Текст книги "Повесть о моей жизни"
Автор книги: Федор Кудрявцев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Федор Кудрявцев
Повесть о моей жизни
Ф. Кудрявцев, 1934 г.
Детские годы
Отец и мать
Вдали от больших городов, в стороне от железной дороги и от крупных сел, в глухом уголке Ярославской губернии, тесно прижавшись друг к другу, почти смыкаясь своими концами и околицами, стояло, да стоит и теперь, несколько небольших деревень и село. Село называется Парфеньево. Деревни – Софроново, Поляна, Старово, Долгишево и другие. В то время, о котором идет речь, это село и прилегающие к нему деревни составляли церковный приход и были в своей округе больше известны под именем Бельщины. В этом названии отражалась недобрая память о крепостном праве и о том, что этот приход или его часть когда-то были вотчиной помещика по фамилии Бельский. Так объясняли это старики. Больше ничего никто об этом не знал.
Село Парфеньево ничем от окружающих его деревень не отличалось, кроме белой каменной церкви о пяти главах, с не очень высокой, приземистой колокольней и кирпичной оградой вокруг, с двумя каменными же строеньицами по углам передней части ограды. В одном из них была часовня, в другом – сторожка. Рядом с церковью вдоль улицы стояли дом священника и дома дьякона и пономаря и в конце улицы церковно-приходская школа.
Вдоль самой окраины села протекала небольшая речка Верёкса, образуя кое-где небольшие бочажки, в которых в летние дни купались ребята, а в зимнее время прорубались проруби, где жители брали воду и полоскали белье.
С востока, запада и севера этот край был окружен лесами, и только с южной стороны леса было очень мало, а простирались небольшие пустоши и окруженные изгородями поля, разделенные на мелкие полоски. Жители сеяли рожь, овес, лен и очень мало ячменя и гороха, который служил лакомством детям, пока еще был зеленый.
В этом селе, в небольшой избе с соломенной крышей, которая стояла в конце улицы, недалеко от церкви, я и родился 14 июня 1895 года.
Отец мой Григорий Иванович был среднего роста, крепкого сложения, с глубоко сидящими, внимательными серыми глазами на круглом, со следами оспы лице.
Я помню его с зачесанными на прямой пробор, подстриженными по-крестьянски «под скобку», темно-русыми волосами и такого же цвета небольшой крестьянской бородой и усами. Одевался отец всегда просто, По-деревенски, но всегда аккуратно и опрятно, чего требовал и от всех своих детей, а нас у него было очень много.
Свое небольшое крестьянское хозяйство он содержал в большом порядке и чистоте. Сельский труд он любил и каждую работу делал с толком и экономно. Если он вспашет полосу, то сразу было видно, что вспахана она с усердием. Вы не увидите на ней ни огрехов, ни кое-как торчащих ломтей земли, ни комьев в конце полосы. Когда в конце лета он убирает с этой полосы снопы, то редко найдется там оставленный колосок. Когда он косит траву на своей кулиге, то он ее валит широким прокосом, хорошо насаженной и остро отбитой косой. И поэтому трава у него срезается низко и чисто, и не найдешь за ним пропущенных клочьев травы.
Собираясь куда-нибудь ехать, отец заботливо смазывал колеса телеги дегтем, а зимой проверял у саней завертки, и во время пути не случалось, чтобы у него на всю улицу скрипела и дребезжала телега или среди поля оторвалась у саней оглобля или лопнул гуж.
А как отец любил скотину и заботился о ней! Ни один из нас, его детей, не видел и никто из соседей не замечал, чтобы он когда-нибудь истязал или хотя бы сильно стегал прутом или кнутом лошадь или нагружал непосильные для нее возы. Каждое животное – лошадь, корова, овечка, поросенок, курица и цыпленок – видело в нем друга и заботливого хозяина и на его ласковые оклики радостно отзывалось, по-своему – тихим ржанием, радостным мычанием или веселым кудахтаньем – в ожидании горсточки овса или ломтя посоленного хлеба.
Помню, как летом, когда наша семья садилась за стол пить чай или ужинать, а наша лошадь оказывалась вместе с другими в селе неподалеку от нашего дома, она подходила к открытому окну и, просунув в него голову, просительно шевелила мягкими бархатными губами, – отец всегда говорил ей приветливые слова и угощал добрым куском хлеба. Задавая зимой коровам корм, он не забывал почесать у них за ушами и подбородок, а они вытягивали шею и благодарили его за ласку блаженными вздохами.
