где лежала Стеша, Машу назначили врачом.
С первого дня она не понравилась Стеше. У нее шаг широкий, стриженая, курит тоненькие папироски, при разговоре втыкает руку в бок, как Митька Спирин.
«Мужичка! Вот егоза!» – подумала Стеша.
А в утро после операции, когда перед Стешей все потускнело и не было у нее сил подняться, подошла Мария Сергеевна, тихо сказала:
– Дурочка… Терпишь! Сказала бы давно. Давай вот я тебе помогу.
И потом она часто забегала в палату к Стеше, с порота улыбаясь:
– Ну, дурочка, как живем?
Стеша вспыхивала, свертывалась клубочком под одеялом, и казалось ей, что она такая же маленькая, как Аннушка, а Мария Сергеевна – большая, умная, решительная.
– Я к тебе приеду, приеду, дурочка, – говорила Мария Сергеевна, усаживая Стешу в сани. – Ты только нос не вешай, а про то забудь. Надо, милая моя, цену себе знать и не быть постельной принадлежностью.
Стеша только теперь разобралась в последних словах Марии Сергеевны, и вся прошедшая жизнь показалась ей той дерюгой, которую старуха постелила под нее в темном углу избы. Стеша посмотрела на Клуню – сухую и сгорбленную, как выброшенный корень березы, на ее нос – кургузый, с чуть отвернутыми ноздрями. Эти ноздри ей напомнили Яшку – синего, слюнявого, ту ночь, когда он, пьяный, с мутными глазами, лез, ловил ее, сжимая сильными руками… и старуху Чанцеву.
– Мама! – заговорила она. – Поди-ка… Ну… Ну, поди, позови тятю… – И легонько вытолкнув Клуню из комнаты, уткнулась лицом в подушку, чувствуя, как в ней растет ненависть, а с этой ненавистью – сознание того, что надо подняться, встать, быть такой же, как Мария Сергеевна: курить, втыкать руку в бок, шагать широко, по-мужичьи шагать…
8Степан Огнев свернулся, спрятался в своей комнатке, посерел, сжимаемый непонятной ему тоской, боясь выглянуть во двор. Эта боязнь удивляла его. Он подходил к двери, но как только дотрагивался до скобки – черной, лакированной, – быстро отрывал руку, словно скобка была раскалена, и снова ложился на кровать, кутаясь в тулуп.
К нему несколько раз заходили Кирилл и Сивашев и всякий раз натыкались на Грушу.
– Спит… хворает, – потихоньку выпроваживала она их.
Доступ к нему имел только Николай Пырякин. По вечерам, горбясь, еще совсем не понимая мучительных дум Степана, Николай шел к нему, садился около кровати.
– Ну, как? – с затаенным недоверием спрашивал его Степан.
– Как? Повезли… Хлеб гужом повезли.
Все шло благополучно.
– Это же мужики перепугались Бармы, – говорил он Николаю. – Вот и повезли. Боятся, как бы к ним не прислали другого Барму.
– Нет! – не замечая того, как морщится Степан, протестовал Николай. – Нет, Степан Харитоныч. О Барме другое говорят: «Вот ежели бы он так растолковал нам что к чему, разве мы, слышь, свою власть подведем? А то он вскочил из-за стола и давай: «Лопатку ему в руки, рой себе могилу, так, чтобы из тебя икра пошла». Вот и ощетинились.
«Да, да, – думал Степан. – Но все равно – они вновь все убегут к Плакущеву, тем паче, – припомнил он поговорку секретаря окружкома, – паче… Да нет, не то… не то все… Влетел я… и пускай, пускай, – устало решил он. – Пускай партия расправится. Секретарь говорил, что я подпал под… как это? Под влияние… мелкой буржуазии? Я подпал? «Теперь это не редкость… и мы будем с этим явлением жестоко бороться. И тебя, как члена окружкома, в первую очередь возьмем в переплет, чтоб другие опомнились, кто пониже тебя». Пускай меня ударят по голове. Это послужит примером для других», – утешал себя Степан, считая, что он приносит себя в жертву ради интересов партии, и все-таки ему было нестерпимо тягостно представить себя вне партии.
