Текст книги "Мой товарищ"
Автор книги: Федор Каманин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
VII
Мы работаем на стекольном заводе
Заветной мечтой у наших ребят, когда они подрастали, было уйти на работу, на стекольный завод или в каменщики. Всем нам хотелось повидать свет, новых людей, город. Ну и, конечно, подзаработать деньжонок на пиджак с брюками бобриковыми, на сапоги и рубашку ситцевую да на картуз с ясным козырьком. В каменщики идут не раньше как годов с четырнадцати-пятнадцати, потому что там нужна силенка, а на стекольный завод принимали и двенадцатилетних.
Мне и Легкому как раз исполнилось по двенадцати лет, и нам тоже захотелось идти работать на стекольный завод. Наши ровесники Ванька Трусик, Ванька Прошин, Катрос, Хмызик, Тихон Пулюка уже работают. Правда, мы тоже не бездельничаем: Легкий возит с отцом кряжи из лесу на речную пристань, а я плету лапти, помогаю матери по хозяйству. Но разве это работа?
Заводские ребята рассказывали такие чудеса про завод, так расхваливали заводскую жизнь, что она мне даже сниться стала. Они говорили, что работа на стекольном заводе совсем не трудная, а житье в казарме такое развеселое – куда веселей, чем в ночном. Деревенских ребят ставят на подсобные работы – на посылку халяв – огромных бутылей с обрезанным дном и верхней частью – на вертушку, а кто посильней – тех на трубы ставят, дрова набивать. Посыльщику халяв платят тридцать копеек за восемь часов, вертуну – тридцать пять, ну, а уж кто трубы набивает дровами, тем даже по сорок копеек платят за восемь часов. Получку дают раз в месяц, харчи выписывают два раза в месяц. На харчи в месяц на одного себя уходит рубля три, если хлеб и картошку брать из дому, а остальные деньги посылай домой. И в деревню приходить можно раз в месяц, когда бывает тридцать два.
Я долго не мог понять, что такое «тридцать два», а потом мне втолковали. Стекольные заводы работают непрерывно, день и ночь, в три смены по восьми часов. Два раза в месяц, во время переходов со смены в смену, промежутки между ними бывают только по восьми часов, а в третий раз получается промежуток в тридцать два часа. Вот в эти тридцать два часа и можно сходить домой, в родную деревню, помыться в бане и сменить белье, погулять и отдохнуть.
Мне хотелось поработать хотя бы одну зиму на стекольном заводе, заработать себе на сапоги, картуз, рубаху и штаны. А там и матери хотелось купить шаль, братишкам по картузу и сестренкам по платку.
На завод не так-то легко попасть, надо, чтоб там место свободное оказалось. А если и место выпадет, надо взятку дать смотрителю. Да и согласятся ли наши родители? Ведь Ивот от нас в пятнадцати верстах, не каждый отец отпустит ребенка в такую даль.
Моего отца сейчас нет дома, он нынче устроился в каменщики и на зиму. А мать моя хоть и строгая, но добрая, ее можно уговорить.
Тут, на мое счастье, случай подвернулся.
Пришел домой на «тридцать два» Роман Косолапый, Ульчин брат; он уже два года, как работает на Ивотском стекольном. Он купил себе гармонику и так научился на ней играть, что мы готовы были слушать день и ночь.
Мы с Легким сейчас же побежали к нему.
– На «восьмом номере» сейчас нужны вертун и посыльщик. Можете даже вместе поступить на одну машину, если желаете, – говорит нам Роман. – Только не зевайте, а то другое захватят.
Мы с Легким так и загорелись.
– Нешто махнем, а? – спрашивает меня Легкий. – Поработаем зимку, приоденемся и по гармонике приобретем, а?
Он давно с завистью посматривал на гармонику Романа.
Тихонок с радостью согласился отпустить Легкого, а мать и отец Легкого во всем подчинялись Тихонку.
– А, вот хорошо-то надумал! – сказал Тихонок. – Иди, брат, иди, а мы тут хоть немножко отдохнем от тебя. Узнаешь, как денежки зарабатывают!
Моя мать сначала колебалась, боялась, как бы отец потом не бранил ее, но Легкий и Роман уговорили ее.