Зато и скотина у нашего отца была хоть и простая, недорогая, непородистая, но сытая, здоровая и веселая.
Но, хоть коровы доились и хорошо, хоть у нас водились и овцы, молока мы пили не вдоволь и нечасто, потому что коров было всего две, а овечек три, а детей была куча. Молоко же не все оставалось дома, добрая половина его относилась на сыроварню, и за него наша семья получала от хозяина сыроварни, местного лавочника, либо деньгами, либо товаром из лавки.
Но отец был не только хорошим земледельцем, но и неплохим мастеровым. Двенадцатилетним мальчиком он был отправлен в Питер и отдан в ученье в жестяницкую мастерскую. Обучившись ремеслу жестянщика, или, как тогда говорили, паяльщика, он работал у разных мелких хозяев и на больших заводах, в том числе на Балтийском. Незадолго до призыва в армию женился. Прослужил в гренадерах пять лет, как раз в конце царствования Александра Второго и в начале царствования Александра Третьего, и, вернувшись домой, снова стал летом заниматься крестьянской работой, а зимой – своим ремеслом в городе. Так продолжалось в течение многих лет, пока у него не подросли и так же, как и он сам, не уехали в Питер в ученье старшие сыновья.
За эти годы отец перенес тяжелую болезнь – оспу, целых полгода пролежал в больнице, лечась от ревматизма, полученного в сырых подвалах, в которых работали и ютились мастеровые у мелких хозяйчиков.
Весь свой заработок отец посылал в деревню семье, а сам жил очень скудно, отказывая себе во многом.
Наконец такая жизнь стала ему невмоготу, и, когда ему пошел пятый десяток, он стал постоянно жить в деревне и работать на земле вместе с женой и младшими детьми. Таким, еще молодым, я с моих младенческих лет и стал впервые его ощущать и, приходя в возраст, стал все больше его, постепенно стареющего, узнавать и любить. И долго еще воспоминания об отце будут встречаться в моей повести.
Свою мать я помню очень хорошо, хотя и ощущал ее своим ранним детским сознанием всего около трех лет, то есть примерно с пяти– до восьмилетнего возраста.
Моя мать Евдокия Антоновна была стройная, выше среднего роста, худощавая женщина с мягкими чертами лица, задумчивыми серыми глазами и негустой русой косой. У нее был веселый, добродушный характер простой русской крестьянки. Она была под стать своему мужу, такая же ловкая, работящая, во всяком деле проворная.
Она умела прясть на ножной самопрялке ровную льняную пряжу, ткала из нее на ручном стане тонкие полотна, суровые холсты и половики. Для настолешников – так называли тогда в деревне самодельные скатерти – мать умела ткать специальное полотно с узорами.
Мать была мастерица стряпать разные деревенские кушанья, из-за чего ее часто звали готовить на свадьбах.
Выйдя замуж за нашего отца восемнадцатилетней девушкой, она среди прочего приданого получила от родителей два улья пчел, за которыми тоже заботливо ухаживала, уделяя им время от множества дел в поле и дома, и сохранила пчел до самой своей смерти, обеспечивая свою быстро растущую семью медом.
Из тех далеких дней моего детства мать встает передо мною светлым видением. Воспоминания о ней наполняют мою душу нежным трепетом. Вспоминаю себя ребенком. Зимняя ночь под воскресенье или под какой-то праздник. В углу перед киотом теплится лампадка. Пахнет свежевымытым полом и чем-то вкусным из печи. Я проснулся, лежу рядом с матерью, смотрю на висящее на стене полотенце, и оно представляется мне каким-то высоченным великаном. Я боюсь, жмусь к матери, и она тихонько целует меня и получше укутывает одеялом. И я вдруг догадываюсь, что это не великан, а просто полотенце. Страх проходит. И я спокойно засыпаю.
Вот я болею воспалением легких. Мне надоело лежать. Мать взяла меня на руки, старшая сестра подносит мне в ложке микстуру. Я не хочу ее принимать. Тогда мать кладет в ложку кусочек сахара, такое любимое лакомство в нашей семье. Я выпиваю из ложки лекарство.