И он начал постепенно сползать… «Уйду к Чижику… Конечно, партия мне не разрешит теперь руководить коммуной. Уйду к Чижику и буду возиться с пчелами. Устал я».
Убеждая себя в этом, он успокоился и крепко уснул. Груша несколько раз подходила к нему, напряженно смотрела в колючее, небритое лицо, стараясь разгадать Степановы думы, зная о том, что у Степана есть что-то больше той печали, какая есть у нее, – и не могла разгадать. А Степан крепко спал, во сне улыбался, взмахивал руками. Спал он ночь, утро и только к вечеру попросил есть:
– Есть я как хочу, будто сроду не ел.
– Так и есть, третью неделю на еду глядишь только.
За тоненькой перегородкой, в избе Панова Давыдки, шел спор.
– Кто это там? – спросил Степан.
– Кто? Этот длинный-то… как его…
– Сивашев?
– Да, и Кирилл Сенафонтыч. Чижик там же.
– Давай поем, пойду к ним.
Груша побежала в столовую за обедом, а Степан прислушивался к говору за перегородкой.
– Нет, товарищ Сивашев, – говорил Кирилл. – Эти люди сделали свое дело на фронте. Там нужен был этот… как его… энтузиазм… А теперь нужно и другое.
Кирилл долго говорил о заводе.
– Да, это ты верно, – перебил его Сивашев. – Заводской порядочек сюда надо.
– Вот, вот, – подхватил Кирилл. – А здесь что? Какой интерес у них к работе? Смотри – у них одних мужиков в коммуне шестьдесят четыре человека, женщин, подростков сколько, и всю зиму палец о палец не стукнули.
– Это ты зря, Кирилл Сенафонтыч, – вмешался Давыдка. – Мы семена готовим, лошадей там убираем, там по двору.
– Навоз всю зиму чистите. Думаешь, это работа? Вот если бы рабочие на заводе всю зиму машины только чистили. Что бы ты сказал? Или вот: у Николая Пырякина сын родился – так все коммунары шесть дней имя новорожденному выбирали. Ведь это же от безделья?
– Да, это, пожалуй… – согласился Давыдка. – Да и то еще – один работает, а другой галок в парке пугает. Таких, на мой взгляд, гнать бы надо в три шеи…
– На табак нет… На табак, – вставил Чижик.
– Сволочь, – прошептал Степан, злясь на Давыдку и Чижика.
Степан хотел оторваться от перегородки, пойти поговорить с «ими, а Кирилл подхлестнул:
– Вот я и говорю: нельзя так строить хозяйство, на словесах, на уговоре. Надо такой порядок создать, чтобы каждый себе работу искал, зная, что если он сегодня не поработает, то завтра и не поест… А эти люди…
– Тише: слыхать за перегородкой, – предупредил Давыдка.
Но до Степана уже долетели слова Кирилла:
– …отжили, как старые меринья. Почет, конечно, им. Но смену им…
У Степана по телу пробежала легкая дрожь, он вскочил и забарабанил кулаком в перегородку.
– Нет, не отжили!.. Всякий приедет… Ты еще… молод! – и спохватился. «Глупо», – подумал и еще больше разозлился, прикусил губу, накинул на плечи полушубок, с силой рванул дверь, вылетел из комнаты.
Солнце яркое, буйное, точно давно ожидая выхода Степана, лизнуло лучами лицо, глаза. Степан отшатнулся и, держа ладонь около глаз, несколько секунд стоял в оцепенении и за эти секунды пережил что-то такое же теплое и радостное, как и лучи солнца. Улыбаясь, он отнял руку от глаз и, глядя на гору, на то, как там медленно, прокладывая черные бороздки в снегу, ползут потоки, прошептал:
– Как хорошо-то! И чего я раскис, как соленый огурец? – Он потянулся, потрескивая суставами, и закричал: – Шлёнка! Как живешь? Вот те крещение! Ждали морозов, а оно вон чего. Развезло!
