Текст книги "Повесть о моей жизни"
Автор книги: Федор Кудрявцев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
Горе
Прошла еще неделя или две. Наступила настоящая зима. Навалило много снега. Начались морозы. Отец, как и все другие крестьяне, завалил уже завалину, то есть обложил всю избу кругом от земли до крыши соломой, а чтобы солома держалась, вдоль стен из жердей и кольев была сделана изгородь. В этой соломенной шубе были оставлены отверстия для окон, куда от стужи любили прятаться воробьи.
Мать была при смерти. Около полудня в горнице собралась вся семья, пришли соседки. У всех на глазах были слезы. Говорили шепотом. Мать дышала тяжело и прерывисто. Потом тихонько попросила положить ее поближе к образам.
– Чтобы Господь прибрал меня поскорее, – объяснила она.
Несколько человек взяли постельное вместе с больной и положили его на пол в передний угол. Началась агония. Все собрались вокруг матери и, затаив дыхание, молча ожидали ее конца, с напряжением ожидая ее предсмертных взглядов, не скажет ли она каких слов, чтобы запомнить их навсегда. И вдруг среди скорбной тишины раздался горестный детский вопль, полный отчаяния и тоски. Этот вопль вырвался из моей раздираемой горем груди. Вот оно, вот оно, чего я и все мы боялись столько времени. Сейчас, сейчас у нас не станет матери. Надежды уже никакой!
– Маменька, маменька! Милая!.. – рванулся я к матери и больше ничего не мог сказать. Ком встал у меня в горле. Кто-то зажал мне рукой рот. Сильные руки отца подхватили меня, и через минуту я оказался в соседском доме один. Отец сказал мне, что своим плачем я мешаю матери спокойно умереть, и снова побежал домой.
Я метался по избе, не находя места, подбегал к окну, из которого было видно наше крыльцо, плакал и звал мать, и от сознания, что она все равно не придет, отчаяние овладевало мною еще сильнее, и я не знал, как бы мне как можно горячее, крепче выразить любовь к матери и как бы сделать так, чтобы она меня услышала, и я кричал, вкладывая в свой призыв всю нежность маленького детского сердца, на которое навалилось такое огромное горе:
– Маменька, маменька!
Но вот дверь распахнулась. Без шапки, в одной рубахе вбежал отец. Схватил меня на руки, обливаясь слезами, стал целовать мне лицо со словами:
– Пойдем, Феденька, маменька-то умерла, умерла твоя маменька!..
В нашей горнице я увидел лежащую на постельнике на полу мертвую уже мать, возле нее, стоя на коленях, с громкими рыданиями билась головой об пол сестра Рая, кругом плакали родственники и соседи. Зеркало на стене было закрыто чем-то белым. Но вот нас, детей, увели из горницы. Мать обмыли, одели и положили на стол. Вскоре пришел священник отец Владимир с причтом и отслужил панихиду. У изголовья покойницы зажгли свечу, и кто-то начал читать псалтырь. Подавленный горем отец пошел кормить скотину. Соседки принялись шить саван. Мы, дети, с серьезными не по годам лицами, всем сердцем чувствуя всю тяжесть утраты, подходили к покойнице и долго безотрывно глядели на дорогое лицо матери, на ее скрещенные милые, при жизни такие ласковые, теплые, а теперь похолодевшие, бледные руки. В голову приходил вопрос: а как же теперь без маменьки? Как трудно будет без нее не только нам, а и отцу! «Дорогой тятенька, я, все мы всегда, всегда тебя будем слушаться и будем тебе во всем помогать», – думал я, и горячее нежное чувство любви к отцу наполняло мое сердце. «А маменьки у нас теперь никогда, никогда уже не будет!» – вдруг возвращалась в голову мысль, ком подступал к горлу, и никак его было не проглотить, и я снова заливался слезами и начинал в горьких словах изливать свое горе. Это было 19 октября 1903 года по старому стилю.