Воскресное утро. Отец и старшая сестра ушли в церковь. Мать управляется у печи. Мы, трое малышей, занимаемся своими делами. Но вот раздается звон церковного колокола к «Достойно…», что означает скорое окончание службы. Услышав его, мать собирает всех нас вокруг себя, ставит на колени, становится на колени сама, и все начинаем молиться. Мать вслух читает «Богородице Дево, радуйся…», мы, не понимая смысла молитвы, повторяем за ней слова и кладем поклоны. Вскоре отец и сестра приходят из церкви. Отец говорит:
– Бог милости прислал.
Мать собирает на стол, приносит самовар, и все садимся завтракать и пить чай.
Вспоминается такая картина. Вечер. Отец читает письмо от живущего в Питере в мальчиках моего братца Или. Письмо хорошее, веселое, без жалоб, отец читает его весело, а мать почему-то грустно улыбается, называет Илюшу ласковыми именами, а по щекам у нее катятся крупные слезы.
Я не знаю брата Илю, как не знаю и братьев Васю и Ваню, которые уехали в Питер «в люди», когда я еще качался в зыбке. Но мать и отец часто вспоминают их, говорят о них ласково и любовно, иногда получают от кого-либо из них перевод на пять, на десять рублей, посылочку, а чаще письмо с вложенной в него маркой на ответное письмо.
Я еще не знаю своих трех старших братьев, но каждого нежно люблю и называю их, как и остальные малыши, братец Вася, братец Иля, братец Ваня. И ждем не дождемся все вместе с отцом и матерью, когда они отработают положенный срок у своих хозяев и наконец приедут на все лето домой в деревню.
Встают передо мной и другие картины, где я вижу свою бедную милую мать.
Осенью и зимой отец устраивал за нашим овином запруду на речке, перегораживая ее поперек большими еловыми ветками. Посередине этой запруды оставлялось свободное место, на которое устанавливался вятер – продолговатая корзина с редкими прутьями, с воронкообразным отверстием, углубленным внутрь нее. Рыба, попадая через это отверстие в вятер, обратно выйти уже не могла и оказывалась нашей добычей. Это была мелкая рыбка: плотва, щучки, изредка налимы. Ловилось ее тоже немного, а очень часто в вятер и совсем ничего не попадало.
Мы, дети, любили ходить с отцом по утрам или к вечеру осматривать вятер и всегда захватывали с собой ведро под рыбу. Как-то раз улов оказался хороший. Мы принесли домой полведра рыбы, и в том числе одну или двух порядочных щук. Чтобы рыба не уснула, мы налили в ведро воды.
Вечером, когда была ухожена на дворе скотина и все собрались в избе, мать занялась рыбой. Доставая ее из ведра, мать вдруг испуганно вскрикнула и, резко выдернув из ведра руку, широко взмахнула ею в воздухе. Мы заметили, как при этом от ее руки отделилось что-то продолговатое и мягко шлепнулось у печи на пол. Рука у матери была в крови. Кровь сочилась из пальца с длинными следами зубов щуки, которая сильно укусила мать за палец и при рывке провела по нему зубами. Палец скоро зажил, но после этого мать стала обращаться со щуками осторожнее. Впрочем, вскоре после этого она заболела и уже не поправилась. Болела она долго.
Было это так. Глубоко осенью, когда были кончены не только все полевые работы, но и работы на гумне, то есть когда был обмолочен весь лен, мать и старшая сестра Рая (Ираида), девушка на выданье, стали измятый лен трепать на скотном дворе.
Мять лен ручной мялкой была тяжелая пыльная женская работа. Трепка льна тоже была нелегким делом. В левой руке нужно держать перед собой тяжелое березовое трепало в виде большого трехгранного меча, а правой рукой бить об него снизу и сверху повесьмо, то есть пучок льна, выбивая из него остаток тресты, держащейся на волокне.