Хлюпая подшитыми валенками, Шлёнка подбежал к Степану и, не отвечая на его вопрос, заговорил:
– Кой пес вы тут заперлись все? Черти драные! Там лед собирается, все к чертям. А ты тут… Спасать плотину надо…
«Ага, вот и случай показать себя», – подумал Степан.
9За плотиной, точно больной в горячке, река сбрасывала, срывала с себя ледяной покров. Лед трещал, ревел, двигался вниз на песчаную отмель, на плотину, ломал, бил в дубовые сваи. Плотина от ударов гудела, охала, стонала – не сдавалась.
– Затворни! Затворни открыть! – приказал Степан. – Да не все кидайтесь… Что вы, как бараны! Расходитесь! Становись вон там на берегу!
К затворням кинулись Давыдка, Шлёнка, Чижик; вцепились, приналегли, ухнули. Вода хлынула в открытые жерла, грохнулась– вниз, ломая своей тяжестью лед на реке.
«Эх, напрасно открыл затворни», – хотел предупредить Кирилл, но его толкнули, и он вместе с группой мужиков перебежал плотину, принялся рубить лед, думая о том, что, пожалуй, хорошо сделал – не сказал Степану о том, что напрасно открыли затворни: тот мог бы это истолковать по-своему да еще и оборвал бы.
Степан, стоя на плотине, вскидывал руки, точно собираясь ими месить тесто, – командовал, расставляя людей:
– Так, так! Тут становись… Да не топчитесь на одном месте! Чего вы топчетесь, как куры на току! Вот туда, туда бери с собой пяток, Давыдка, а ты, Николай, вот сюда! Бей наперерез… Вот так… Ну, принимайся, дружней!
И сам ломом ударил в льдину так, что лом зазвенел, а от льдины вскинулись ледяшки-брызги, засыпая ему ноги.
Лед напирал…
Он поднимался далеко, выше по реке, шел оттуда медленно, с неохоткой, словно выбирал себе путь, но, дойдя до пруда, вдруг оживлялся – льдины, кружась, начинали метаться из стороны в сторону, прыгали друг на друга, наворачивая горы ступенчатой, рыхлой массы.
Коммунары второй день отбивались от наступления реки: вбивали в мерзлую землю подпорки-быки, кололи ломами, топорами лед, толкали его баграми на песчаную отмель, в открытую пасть затворни.
А лед пер…
И на третий день льдины, как ножами, врезались в грудь плотины. Плотина заревела, словно подстреленная медведица, затряслась, готовая вместе с седым полчищем льда ринуться вниз по течению.
Все эти три дня Степан выкриками, шутками подгонял мужиков и, несмотря на то, что у него самого нестерпимо болела поясница, руки, он был бодр, радуясь тому, что все борются со льдом дружно.
«Вот это армия… дружная, крепкая армия… И меня от них не отдерешь: не пустят… знаю. Да-а…»
Но на четвертый день к вечеру, глядя на то, как огромная льдина со всего размаха стала на ребро и хряснудась на плотину, разлетаясь в мелкие серебристые осколки, – он усомнился: «Осилим ли? И не напрасно ли я велел открыть затворни? Это вызвало движение льда сверху реки, И так хватило бы, а тут еще подбавил… с закрытой затворней легче бы было… А тут?»
Вода через открытые затворни давно схлынула из пруда, осела; вместе с водой осел у берегов лед. На него наскакивали, лезли другие льдины, образуя кругом пруда изуродованную, громоздкую, ступенчатую стену. Стена под напором идущих сверху льдин сжималась, сочась множеством светлых потоков, и медленно, еле заметно ползла на плотину.
«Бели эта махина двинется, – подумал Степан, – тогда не удержать – с корнем срежет плотину… Закрыть затворни? Нет. Тогда вода поднимется и подмоет лед у берегов».
Он посмотрел кругом. Мужики, бодрые до этого, показались ему такими же серыми и рыхлыми, как и льдины. Верно, они с силой взмахивали ломами, топорами, баграми, но лед, казалось, стал упорнее, жестче: он уже не разлетался вдребезги под ударами, как раньше, а крошился и еще с большей силой двигался на плотину.
«Что же делать-то? – подумал Степан. – Может быть, отставить? Всех ведь изломать можно… Ну, нет, нет… Что за чепуха!»