– Ну ладно, сынок, иди. Попробуй поработать зимку одну. Только смотри не балуйся там, – сказала мать.
Она дала мне и полтинник на взятку смотрителю.
На следующий день, рано утром, мы вместе с Легким и Романом зашагали на Ивотскнй стекольный завод.
От нашей деревни до Ивота пятнадцать верст, но мне показалось, что тут и в тридцать не уберешь. По лесу было хорошо идти, затишно и дорога накатана, а вот полем… На поле дорогу заметало снегом, идти приходилось внапор. А тут еще за плечами сумки с провизией.
Роман и Легкий шагали бодрей меня, я же все время плелся позади. Я так запыхался и устал, что не надеялся дойти и до Ивота. Мне никогда до этого не приходилось так далеко ходить. Но Роману и Легкому я ничего не сказал, мне стыдно было за свою слабость.
Но вот и завод!
Две высоченные каменные трубы поднимаются чуть ли не до самого неба, густой дым валит шапками из них. Мы с Легким никогда еще не видали таких высоких труб.
– Тут две ванные печи, у каждой своя отдельная труба. Одна ванна варит простое, полубелое стекло, другая – бемское, двойное и полуторное, – говорит Роман.
Мы слушаем внимательно, но понять, какая же разница между простым и бемским стеклом, не могли. Ведь стекло и есть стекло.
– Простое стекло тоньше и меньше размером, а бемское толще и шире, – поясняет Роман. – Из простого стекла выдувают халявы, из бемского – муштраны.
Мы не понимаем, что такое «халявы» и «муштраны», но Роман и это нам пояснил:
– Муштраны тоже халявы, только большие и тяжелые, их не каждый мастер выдуть сможет. Поэтому-то на бемской ванне и работают самые здоровые мастера, они и зарабатывают больше, чем мастера на простой ванне, где полубелое стекло варится.
«Как это он все знает, Роман Косолапый! Вот что значит фабричный человек», – думаю я.
Мы подходим к главной конторе завода и направляемся к проходной будке. Я зазевался на окна конторы. Таких окон я в жизни не видывал. В рамах ни одного переплета, а во все окно один сплошной лист стекла, огромный, рукой не дотянешься.
– Не разевай рот, пошли, пошли! – прикрикнул Роман.
Через проходную будку выходим на заводской двор.
И новое чудо! Маленький паровозик ходит по узкоколейке, развозит платформы с дровами и визжит оглушительно. Такого чуда нам и во сне еще не снилось!
Роман тащит нас дальше, к большой казарме из красного кирпича.
Красивый двухэтажный дом из серых цементных плит. Нам хочется полюбоваться на него, но Роман все торопит и торопит нас.
Вот мы и в казарме.
Она похожа на длинный сарай, разделенный каменной стеной на две половины, с большими окнами. Мы вошли в одну половину, левую.
Здесь сразу нас оглушили шум и гам. Я никогда не думал, что может быть такое помещение и в нем столько народу. Но ведь это только одна половина казармы, а в другой, как после мы узнали, еще больше жило людей. Вдоль глухой стены казармы тянулись двойные нары, возле окон – длиннущие столы и скамьи.
В самом конце помещения, тут же, у двери, – плита, да такая большая, что, пожалуй, заняла бы всю нашу хату.
На нарах спали ребятишки, за столами тоже сидели ребята, кто обедал, а кто играл в карты.
На плите стояли чугунки и чугуночки; варились щи, похлебка, каша, кипятился чай.
Шум, крик, хохот, чад от плиты наполняли всю казарму от пола до потолка.
Где-то пиликала гармоника, тренькала балалайка.
На ярмарке в Бытоши, мне кажется, меньше шуму бывало, чем тут. Даже на что боек и смел был Легкий, а и он растерялся в первую минуту.
Нас тотчас же окружили.
– А, Косолапый! Милый пришел! – закричали все радостно.
Видимо, все его тут любили.
Роман улыбался, отшучивался, а сам знай подвигался в дальний угол казармы, где у него было свое место с дядями Ильюхой и Андреяном. Те сейчас работали, и мы пока устроились на их места на парах, сняли свои сумки.