В один из вечеров, кончив работу и умывшись, мать пожаловалась, что ей из щели надуло в шею, на которой появился какой-то маленький желвак величиной с горошину. На это сначала не обратили внимания, и мать продолжала работать, потеплее закутывая шею. Но желвак не пропадал, а начал расти, причиняя беспокойство. Пришлось ехать в город Кашин, за шестьдесят верст, к врачу. Тот прописал какого-то лекарства, дал советы, но ни то ни другое матери не помогло. Она продолжала болеть, хотя и управлялась со всеми работами по дому и даже справилась с большими хлопотами по свадьбе старшей дочери Раи, которая вышла этой зимой замуж.
Гори, Масленица!
Эта зима на всю жизнь запомнилась мне одним событием. Вечером в последний день Масленицы у деревенской молодежи был в то время обычай собираться за селом в поле и там зажигать большой яркий костер, петь песни и резвиться возле него. Это называлось «сжечь Масленицу». Мечтой каждого малыша было посмотреть на это зрелище поближе, и многим это удавалось. В тот вечер удалось это и моему брату Пете, который просто не пришел к ужину. Я же не хотел пропустить возможность заговеться, то есть поесть перед очень длинным Великим постом сдобных кушаний, и задержался дома.
После ужина я тихонько надел пальто и шапку и хотел незаметно улизнуть, но только подошел к двери, как меня окликнул отец:
– Ты куда, Федька?
– Масленицу жечь, – ответил я, поняв по тону отца, что ее сожгут без меня и мечты мои были напрасны.
– Никакой Масленицы, – заявил отец. – Раздевайся и ложись спать, ее сожгут и без тебя.
– Тятенька!.. – пискнул было я.
– Никаких разговоров! – прикрикнул посуровевшим голосом отец и выразительно посмотрел на потолок, где за матицей был заткнут и всегда торчал небольшой березовый прутик как напоминание о том, что каждое непослушание или дурной поступок не останутся безнаказанными.
Я нехотя разделся и залез на печку, ясно представляя себе эту веселую ночь у костра и жалея, что лишился такого удовольствия. Я долго не мог заснуть, думая, как бы мне вознаградить себя за эту ночь. И придумал.
На другой день, когда отец уехал в лес по дрова, а брат Петя ушел в школу и дома осталась только мать с маленьким братом Леней, четырехлетняя сестренка Шура да я, оказалось очень удобно осуществить мой план.
В эту зиму Раю выдали замуж, и больная мать осталась одна, без помощницы. Устав от хлопот возле печи, от ухода за скотиной, мать прилегла с Леней отдохнуть. Я воспользовался этим и, незаметно утащив с полицы над судёнкой коробок со спичками, вместе с четырехлетней сестренкой вышел на улицу. Здесь мы встретили ее ровесницу и тезку, соседскую девочку, и все трое отправились жечь Масленицу.
Кроме спичек я захватил из дому лучины, бересты и кудели на растопку. Место для костра мы выбрали самое подходящее, тихое и безветренное, между стеной сарая и наметенным возле нее сугробом снега, как бы в узком коридоре, на дне которого даже была видна сухая прошлогодняя травка.
Разложив растопку почти у самой стены сарая, я чиркнул спичку, которая, к нашей досаде, тут же погасла. Заслонивши собой костер от ветра, я чиркнул другую спичку и быстро поднес ее к растопке, но она тоже погасла. А спичек в коробке было всего три. Чтобы не потратить зря последнюю спичку, мы забрались вместе со своей растопкой под пол сарая, где было довольно просторно, и там, приняв все меры предосторожности, я чиркнул третью спичку и, дав ей разгореться, поднес к растопке. Огонек весело побежал по кудели, позолотив ее волокна, и, не зацепившись за лучину и бересту, погас, к нашему великому огорчению.
Оставив всю растопку на месте до нового подходящего случая сжечь Масленицу, мы выбрались из-под сарая и занялись другими делами. Стало смеркаться. Мы с сестренкой пришли домой, и я спокойно уселся на лавку в ожидании отца. И он вскоре явился. Свалив дрова и выпрягши лошадь, он вошел в избу. В руке он держал большой свежий березовый прут, при виде которого у меня вдруг стало холодно спине.
Молча раздевшись, отец сел на лавку и позвал меня.
– Расстегивай штаны, негодяй! – крикнул отец, когда я подошел. Я удивился. «За что он хочет стегать меня прутом? – подумал я. – Если за Масленицу, то ведь он еще ничего не знает». Но отец быстро разрешил мои сомнения. Зажав мою голову в своих коленях и спустив с меня штанишки, он больно стегнул меня прутом.