Через два дня мать хоронили. На улице было вьюжно. Кто-то из родных заметил мое плохонькое пальтишко, из соседнего дома принесли и одели на меня теплое пальтецо с воротником. Перед выносом гроба с телом в церковь все обратили внимание на воробьев, которые, трепеща крыльями и цепляясь коготками за раму, липли к стеклам окна, словно любопытствуя, что здесь происходит. Кто-то насыпал в противень овсяной крупы и посыпал ее у крыльца и дальше по тропинке от дома, по которой несли в церковь на отпевание мать.
После обряда отпевания, во время которого церковь оглашалась неутешными рыданиями родных, гроб забили гвоздями и под печальный похоронный звон колоколов понесли на погост недалеко от села. Мать похоронили в заднем углу погоста вместе с ранее похороненными здесь ее маленькими детьми Яшей, Таней и Аннушкой.
Прощай, маменька, прощай, родная! Ты всегда будешь жить в наших сердцах да иногда являться нам во сне как светлое видение детства! Прощай и спи спокойно! Мы не забудем твоих наставлений быть добрыми, честными, трудолюбивыми и рачительными. Мы будем знать цену трудовому хлебу. Мы будем любить и жалеть своего отца и жить дружно между собой!
Началась новая наша жизнь – без матери. Все хозяйство в доме легло на плечи снохи Маши. Петя вскоре уехал в Питер и был устроен мальчиком в мясную лавку. Я продолжал ходить в школу. Отец с наступлением зимы стал ездить в лес заготовлять дрова и бревна и возить их домой. В долгие зимние вечера он вспоминал свое рабочее ремесло и принимался чинить и паять соседские ведра, ковши и подойники или делать их новые из блестящей, так приятно гремевшей жести. Я очень любил такие вечера, любил слушать, как отец на длинном бруске железа сгибает корпус ведра или самоварной трубы или загибает края у донышка и звонко-звонко стучит по железу молотком. Я любил также смотреть, как он, сидя у маленькой печурки, нагревает паяльник и, потерев им о кусок канифоли и захватив на него капельку олова, водит им по заранее смазанному кислотой месту спая.
Иногда отец лудил соседские самовары. Я смотрел и удивлялся, как он клал пустой самовар прямо на огонь и как самовар, нагревшись, разваливался на части. Тогда отец, очистив с трубы и стенок самовара накипь, начинал кусочком льняного волокна покрывать их ровным слоем олова, блестевшим, как серебро. После этого он снова собирал все части вместе и все их спаивал. Самовар получался как новый. Я ничего не имел против того, чтобы поучиться ремеслу отца, и иногда без него доставал его инструменты и начинал орудовать. Когда он заставал меня за этим занятием, то давал мне легкий подзатыльник и строго говорил:
– Не отнюдь чтобы не сметь брать в руки паяльник, молоток или жесть. Мал еще, того и гляди сожжешь избу или обожжешься и поцарапаешься сам, тогда канителься с тобой еще больше.
Отец был прав. Со мной ему и при покойной матери канители было немало. Я не знаю отчего, но в детстве у меня болело левое ухо и даже немного гноилось. Но этого мало. Почти каждое утро я просыпался на мокрой постели. Я так крепко спал, что никогда не мог проснуться, когда это было нужно. Все это очень огорчало и тревожило моих родителей, а особенно это было неприятно мне самому, потому что меня часто этим дразнили. Вероятно, это были последствия воспаления легких. К счастью, все это с годами прошло, потому что во всем остальном я был крепкий, здоровый ребенок, в меру баловник и проказник, в меру тихоня и умник.
В школе я учился хорошо. Уроки готовил вовремя. В свободное от уроков время я норовил выбежать на улицу и погонять по дороге шарик клюшкой, соревнуясь с другими мальчишками. Это была игра вроде хоккея, только не на льду и без коньков. Кроме этой игры зимой мы катались с горы на санках, на коньках или на лодках. Коньком мы называли небольшое сооружение на трех или четырех ножках в виде деревянной скамейки, приспособленной для сидения верхом, как на коне. Эта скамейка была скреплена ножками с широкой доской лыжевидной формы. Чтобы конек лучше скользил, нижнюю доску обмазывали коровьим навозом, замораживали и несколько раз поливали на морозе водой. Это называлось «подморозить конек». Лодка выдалбливалась из одного куска дерева в виде небольшого, заостренного с одного конца корытца. Она также подмораживалась. На коньке и в лодке можно было ехать только одному, другому не хватало места. Самым лихим катанием с горы было катание на коньке.