К нам подлетели Ванька Трусик, Матвеечка, Тихон Пулюка и другие наши ребята. Они засыпали нас вопросами, стали расспрашивать про деревенские новости.
– Ну вы пока посидите тут, – говорит Роман, – а я пойду к смотрителю, узнаю насчет «восьмого номера». Взяли туда кого или еще нет. Тут, если прозевал, – пиши пропало, поворачивай оглобли назад. Давайте ваши деньжонки на всякий случай: сухая ложка рот дерет.
Мы отдали ему свои гроши, и Роман исчез за дверью. Скоро он вернулся. Принес с собой селедок, сахару и коврижку белого хлеба.
– Ну, все в порядке, – сказал он. – Смотритель приказал, чтобы вы завтра с восьми часов утра выходили на работу. Будете работать вместе, на одной машине, в одной и той же смене, один – вертуном, другой – посыльщиком. Это уж вы сами решайте, кому где. На вертушке потрудней, но зато на пять копеек дороже. Я думаю, Легкий, ты посильней, станешь на вертушку.
– Мне все равно, как вот Федя, – ответил Легкий.
– Я посыльщиком буду, – говорю я, хотя еще не знаю, что делает посыльщик.
– Ну и все, – говорит Роман. – А харчиться будем так: ты, Федя, с нами, а ты, Легкий, со своим братом Ванькой. Я ему уже сказал, что ты пришел на завод. А сейчас поедим с дороги.
– А на что ты купил селедок и белого хлеба? – поинтересовался Легкий.
– Я смотрителю дал по полтиннику за каждого из вас, а полтинник у меня остался. Хватит с него и рубля, с живоглота. А на этот полтинник мы попируем.
И мы принялись за еду.
…Первую ночь в казарме мне плохо спалось. Легкий перешел в другую половину, где жил его брат Ванька, а я остался с Романом.
Но и Роман вскоре ушел от меня. Ему с полуночи заступать на работу. Дядя его, Илья, пришел с работы только в полночь. Илья потрепал меня по плечу, засмеялся и, заикаясь, сказал:
– А… а… а… ничего! Привыкнешь и… и… и ты. И… и… и… все бу… будет хорошо!
И указал мне местечко, где я могу спать. Я лег, но уснул только перед самым рассветом.
– Ты что ж спишь? Вставай скорее, первый гудок был. Вставай! – слышу сквозь сон голос Легкого.
Я вскочил. Завтракать было уже некогда, и я захватил с собой только кусок хлеба да несколько сырых картофелин. Ребята сказали, что на заводе картошку можно испечь в любой машине.
И мы пошли на завод.
Сердце у меня стучало, я боялся, что не справлюсь с работой, что меня сразу же прогонят обратно. Хотя Роман и уверял меня, что посылать халявы в машину самое плевое дело, а все же я не знаю, как их посылать.
Снаружи наш гутеновекпй цех очень неказист. Он походит на большущий сарай, только стены его но из бревен или камня, а из листового железа, ржавого и местами дырявого.
Когда мы открыли дверь и вошли в цех вслед за Ванькой Трусиком, нас поразили его размеры. Если казарма нам показалась большой, то гутеновекпй цех был прямо чудовищно огромен, в нем таких казарм можно было штук сто поместить. Он был и страшно длинен, и страшно широк, и ужасно высок. Пол в нем весь устлан кирпичом, в центре – широкий проход, а посреди прохода – узенькая железная дорога. И весь широкий проход был заставлен халявами. Халявы стояли кучками, «переделами», как я узнал потом.
Девушки-подносчнцы брали халявы по четыре в каждую руку и несли к распускным машинам.
Распускные машины стояли возле стен цеха по обе стороны прохода. Они похожи были на большие восьмерки, состояли из двух кругов – одного горячего, другого мелового, – обложенных кирпичом со всех сторон. На горячем кругу распущнки выглаживали халявы в листы, на меловом – выглаженные листы остывали.
В глубине цеха сверкала огнями ванная печь, там мастера выдували из расплавленного стекла новые халявы. Возле рабочих окон ванны, как муравьи возле своей кучи, суетились мастера, размахивали огненными халявами над головой и опускали их вниз – в пролеты пола, чтобы они вытягивались в нужную величину.