– Вот тебе Масленица, вот тебе Масленица, негодяй! – восклицал он дрожащим от волнения голосом, распаляясь все больше. Я приплясывал, хватался руками за мягкое место, а отец все стегал и стегал меня, приговаривая: – Да ты все село сожег бы и сам бы сгорел с девчонками, дубина ты этакая.
И, вероятно, представляя себе мысленно, как горит сарай и как от него загораются соседние постройки и дома, отец прибавлял мне еще и еще, а я приплясывал и верещал:
– Тятенька, прости, больше не буду!
– Отец, отец, за что ты его так? Довольно уж, довольно! – заступилась за меня мать.
– Ничего, дольше помнить будет. – И отец рассказал матери, как соседская девочка Саня на вопрос, где она была, все рассказала про Масленицу и как он сам, забравшись под сарай, убедился, что чуть-чуть не было пожара и что только мое неумение обращаться со спичками спасло нашу семью и соседей от большого несчастья.
– Не отнюдь чтобы у меня не трогать спичек, выпорю еще не так, – пообещал мне отец. И хотя я был еще маленький, всего семи лет, я понял, что был отстеган прутом не даром, и на отца не сердился.
Мать тоже наказала меня по-своему: постучав мне тихонько по голове согнутыми пальцами, она проговорила:
– Ах, нерачитель ты, нерачитель, да разве можно со спичками баловаться?
И я понял, что матери меня жалко. И я начал к ней ласкаться и обещать, что больше никогда не возьму спичек и не буду баловаться. И еще сказал ей в приливе нежности, что, когда вырасту большой, поеду в Питер, заработаю денег и куплю ей одной корову, чтобы у нее всегда было вдоволь молока и мяса. Это мне казалось большим счастьем, потому что в нашей большой семье хотя молоко на столе и бывало, но никогда не вдоволь, не досыта.
Остаток зимы прошел для нашей семьи без особенных новых событий. Как и в прежние годы, в это время в нашей избе ненадолго появлялись новые интересные жильцы на четырех ножках. Это был новорожденные телята и ягнята, которых при появлении на свет на несколько дней приносили в избу и устраивали за перегородкой в кути, чтобы они не замерзли в холодном дворе.
Мы, дети, видя ласковое отношение своих родителей к этим малюткам, сразу проникались к ним нежной дружбой и ухаживали за ними как могли. Когда ягнят было по нескольку штук, мы распределяли их между собой, и, таким образом, каждый считал одного из них своим, хотя и относился ко всем одинаково. Так же как в прежние годы, когда начинала нестись молодая курочка, мать, вынув из ее гнезда первое снесенное яичко, водила им по головке первого попавшего под руку ребенка, ласково приговаривая:
– Сколько у Феденьки (или у Петеньки, или у Санечки) на голове волосиков, столько положи, курочка, яичек!
Так же как и прежде, в праздник Вознесенья, когда грело землю солнышко и под его лучами на лугах зацветали цветы, а лес покрывался нежными клейкими листочками и в полях изумрудом зеленела озимь, мы, малыши, ходили к своей полоске в озимом поле «закатываться».
Этот обычай доставлял детям много радости и удовольствия. В этот день мать готовила нам в глиняном блюде яичницу, клала хлеба и ложки и завязывала все это в платок. Взяв узелок с этой едой, мы, детишки, как и наши сверстники, отправлялись к своим полоскам в поле. Посидев на травке в конце полосы и послушав пение жаворонков и кукование кукушки в недальнем лесу, мы ложились и начинали кататься по молодой траве, приговаривая:
– Рожка к овину, метла к лесу!
Этим восклицанием высказывалось пожелание, чтобы рожь выросла хорошая и тучная и весь урожай до последнего колоска попал на гумно, к овину, а сорняк (метла) чтобы убирался в лес.
Болезнь матери
Этой же весной из Кронштадта приехал брат Вася, тоже, как и отец, жестянщик. Ему сразу же стали сватать невесту и вскоре сыграли свадьбу. У нас в семье появился новый человек, молоденькая жена брата, которую мы стали звать сестричкой Машей.