Хотя у меня и был конек, но я больше любил кататься на санках. Я дружил с соседским мальчиком Митькой и чаще всего проводил время на горке вместе с ним. На одних санках можно было кататься вдвоем. Мы так и делали. Каких только трюков мы не выкидывали при этом! Мы катались назад лицом, стоя на запятках, сидя друг у друга на плечах. И если мы не сломали себе головы, то только потому, что горка была небольшая и некрутая. Но с горы мы обычно приходили вывалянные в снегу, полы наших пальтишек были заледенелые и жесткие, как деревянные.
Митька был самым близким моим другом, и, вероятно, поэтому мы всего чаще с ним и дрались. Помню, как-то, повздорив под горой на речке, мы с ним подрались. Я повалил его на лед возле проруби, сдернул с него валенок и зачерпнул в него воды. Митька с плачем поднялся, обул мокрый валенок и побежал домой. Я тоже. В другой раз весной мы катались на плоту из трех бревен по разлившейся реке и, свалившись с плота, чуть не утонули. Домой пришли мокрые с головы до ног. Инициатором этого водного спорта был я, поэтому мать Митьки пожаловалась моему отцу. Отец меня поругал, но дело обошлось без прута. Митькиным родителям этого показалось недостаточно, и они затаили на меня обиду. Но, несмотря на это, наша дружба с ним продолжалась и чуть не закончилась трагически. Но об этом я расскажу в своем месте.
Второй мужик
После отъезда брата Пети в Питер я остался у отца главным помощником, вторым мужиком в доме. С наступлением Великого поста надо было приниматься пилить дрова, которые отец навозил за зиму из лесу. Это была большая и тяжелая работа, но помогать в ней отцу, кроме меня, было некому. Я и раньше помогал родителям в работе, но это было в летнее время. Маленького меня брали на сенокос небольшими грабельками подгребать сухое сено или веточкой сгонять с лошади оводов во время навивки сена на воз, чтобы она не металась и не дергалась в оглоблях. Брали меня на полосу жать рожь или овес маленьким серпом и подбирать колоски, брали теребить лен. Но дров пилить еще не приходилось.
И вот в один день, когда я кончил готовить уроки, а на улице еще было светло, отец сказал:
– Пойдем-ка попилим дров, Федька.
Отец из опасения, что если он будет проявлять ко мне мягкость, то я перестану его слушаться и избалуюсь, всегда старался быть суровым и очень редко называл меня ласкательным именем. Из этого я сделал свои выводы: боялся в чем-нибудь ослушаться отца, никогда ни на какие боли и обиды ему не жаловался, опасаясь, что в том и другом случае он найдет и мою вину и как следует отругает. Ушиб ногу – не носись сломя голову; сосед отодрал за ухо – не балуйся как не следует; поколотил более сильный мальчишка – не схватывайся с кем не надо.
Вот почему я не удивился, что и на такую работу отец позвал меня, называя Федькой. Я быстро оделся и пошел с отцом.
За нашим двором лежал большой костер березовых и осиновых дров. Возле костра стоял, растопырив ножки, крепкий станок.
– Ну, Господи, благослови, – сказал, перекрестясь, отец, положил на станок березовую плаху, разметил ее зарубками по мерной палочке на пять или шесть частей и, перекинув через нее пилу, подал мне одну ее ручку. Я обеими руками с силой потянул пилу к себе, из-под пилы мне на валенок брызнули сочные белые душистые опилки. Отец потянул пилу на себя, опилки более сильной струей полетели в его сторону. С мягким хрустом пила все глубже и глубже впивалась в дерево, и вот ее ширканье стало все короче и короче, и с легким треском первый кругляш упал к нашим ногам. Отец передвинул на станке плаху, и пила заработала снова. Когда отец замечал, что я устаю, он не только тянул пилу, но и толкал ее от себя, так что я только держался за ручку и таким образом немного отдыхал. Изредка мы на минутку останавливались и оба глубоко вдыхали ароматный, пахнущий весной, но еще прохладный воздух. И все же к концу дня я сильно упарился, с лица у меня тек пот, и я видел, как у отца из-под шапки вился чуть заметный парок. Начало смеркаться.