И он вновь принялся колоть лед.
Николай Пырякин со своей группой кинулся вверх по реке. Там, где река узким горлом соприкасается с прудом, баграми они остановили идущие сверху льдины, ставя их на ребра, образуя новую ледяную плотину.
Затор получился удачный: льдины, кувыркаясь, пошли ко дну, быстро перепрудили горло реки. Вода поднялась, хлынула через край берега в стороны, таща и разбрасывая льдины по пойме.
– Вот ладно! – одобрил Степан. – Удержим! Теперь непременно удержим! Приналяг! Приналяг, ребята! Еще маленько!
Но в ночь ударил мороз. Лед, сжимаемый холодом, изогнулся, вспучился, рванулся, снося ледяной затор в горловине реки, и всей массой нажал на плотину.
Плотина крякнула, захрипела, закачалась.
Среди мужиков сначала пошел легкий говор, потом говор перешел в злое ворчанье, затем Шлёнка кинул в сторону топор.
– Я не буду!
У Степана лом дрогнул в руке, глаза наметили точку – затылок Шлёнки:
– Как «не буду»? А кто будет? Дядя чужой?
Шлёнка перепугался, отскочил от Степана, взбежал на пригорок и из тьмы вновь прокричал:
– Не буду… Подыхать… А будь проклята ваша коммуния! Что – душу положить?
– Как «коммуния»? Да ты…
Вслед за Шлёнкой Чижик, скребя сапогами жесткий лед, утонул в темноте.
– Бросай, кому гибель не мила! – донесся из тьмы его голос. – Гляди, сорвет сейчас – костей не соберешь! Кирюш! Брательник!
Кто-то еще крикнул:
– Перед смертью не надышишься. Затворни-то не надо бы открывать!
Степану показалось, что это крикнул Кирилл.
– А-а-а, вот как, – зло произнес он и потянулся в сторону крика.
В темноте, рядом с Сивашевым, колебалась широкая спина Кирилла.
– Не он, – решил Степан и по тому, что смолк звон топоров, определил: мужики бросил «колоть лед.
Степан припал на колени и, весь дрожа, пристальней всмотрелся в тьму. К селу нехотя, раскоряками поднимались в гору коммунары.
«Все… лопнуло! – с болью подумал он. – Ушли!» – и еще раз посмотрел в тьму.
– Степан Харитоныч! Огнев! Рвет! – донесся голос Сивашева.
Огромная льдина задела крылом за выступ плотины и, переползая, срезала его. Сивашев со всего плеча, изгибая дугой ноги, ударил ломом с тычка в льдину, пропорол ее. Лом ушел вниз, Сивашев потерял равновесие, упал плашмя на льдину. Льдина от удара лопнула и вместе с Сивашевым скользнула в воду.
– А-ва-ва! – взревел он и, точно огромная рыба, выбросился из воды на плотину.
– Фу ты! – Кирилл заметался, от растерянности не зная, что и делать. – Как это ты?
– Ну, мне неволя бежать в избу, – Сивашев отфыркнулся и кинулся в гору.
Вдвоем Степан и Кирилл рубили лед.
Кирилл медленно, будто за делом, боясь, что плотина вот-вот сорвется, отодвигался все дальше и дальше на берег, сознавая, что они оба похожи на двух букашек, которые вцепились в огромное бревно и хотят его втащить на обрыв. Он намеревался было и Степана предупредить о том, что плотина может ежеминутно рухнуть, но побоялся, что Степан может счесть это за трусость. А Степан горбился, колол лед, и было видно – все это он делал машинально, ничего не замечая, думая совсем о другом. Кирилл потоптался на берегу и, давясь своей хрипотой, посоветовал:
– Степан Харитоныч, надо… посулить им что-нибудь. Степан не отозвался.
Кириллу вдруг стало невыносимо жаль его.
– Степан Харитоныч!.. Дядя Степа!
– А?… Чего? – глухо отозвался Степан. – Кто кричит? А-а, что ты, Кирилл?… Вот ведь как…
– Посулить, мол, им что-нибудь. И с плотины сойди. Трясется все… Вот-вот понесет…
– Посулить? Что посулить, коли люди себя забыли?