Ее появление в нашем доме было как нельзя более кстати, потому что мать не поправлялась, управиться с хозяйством ей было тяжело и к тому же брат Илюша настойчиво просил, чтобы она приехала в Питер и показалась врачам-специалистам. Как только молодая невестка немного привыкла к дому, мать собралась и уехала в Питер. Мы, четверо малышей, остались на попечении занятого по горло отца и сестрички Маши. Брат Вася уехал вместе с матерью. Няньками трехлетнего Лени и пятилетней Сани остались двенадцатилетний Петя и я.
Отец и все мы ждали с нетерпением известий о матери и горячо молились о ее выздоровлении. И вот пришло письмо от брата Илюши. Он писал, что матери предлагали лечь в клинику на операцию, но, посоветовавшись со священником Андреевского собора в Кронштадте, знаменитым в то время Иоанном Кронштадтским, мать на операцию не согласилась и скоро приедет домой.
И действительно, недели через две после получения письма, я и Саня, каждый день выходившие на дорогу встречать мать, увидели в поле тройку и побежали навстречу. В тарантасе сидел какой-то щеголеватый парень, едущий в соседнюю деревню с хорошим заработком и по пути подвезший со станции и нашу мать.
Мы были несказанно рады ее приезду. Но наша радость была недолгой. В здоровье матери улучшения не было. Она рассказала, что была на приеме у отца Иоанна Кронштадтского и спрашивала у него совета насчет согласия на операцию. Тот, спросив ее о семье и потрогав ладонью повязку на ее шее, сказал, чтобы она ехала домой, что ей лучше умереть в кругу семьи, возле своих детей, чем на больничной койке. Этими словами он внушил матери, что ее положение безнадежно, и она поспешила домой.
Удрученная мыслью о скорой смерти, она действительно в начале осени слегла в постель. Ее положили в горнице, то есть в чистой комнате дома, на самодельной деревянной кровати. Вскоре ей стало совсем плохо, и она попросила себя соборовать.
Соборование – это религиозный обряд, совершаемый по желанию над тяжело больными людьми в надежде на их выздоровление.
Отец договорился со священником о дне соборования. Известили об этом родных и соседей. И вот в один воскресный день мать одели во все чистое, ее постель перенесли в переднюю часть горницы и стали ждать священника. В это время к ней подошел трехлетний Леня и очень серьезно посоветовал ее попросить батюшку, то есть священника, чтобы она не умирала. А мать слабеющей рукой гладила его по головке и слабо улыбалась, глядя на него и на нас с невыразимой скорбью. Присутствующие еле сдерживали слезы, глядя на эту печальную картину.
Но вот пришел священник с причтом. Все встали, взяли со стола свечи и зажгли их. Начался молебен о выздоровлении-исцелении рабы Божией Евдокии. Все горячо молились. Потом священник небольшой кисточкой помазал матери из чашечки освященным елеем, то есть деревянным маслом, лоб, щеки, подбородок, ладони рук и грудь, дал поцеловать свою руку, потом мать поцеловала Евангелие и крест, и молебен кончился.
Все мы ждали, что после этого мать начнет поправляться, но наши надежды были напрасны. Мать медленно умирала.
В тот год летом мне исполнилось восемь лет, и отец записал меня в школу. Перед школой я не робел, потому что уже умел читать и писать. А научился я этому у брата Пети, когда он выучивал свои домашние уроки.
Первого сентября перед отправлением в школу, которая была в нашем же селе на другом конце улицы, отец и больная мать велели мне помолиться вместе с ними, прося у Бога хороших успехов в учении. Затем благословили меня иконой, и, надев через плечо холщовую сумку, на которой была нарисована желтая голова льва, я отправился в школу, ощупывая в сумке старенький букварь. С этой сумкой и с этим букварем до меня ходил в школу три года Петя. Теперь они перешли ко мне, а после меня с ними ходила в школу сестра Саня. Так мы берегли свои школьные вещи.
Учителем в первом классе нашей церковно-приходской школы был отец дьякон Андрей Петрович. Ему было лет тридцать. У него были длинные, мочального цвета волосы, жиденькая борода, близорукие глаза за очками и большая семья. Он был добрый бедный человек, страдавший большим пристрастием к алкоголю. Как-то летом отец послал меня вместе с ним в соседнее село купить к празднику четвертную водки. Отец дьякон должен был помочь мне купить ее в казенке и перелить из стеклянной посуды в жестяную. Переливая, он оставил на дне трехлитровой бутыли добрый стакан водки и, смущенно улыбаясь, попросил меня:
– Ну а это уж позволь мне выпить за хлопоты.