– Ну, сегодня довольно, – сказал отец, и мы кончили работу.
Я всегда ел все хорошо, и меня не приходилось уговаривать, но в этот вечер ужин показался мне особенно вкусным, хотя он и состоял из простых серых щей, чуть приправленных льняным маслом, и крутой пшенной каши. На другой день повторилось то же самое, и на третий – тоже. Костер понемногу убывал, куча кругляшей все росла, и, удивительное дело, я чувствовал, что пилить мне все легче и легче и я меньше прежнего устаю.
Недели через две этот костер был распилен, и мы с отцом принялись за другой, около житницы, который тоже стал быстро убывать.
Приближалась весна. Солнце с безоблачного неба все больше и больше пригревало землю. Снег оседал и таял. Вдоль почерневших дорог побежали с журчаньем маленькие ручейки, таща за собой соломинки, щепочки и другой мусор, который, накапливаясь в каком-нибудь узком месте, образовывал маленькие запруды. Как приятно было разворошить прутиком такую запруду и помочь ручейку бежать все звонче и быстрее, спускаясь в какую-нибудь ложбинку! Но некогда заниматься ручейками, надо пилить дрова, ведь мне идет уже девятый год! И я пилю, пилю!..
Но зато, когда отец отлучается по каким-нибудь делам, с какой радостью бросаюсь я на улицу, ищу моих товарищей Митьку и Лешку, и, если они ничем не заняты, бежим мы проводить ручейки, или глядеть, как распушила мягкие белые лапки верба, или на какую-нибудь прогалинку, где совсем уже растаял снег и от мягкой земли из-под прошлогодней завявшей травки поднимается теплый парок. Ах, как хорошо, скинув сапоги, первый раз попрыгать босиком по этой лужайке! Как хорошо, стоя у стены какой-нибудь амбарушки, глядеть, как плачут сосульки, нагнуть голову под такой ледяной сосулькой и, получив несколько капель холодной воды за воротник, со смехом отбежать в сторону и вызывать своих товарищей совершить такой же подвиг! И наконец, отломив по сосульке, полакомиться ими, как лакомятся эскимо или петушком на палочке.
Но вот дрова все распилены. Отец топором колет кругляши на поленья и откидывает их в сторону. Рядом с ним растет гора из колотых дров. И возле этой горы, как муравей, копошусь я. Небольшими охапочками я отношу дрова к стене двора и укладываю их в поленницу под выступом соломенной крыши.
Приезд братьев
На Пасху мы ждали большой радости. Из Питера должны были приехать мои братья Иля и Ваня. Я каждый день с нетерпением поглядывал на юг, на дорогу, по которой должны были приехать со станции мои братья. И вот в скором времени я увидел из окна тройку. Через минуту я был уже в поле. Навстречу мне, звеня бубенцами, неслась тройка сытых лошадей, подгоняемая ямщиком в картузе со светлым козырьком, в суконном кафтане, подпоясанном красным кушаком. В тарантасе сидели два молодых, чисто одетых парня, два «питеряка», как называли в деревне своих живших в Питере земляков. Увидя меня, питеряки заулыбались, что-то крикнули, тройка остановилась, и я оказался рядом со своими братьями и с их чемоданами и корзинами, а еще через несколько минут тройка остановилась у нашего крыльца, на котором стояли отец, сестричка Маша, Саня и Леня. Как я был счастлив! Во-первых, я знал, что братья приехали на все лето, а я их очень любил, значит, я все лето буду радоваться, что они вместе с нами. Во-вторых, мне так хорошо удалось их встретить еще за селом и прокатиться вместе с ними на тройке с бубенцами. Кроме того, я хорошо знал, что они помогут мне уложить в поленницу дрова. Я с гордостью поглядывал на сбежавшихся к нашему дому других ребятишек, ожидавших угощения от питеряков.