На распускных машинах – их было восемь, по четыре с каждой стороны прохода, – шла своя работа. С одной стороны вертуны вертели ручки шестерен, а посыльщики клали в проходы между лавами халявы. А с противоположной стороны распущики выглаживали их в листы на лавах, каменных плитах. Распущиков на каждой машине было по два человека, да, кроме того, там был бральщик и съемщица. Бральщик поднимал железным шестом нагретую халяву, подогревал ее еще сильней перед огнем, вырывавшимся из горла газовой печи, и клал на подходившую очередную лаву. Распущик разворачивал халяву железным крюком и выглаживал ее гладилкой из сырого ольхового поленца, насаженного на железный шест, в ровный стеклянный лист.
Все это мы узнали потом, а сейчас водили глазами вокруг, ничего не понимая.
– Вам нужно идти сначала к смотрителю, вон он стоит, возле своей конторки. Поздоровайтесь с ним и скажите, что вас привел на работу Роман, – он уже знает о вас. Смотритель вам покажет, на какой машине работать. Вы, наверно, станете на «восьмой номер», вон на ту, что возле дверей стоит. Машина поганая, на ней никто из вертунов и посыльщиков долго не уживается, – говорит нам Ванька Трусик.
– Почему? – спрашиваем мы.
– А потому, что из дверей дует и ребята простуживаются.
– Ах, вот в чем дело. Ну что ж, все равно назад отступать не приходится, попробуем поработать и там.
И мы пошли к смотрителю.
– Здравствуйте, Михаил Иванович, – робко говорим мы ему.
– Здравствуйте. В чем дело?
Смотритель был небольшого роста, с изрытым оспой лицом, с тоненькими рыжими усиками. Но как он был одет! На нем был костюм коричневого цвета, блестящие ботинки, высокий крахмальный воротничок и ярко-красный галстук. Это в будний-то день! Да у нас в праздники лавочники и те не бывают так роскошно одеты. Нам он прямо богом каким-то показался, мы смотрели на него и своим глазам не верили.
– В чем дело, говорю? – снова спрашивает смотритель.
– Мы пришли… Нас Роман привел, – отвечаем мы робко.
– Ах, ото о вас мне вчера говорил Степошин? Ну что ж, пойдемте, я покажу вам машину, где вы будете работать.
И он повел нас к той самой машине, на которую показывал Ванька Трусик.
– Вот на этой машине вы и будете работать. Кто на вертушку сядет? – спрашивает он нас.
– Я, – отвечает Легкий.
– Хорошо. Как фамилия?
– Изарков. Василий Павлов.
– Прекрасно!
Смотритель достал записную книжку и записал фамилию Легкого.
– Вертуну у нас платят тридцать пять копеек за смену. А твоя фамилия какая?
Я назвал свою фамилию, имя и отчество.
– Чудесно! – говорит смотритель, записывая в книжку и меня. – Посыльщик получает тридцать копеек за восемь часов. Расчетные книжки и заборные на харчи получите в конторе через неделю. А сейчас слушайте внимательно и смотрите. Я объясню, что будете делать. Видите, ребята работают на вашей машине? Так вот. Вертун вертит ручку, круг движется. Когда он начинает вертеть? Только тогда, когда распущик его машины подаст ему свой голос. И прекращает вертеть тоже по голосу своего распущика. Распущики работают на той стороне. Самое важное – не спутать голос своего распущика с голосом соседа, работающего на другой машине, иначе плохо будет, тебе от него влетит. И все! А ты, – обращается он ко мне, – должен класть халявы в промежутки между лавами и стараться не разбить ни одной. Разобьешь – тоже влетит от распущика. Когда кончается передел, один промежуток оставляешь свободным и кричишь распущику: «Промежек, новый передел!» Не сделаешь промежутка между переделами или забудешь крикнуть, влетит еще сильнее. Понятно?
– Да, – говорим мы, ошеломленные таким вступлением.
– Ну, тогда с богом! Сейчас загудит гудок, эта смена уйдет, а вы станете на их места.