Я кивнул.
Андрей Петрович тут же, посреди улицы, на глазах прохожих радостно опрокинул огромную бутыль и прямо из горлышка выпил вино, крякнул и закусил рукавом своего старенького подрясника. Мне помнится, что я об этом ничего не сказал отцу.
Вообще об этом дьяконе и его приключениях можно было рассказать многое, но это не входит в мою задачу.
Итак, будучи нашим учителем, отец дьякон в первый же день объяснил нам, что при встрече со старшими на улице обязательно нужно здороваться. Здороваться так здороваться – решили я и мой сверстник и товарищ, Лешка дяди Афанасия. И вот, разгуливая после уроков, мы встретили дьякона на улице.
– Здравствуйте, отец дьякон! – сказали мы оба разом, вежливо поклонившись.
– Здравствуйте, ребята, – кивнул нам дьякон. Это нам понравилось. Побегав по улице, мы вдруг снова встретились со своим учителем.
– Здравствуйте, отец дьякон! – опять поздоровались мы с ним.
– Здравствуйте, ребята, – ответил он и, остановясь, объяснил нам, что в один и тот же день здороваться полагается только один раз, а мы с ним здороваемся сегодня уже второй раз. Этот случай я запомнил на всю жизнь.
Учили нас в школе письму, чтению, четырем правилам арифметики, начаткам географии и закону Божьему, то есть молитвам на разные случаи жизни, названиям праздников, предметов богослужения и предметов одеяний церковнослужителей. Учили читать церковные книги и выучивать наизусть молитвы обязательно на церковнославянском языке, для чего нам выдали даже специальные словарики. Из такого словарика я помню первые два слова: аз – я, алектор – петух.
Первые дни и недели моего учения в школе вспоминаются мне как время мучительной тревоги за мать. Она совсем уже не вставала с постели. Ей было очень тяжело, и мне казалось, что, когда меня не будет дома, она умрет. А если я буду дома, я не подпущу к ней смерть. Поэтому в школу я по утрам уходил с большой неохотой и с гнетущим чувством близкой беды. То, что объясняли нам на первых порах, я уже знал и слушал невнимательно. Всеми мыслями я был с матерью. Вдруг мне представлялось, что вот сейчас, сию минуту она кончается и я больше никогда не увижу ее живую. К моему горлу подступал ком, глаза застилали слезы, и мое неудержимое рыдание оглашало класс.
– Что с тобой, что с тобой? – взволнованно спрашивал меня учитель, который хорошо знал причину моего отчаяния.
– Ма… ма… маменька умирает… – сквозь душившие меня слезы говорил я. Учитель как мог старался меня утешить и отпускал домой.
Придя домой и видя, что мать жива, я успокаивался, но тревога не покидала меня, и я не хотел даже уходить на улицу погулять.
Такие взрывы отчаяния, заставлявшие меня уходить из школы, повторялись несколько раз. Всем было ясно, что развязка близка.
Это понимала и сама больная. В одно из воскресений незадолго до смерти она попросила отца собрать всех детей. Все мы – сестра Рая, Петя, я, сестренка Шура и маленький Леня – собрались у постели умирающей. Рядом с нами стоял отец. Мать попросила его подать икону.
– Дети, – сказала она слабым голосом и долго, не отрываясь, глядела на нас милыми родными глазами, в которых застыло невыразимое страдание, – на все воля Божья, мне очень тяжело. Быть может, я уж и не встану больше. Помолитесь, я вас благословлю…
Мы горячо помолились на образа, потом подошли к ней снова. По очереди вставали перед ней на колени и склоняли голову, а она, полулежа, шептала ласковые слова и каждого благословляла иконой, после чего мы целовали икону, а мать целовала нас в лоб или в щеку.
– Пусть вас не оставит Мать Пресвятая Богородица, – проговорила она слабеющим языком и откинулась на подушку. Глаза ее закрылись. Лицо сделалось спокойным и как бы посветлело. Больная уснула. Мы все вышли из горницы.