Но что это? Едва мы вошли в избу и братья помолились на иконы, как они оба горько заплакали, заплакал и отец, крепко прижав их к своей груди и поочередно целуя. Я сразу догадался о причине этого общего плача – это отсутствие в доме матери, которая не дождалась своих ясных соколов.
Когда все успокоились и братья, умывшись и переодевшись с дороги, стали развязывать корзину, чтобы достать вино и закуски к столу, в избу вошла куча сельских ребятишек, чтобы поздравить Илю и Ваню с приездом. Прибывшие тотчас достали из корзины связку баранок и кулек с конфетами и начали оделять ими каждого ребенка по очереди. При этом отец спрашивал о некоторых детях, узнают ли они их, и тут же говорил: «Да ведь это твой крестник, Илюша, – Митюшка Попков!» Или: «А это твоего двоюродного брата Ивана Васильевича дочка Нюра, а это Ванюшка Афанасьев». Получив гостинцы, ребята говорили спасибо и сейчас же убегали показать матерям свое лакомство. Дети, оказавшиеся родными, получали вдобавок от обоих братьев поцелуй и несколько ласковых слов.
Таков был обычай. Приехавшие с заработков из города, особенно молодые парни, должны были показать шик и прикатить со станции в родную деревню на тройке с бубенцами, которая, кстати, стоила не так дорого: за расстояние в двадцать пять верст от станции до нашего села ямщик брал пять рублей. Оделять гостинцами всех ребятишек своего села или деревни – а села и деревни в нашем краю небольшие, – тоже считалось обязательным. Ведь в то время деревенские дети так редко видели конфетку, пряник или баранку. Но об этом я расскажу немного дальше, а сейчас вернусь к своим милым братцам Иле и Ване.
Вот мы сидим всей семьей в горнице за чаем. Кроме нас за столом несколько человек самых близких родственников: две тети, дядя, вволю наплакавшаяся, пришедшая из Поляны старшая сестра Рая. На столе вареные яйца, домашнее сливочное масло, колбаса, консервы, печенье, бутылочка вина, графин водки. Но много в нашей семье никто не пьет. Выпили по рюмочке и слушают, что рассказывают братья. Я сижу за столом и не свожу с них восторженных глаз, впитываю каждое их слово, запоминаю каждый жест, манеру разбивать ложкой яичко, намазывать масло на хлеб, пить чай из чашки. Особенно мне нравятся в их разговоре словечки «конечно», «неужели» и другие.
Брату Илье двадцать лет. У него красивое овальное лицо, серые спокойные глаза, крупный, правильной формы нос с чуть заметной горбинкой, на верхней губе чуть пробились усики. Он улыбается мягкой, ласковой улыбкой. Русые волосы зачесаны на косой пробор над большим умным лбом. Фигура у него стройная, тонкая.
Брат Ваня на два года моложе его. Это крепкий веселый юноша. У него смелый, озорной взгляд, живая бойкая речь. Так и кажется, что он сейчас скажет что-нибудь такое, от чего все прыснут со смеху. Русые, как и у брата Или, волосы тоже с пробором на боку, но с каким-то залихватским зализом над красивым юношеским лбом.
Брат Илюша работал перед приездом в деревню помощником буфетчика в Европейской гостинице. Этой осенью ему предстоит призыв в армию, поэтому он рекрут или «некрут», как говорят по-местному. Все уверены, что его примут в солдаты, потому что он «лобовой», то есть не имеющий никаких льгот для освобождения от военной службы. Брат Ваня работал в колбасной мастерской. Он закончил там срок обучения и теперь приехал отдохнуть, погулять с молодежью и помочь вместе с братом Илей отцу в деревенской работе.