– По пуду муки… или деньгами… если плотину спасут.
– А-а-а! Как на базаре?
– Конечно. Ведь плотина-то дороже. Сорвет – всю зиму мельница стоять будет… Да и делать ее…
«Собственник! – подумал Степан. – Гнилое болото». Кирилл подбежал к нему:.
– Ты вспомни под Ростовом… в бой красноармейцы не шли… А по паре сапог получили – смяли белых. Помнишь?
Кирилл вошел на плотину, закачался и перебежал на другую сторону:
– Так я пойду… скажу…
Степан некоторое время смотрел в тьму – в ту сторону, куда нырнул Кирилл. Затем сошел с плотины. На берегу его оглушило ревом, идущим из горловины пруда, скрежетом льда.
«Как гремит-то все кругом!» – И, почувствовав ломоту во всем теле, он присел на выступ ледяной горы.
Показалось неудобно. Поднялся на второй выступ, потом на третий, четвертый – и, тихо улыбаясь, забрался на верхушку ледяной горы, уселся, как в кресле, подпираясь ломом. Холодный ветер сковывал тело, сапоги подошвами примерзали ко льду. Отдирая то одну, то другую ногу, Степан смотрел на то, как по темно-синей глади пруда ползли льдины, как они кружились, налетали друг на друга, вскакивали на плотину и с кручи шлепались на насыпь. И ему показалось, что он не только теперь, но и всю жизнь боролся вот с такими бесшабашными льдинами. И невольно каждую из выступающих льдин он стал приравнивать к тем, кто окружает его. Вот льдина… Когда она кружилась на середине пруда, то казалась твердой, толстой, такой, что от ее удара непременно разлетится плотина, но вот она выползла на насыпь – и, жидкая, рыхлая, жалко развалилась, придавленная другой льдиной.
«Яшка, – промелькнуло у него. – Это – Яшка. А эта – седая – Плакущев. Ишь как придавила… не пикнул Яшка. А это? Это – Кирилл».
Льдина, которую Степан назвал Кириллом, сидела верхом на другой льдине и бороздила черную гладь пруда.
– А где я? Я где?
Все льдины ему казались совсем непохожими на него: они были или слишком толстыми, как Маркел Быков, или кургузыми, как Панов Давыдка, или тонкими, вылизанным«. Он обежал глазами пруд, посмотрел в даль реки… Даль набухала тьмой. Из тьмы выступали, чуть поблескивая белыми грудями, льдины и с наскоку проносились через пруд, ударяясь о плотину. Степан невольно В нескольких саженях от него на песчаной насыпи лежала огромная раздробленная льдина. Сверху Степану показалось, что она попала не на свое место, что она, пыхтя, сочится. Он отвернулся. Вдали во тьме кучились избы Широкого. Где-то еще наяривали на гармошке. Кто-то кинул слова песни, песню заглушил молодой девичий смех… И Степан склонился; обхватил лицо руками. На ладони упали теплые капли.
– Сюда давай! Сюда!
Степан поднял голову. С горы при свете фонаря, факелов спускались коммунары. Впереди всех раскачивалась высокая фигура Кирилла Ждаркина, рядом с ним семенил ногами Чижик. В группе баб мельтешила Стеша и широко шагала Анчурка Кудеярова.
– По пуду муки на каждого, ежели спасете плотину! – кричал Кирилл. – Согласны? Так приступай!
Толпа еще не добралась до берега, как с горы спустились Николай Пырякин, Давыдка и еще кто-то. Они опередили толпу и около плотины поставили шесть ведер.
Давыдка ковшом зачерпнул в ведре и первому поднес Шлёнке.
– Пей, Шлёнка. Гуляй за наше здоровье.
«Самогон! – решил Степан. – Этого еще недоставало».
Он поднялся – качнулся и вновь сел на ледяное кресло: ноги примерзли к льдине. Степан заворчал, дернулся, посмотрел – сапоги заплыли льдом так, что и не отдерешь.
– Вот еще новое дело, – пробормотал он и ломом начал откалывать сапоги.