Брату Иле по работе требовалось знание иностранных языков. Он привез с собой самоучитель французского языка и часто занимался им. Хозяин, у которого работал брат Ваня, был немец. Поэтому он знал немного немецких слов и лихо сыпал ими передо мной, забавляясь моим удивлением его ученостью. Мне захотелось его догнать. Я стал брать и зубрить самоучитель французского языка. Через день-другой я уже бойко считал по-французски до десяти: он, дю, труа, катр и т. д., и знал несколько французских слов. С этого времени у меня появился интерес к иностранным языкам, которому впоследствии довелось сильно развиться.
Пасха в 1904 году была поздняя. Стояли ясные теплые дни. Давно прилетели строгие черные грачи, хлопотали у скворешен скворцы, оглашая воздух своими трелями. Набухли почки на деревьях. От тополей, окружавших церковь, крепко пахло тополиным клеем.
Отстояв пасхальную заутреню и освятив кулич, мы все прошли на кладбище, на могилу к матери, и, недолго пробыв там, пришли домой разговляться. Отец похристосовался с каждым из нас, говоря: «Христос воскресе!» Каждый отвечал: «Воистину воскресе!» – и троекратно целовался с отцом, который каждому дарил красное яичко. Потом мы каждый поздравили друг друга с праздником и перехристосовались. После этого сели за стол и разговелись куличом и творожной пасхой, поели праздничных блюд и напились кофею. Затем легли отдыхать.
Вскоре на колокольне раздался разноголосый звон всех колоколов. Это молодежь и ребята забрались туда и кто во что горазд начали показывать свое мастерство в звоне. Получалось хотя и нескладно, да здорово. По существовавшему тогда обычаю вся пасхальная неделя считалась праздником. Никто не занимался работой, а каждый отдыхал, готовясь к весенним полевым работам. Всю неделю готовили праздничную еду, мужики собирались посидеть на бревнах у чьей-нибудь избы, женщины собирались группами на крылечках или скамейках, иные с детьми на руках, и обсуждали предстоящие свадьбы и сватовства. Мальчишки в церковной ограде или на лужайках играли в бабки или, как у нас говорили, в «бузанки». Девочки в ярких платьицах стояли и следили за игрой ребят или веселыми стайками расхаживали по улице. И над всем этим целую неделю гудели колокола, то заливаясь звонкой дробью под рукой опытного звонаря, то нехотя звякая под руками неумелого мальчишки, то вдруг начинал бухать большой колокол весом 209 пудов 12 фунтов, как было написано на нем по опоясывающему его медное тело кругу. Это был самый большой колокол среди десятка остальных, из которых самый маленький весил не более 20 фунтов. Все вместе они представляли определенную звуковую гамму.
По утрам в церкви всю неделю совершалась служба с очень веселыми песнопениями. Весенний воздух, праздничная еда, пасхальные перезвоны, то и дело получаемые от родных красные яички создавали у ребят, да и у взрослых отличное настроение.
И вот в один из дней той памятной для меня Пасхи мое настроение было сильно омрачено неприятным происшествием.
Я и мой друг Митька Попков, оба в новых рубахах и штанах, набив полные карманы бузанками, принялись играть в них на лужайке у Попкова дома. Игра состояла в том, что, поставив на землю на расстоянии один от другого по 4–5 сантиметров в затылок друг другу по два или три бузанка с каждого, мы далились, то есть намечали расстояние, кто с которого хотел бить в кон, то есть в стоящий рядок бузанков. Чье расстояние было дальше, тот и был вправе бить первым. Били валовиьсом, то есть большой костяной бабкой, в которую для тяжести было налито олово. Сколько бузанков собьешь с переднего конца кона, столько и твои. Сбитые в середине или на заднем конце ставились обратно на кон.
Мне с самого начала не повезло. Митька срезал кон за коном, я же либо мазал мимо, либо сбивал один-два бузанка, которые зачастую приходилось ставить обратно на кон, так как они были из середины. Бузанки в моих карманах катастрофически таяли, а Митькины карманы все больше отдувались. Наконец Митька подвязал потуже пояс и стал класть выигрыш за ворот рубахи, отчего вскоре у него сильно оттопырилась рубаха на животе. И хотя грязные бузанки прижимались прямо к телу (нижних-то рубах мы тогда не носили), Митька был отменно весел, я же был хмур и зол до крайности. Мне было тем обиднее, что вообще-то Митька был игрок слабее меня. И вот, когда я проиграл последний бузанок, меня вдруг охватило чувство несправедливости судьбы в лице Митьки, так быстро овладевшим моим мальчишеским богатством.
Я твердо перенес этот удар судьбы и не заплакал, что, несомненно, сделал бы любой другой на моем месте. Но примириться с проигрышем не мог. Грозно насупясь, я подступил к Митьке.
– Отдай обратно бузанки, – потребовал я.
– Не отдам, теперь они мои, – резонно ответил он.
– А я говорю отдай, а то у меня их нисколько не осталось, и будем снова играть, – сказал я.
– На-ка, выкуси, – огрызнулся Митька и показал мне известную фигурку из пальцев.
– Не отдашь?
– Не отдам! – И Митька бросился к своему крыльцу.
– Ах так! – Я схватил его за ворот рубашки на груди и с силой рванул к себе. Кумач не выдержал и разорвался до подола. Бузанки посыпались на землю, Митька с ревом бросился домой, а я дал стрекача под защиту родного крова.
Через минуту в наш дом явилась разгневанная мать Митьки – Попиха. Захлебываясь от волнения слюной, она стала требовать, чтобы отец примерно наказал меня. Но отец был в хорошем настроении и только поругал меня, а стегать не стал, сославшись на Пасху и на то, что он никогда не жалуется, когда его детей обижают другие дети. Попиха ушла от нас недовольная, грозясь расправиться со мной по-своему. Я ей поверил и стал опасаться ходить мимо Митькиного дома, хотя с Митькой и помирился уже на другой день. Но Митькин отец, старик Никифор, мне все же отомстил за разорванную рубаху.
Было уже лето, когда в один день наш теленок, которого я должен был загнать в свой двор, вдруг повернул к дому Попковых и подбежал к крыльцу. В этот момент из-за угла вышел дядя Никифор с охапкой дров в руках. Увидя меня, он бросил на землю дрова и схватил одно круглое тонкое полено. Видя это, я бросился бежать прочь, но полено догнало меня и стукнуло по спине. Теленок тоже получил от сердитого старика пару ударов и быстро подбежал к своему двору. К счастью, удар по моей спине поленом был не очень сильный и не повредил мне позвоночник.
А вот с моим маленьким братом Леней случилась беда. Оставшись без матери под присмотром таких нянек, как я и шестилетняя Саня, он где-то ушиб себе спинку, и у него стал расти на спине и на груди горб и появились мучительные боли, на которые он все время жаловался и тем очень докучал нам, своим нянькам.
Наш отец около двух лет переживал очень трудное время. У сестрички Маши родился ребенок, она собралась уехать к мужу в Питер. Женщины, которых отец нанимал на время самых тяжелых работ, не были надежными хозяйками дома, и отец женился. Таким образом, в нашу семью пришла мачеха Анна Григорьевна. Это была некрасивая старая дева, но наш отец был лет на двадцать старше ее. Мачеха была небольшого роста, с нескладной фигурой и короткими ногами. У нее был вспыльчивый характер и резкий крикливый голос, особенно когда она сердилась – тогда она кричала такие грубые ругательные слова, каких мы никогда не слышали от родной матери.
Конечно, нашему вдовому отцу трудно было найти себе новую жену, имея на руках трех малолетних детей, но я не сомневаюсь, что он искал не только работящую хозяйку, но и хотел, чтобы она была с детьми ласкова и нас не обижала. И я помню, как я, Саня и Леня ласкались к этой женщине, называя ее мамой, и старались ее полюбить. Она тоже первое время нас не обижала и спокойно и ловко управлялась со своими делами: готовила еду, пекла хлеб, стирала и работала в поле.