А у плотины кричали коммунары, звенели бабы. Отпивая по ковшу самотона, закусывая ситным, они бежали через плотину на берег.
Мимо Степана у подножия ледяной горы шмыгнула Стеша, следом за ней – Кирилл Ждаркин. До Степана донесся смех Стеши – такой же радостный, с клекотом, какой слышал Степан у нее только в день, когда она поднялась после родов с постели.
«У Стешки какая-то радость», – подумал он.
Стеша, прыгая с льдины на льдину (во тьме мелькал подол ее белого платья), перебежала ложбину и, смеясь с клекотом, спросила:
– Сюда, что ль, Кир… Кирилл Сенафонтыч?
Степану показалось, что первый раз она Кирилла назвала Кирей, и от этого ему стало больно.
– Сюда, сюда! – ответил Кирилл и, легкий, пружинистый, нагнав Стешу, крикнул коммунарам: – Начинай, эй! Будя лакать!
– Чай, и ты выпей… – шутя посоветовала Стеша.
– Нет… выпить я не хочу… А хочу…
Степан не расслышал последних слов Кирилла, согнулся, хмуря лоб, пристальней посмотрел на пруд.
Сверху пруд казался огромной черной пастью с. перебитыми, раздробленными зубами. Пасть рычала. В скрежете и стоне слышались отдельные выкрики, смех. Давыдка ругался со Шлёнкой, гнал его от самогона, как теленка от месива.
– Пошел! Пошел! Налакаешься – да и нырнешь в воду… Отвечай за тебя… Пошел! А то пойду Степану скажу! Степан!
– А тебе жалко? Осталась ведь самогонка.
– Пошел, говорю! А 'то вот дам ковшом по сопатке.
С земли поднялись фонари, взмахнули рыжим светом, укорачивая и удлиняя тени людей, льдин, деревьев, и в рев ледохода втиснулся человеческий гул, закрякали, словно рубя железо, топоры, заохали коммунары, зазвенели бабьи голоса.
И по тому, как ледяная гора под Степаном перестала дрожать, он определил – на ледяное полчище пошла в наступление человеческая могучая сила. Вокруг пруда группа коммунаров во главе с Кириллом Ждаркиным (Кирилла Степан узнавал по голосу) криком разрезала рев ледохода, потом что-то сильное стукнулось о плотину, содрогаясь, смолкло, затем выше пруда заскрипели льдины – и тоже смолкли, унося далеко вверх по реке жесткий шорох.
– О-о, вот это ловко! Вот это ловко! – закричал Николай Пырякин. – Степан где? Где Степан Харитоныч?
– Там, он там. На том берегу!
– Эй, давай! Багры давай!
Люди тянули баграми на берег льдины, крошили их топорами в реке. Мокли, мокрые выскакивали из воды, пускались в пляс, обсыхая около костра, черпали из ведра самогонку, бежали к реке, взбивая ярусы мелкого хрустального ледяного щебня.
Люди бились, сцепив зубы.
И когда занялась заря, лед стал. А люди, усталые, еле волоча ноги, побрели в гору.
Кирилл Ждаркин, будто невзначай, посмотрел в большие глаза Стеши и, трогая ее за плечо, проговорил:
– Победили… Вот сила человеческая… она…
И Стеша, поняв, о какой человеческой силе говорит Кирилл, приблизилась к нему.
– Киря… я ведь… – и тут в ужасе попятилась: – Тятя! Тятенька!
Высоко на ледяной горе, вырисовываясь сгорбленной спиной на сером фоне неба, сидел Степан Огнев.
– О-о-ох ты! – вырвалось у Кирилла, и он взбежал на гору, дернул Степана, выхватил из кармана перочинный ножик, разрезал сапоги. Затем взвалил Степана к себе на спину и побежал на село через плотину – спокойную, освобожденную от наступления ледяного полчища.
Стеша кинулась за ним. На горе, запыхавшись, она остановилась, посмотрела на то место, где сидел Степан. Там торчали, прижавшись друг к другу, чуть склонясь вперед, вмерзшие в лед сапоги, и трепал ветер на краю льдины серые с черными пятнами портянки.