Так прошло около года, и вот в одну зимнюю ночь наш маленький Леня умер. После его похорон я долго тосковал о нем. Мне стали вспоминаться те мелкие обиды, которые я причинял ему больному, и мне становилось так горько и больно, что я не мог удержаться от слез и начинал плакать даже на уроке.
– Ты чего, Федюшка? – удивлялась учительница Александра Александровна.
– Мне жалко Леню, я его обижал.
– Ну, теперь ты его не сможешь больше обижать, – успокаивала меня учительница, – но у тебя еще есть маленькая сестра Саня, не обижай ее.
Я обещал не обижать, но иногда забывал об этом.
В третий класс нас перешло всего шесть мальчиков. Остальные мальчики и девочки перестали ходить в школу после первого и второго классов, потому что их темные родители считали, что их детям грамота не нужна.
В том году к нам приехал новый учитель Николай Александрович, совсем еще молодой веселый человек. Он не ругал нас за баловство и иногда сам баловался с нами. Помню, один раз весной, когда снегу уже не было и лед на реке и в ручье, что за школой, уже растаял, но вода была еще очень холодная, учитель повел нас к ручью. Возле глубокого места он велел нам всем раздеться. Мы разделись и задрожали от холода, а когда попробовали воду, не только задрожали, а даже посинели, так она была холодна.
– А ну, прыгайте все в воду! – скомандовал учитель. Мы не послушались и, стуча зубами и ежась, стояли на месте, толкая друг друга.
– Ах вы меня не слушаетесь! – закричал учитель и, как котят, побросал нас в воду. Нам было по одиннадцать лет. Холодная вода, как огнем, обожгла тело, захватило дух, и мы, побарахтавшись несколько минут, выскочили из ручья. Потом побегали на лужайке возле школы, согрелись, и учитель отпустил нас домой. Такие купания были еще несколько раз, но я не помню, чтобы кто-нибудь простудился и заболел.
Помню один случай нашего баловства, когда мы сильно подвели нашего учителя. Он зачем-то залез в подполье, вход куда был в нашем классе. Балуясь, мы захлопнули крышку люка и на нее надвинули парту. Стали смеяться и топать ногами, распевая: «Ах, попалась птичка, стой, не уйдешь из сети!..» Учитель тоже смеялся и просил его выпустить, но наша игра затянулась, и вот учитель начал громко петь на церковный лад молитву: «Изведи из темницы душу мою, исповедатися имени Твоему, аллилуйя!»
В это время дверь в класс отворилась и вошел попечитель школы, местный лавочник. Мы все притихли, а учитель продолжал петь: «Изведи из темницы…»
– Это еще что за безобразие! – закричал попечитель, велел открыть люк и полез в подполье, там в потемках он попал в яму с жидкой глиной, из которой его вытащил учитель. Оба, испачканные глиной, вылезли наверх.
Учитель от нас вскоре уехал, и нам было его жалко.
Раз в начале лета мы с отцом поехали в лес на болото теребить мох для постройки нового дома. Набрав полную телегу седого мху, мы поехали домой. Отец велел мне вести под уздцы лошадь. Я повел, да не так, телега застряла в грязи, и отец жестоко отругал меня, называя дурацкой охлябиной. Это было самое сильное выражение отца, когда он был в гневе на кого-либо из детей-мальчишек.
Когда приехали домой, гнев отца на меня еще не простыл. Но тут мать подала ему письмо. Он прочитал его, внимательно посмотрел на меня, взгляд его смягчился, и он сказал мне вдруг потеплевшим голосом:
– Ну, Федька, собирайся в Питер, Петя пишет, что тебе есть место в мясной лавке, надо поскорее ехать, а то займут.
У меня от радости затрепетало сердце. Значит, исполняется моя мечта увидеть Питер, о котором я слышал от старших братьев, да и от самого отца, который, рассказывая о нем, часто добавлял: «Да, брат, Питер бока вытер», – и объяснял, как несладко там живется мальчикам, приехавшим из деревни в ученье в лавки, в трактиры или в мастерские. Этим он подготавливал меня к общей судьбе учеников, которых просто называли мальчиками.