Смотритель ушел, а мы остались возле машины, на которой работали двое незнакомых нам ребят. Они смотрели на нас пытливо, а мы на них.
– Откуда? – спросил нас тот, который был посыльщиком.
– Из Ивановичей. А вы?
– Мы вороновские, из-за Десны.
Посыльщик хотел еще что-то сказать, но в это время завыл заводской гудок, и они освободили нам рабочие места. Ребята пошли в казарму, а мы остались возле машины. Легкий сел на ящичек возле окна с палкой в руках, которую мне передал сменившийся посыльщик. На двух рейках в окне машины уже лежала готовая к посылке в машину халява.
– Га-а-а-и-и-и-и-и-и! – раздался певучий голос по ту сторону нашей машины.
Легкий начинает крутить ручку колеса.
– Га-а-а-и-и-и-и-и! – снова тот же голос.
Легкий перестает вертеть.
Перед окном – промежуток между лавами, я кладу в него осторожно халяву. Но руки у меня почему-то так дрожат, что я чуть-чуть ее не раскокал. Халява хотя и большая, но очень тонкая и разрезана с одной стороны вдоль алмазом. Разбить ее проще простого. Хорошее бы у меня было начало, если бы я первую же халяву разбил!
– Га-а-а-а-а-и-и-и-и!
Какой красивый и певучий голос у нашего распущика! Жалко только, что нам не видно его самого.
Легкий снова налегает на мотыль, а я иду за следующей халявой, подношу ее к окну.
– Га-а-и-и-и-и-и!
Легкий останавливается, а я кладу новую халяву в машину на круг, между лавами.
– Пошла работа! – засмеялся Легкий. – Тебе не трудно, товарищ? – спрашивает он меня.
– Нет.
– Мне тоже не трудно, – говорит Легкий.
А на других машинах кричат другие распущики. Одни кричат певуче, протяжно, как наш, другие – отрывисто, словно подают команду, третьи стонут, словно нм больно.
И цех наш полон разноголосицы.
А тут еще девушки-подносчицы запели песню про несчастную любовь. Они подносят халявы ко всем машинам. Девушки все красивые и одеты по-городскому. Легкий смотрит на них и чему-то улыбается. К нашей машине подносили халявы две девушки. Одна высокая, худая, другая пониже и пополней. Они гораздо старше нас, им, наверно, годов по шестнадцати будет. И вот низенькая заметила, что Легкий усмехается, глядя на них.
– Зина, смотри-ка, на нашей машине две новые козюли появились, – говорит она подруге.
Удивительное дело: все заводские, мастера и подручные, почему-то нас, деревенских, называли козюлями, то есть змеями. А мы, в свою очередь, дразнили всех заводских душаками. Правда, все это без всякой злобы.
Легкому не понравилось, что девушка назвала нас козюлями, он рассердился на нее.
– Сама ты козюля, черт! – говорит он ей.
– Смотри-ка ты! Он еще лается, – засмеялась девушка.
– Ты сама первая начала, – отвечает ей Легкий.
– А ты чего смеешься, когда пялишь глаза на нас?
– А что ж мне, плакать прикажешь?
– Ну и зубы нечего скалить, верти знай вертушку!
– А ты знай таскай халявы!
К нам подошел мрачный на вид усач, посмотрел на нас мельком и начал считать переделы халяв, стоявшие возле нашей машины. Он взял листок-накладную, торчавший в крайней халяве первого передела, и так же молча ушел, как и появился.
– И-и-и-и-и-и-и-и! – поет наш соловей.
А на других машинах:
– О-о-о-о-о-о-о!.. О-о-о-о-о-о-о!
– Ай?.. Ай!..
– О-о!.. О-о!
– Э-э-э-э-э-э-э-э! Э-э-э-э-э!
– Ну-у! Ну-у!
– Дай!.. Дай!..
– А-а-а-а-а!.. А-а-а-а-а-а!
Передел кончился.
Я оставляю один промежек свободным и кричу так, как меня учил смотритель:
– Промежек! Передел кончился!
В ответ мне ни звука. Ну, думаю, я свое дело сделал, а они там как хотят.
– Гай! – раздалось отрывисто, точно лай собаки, с той стороны нашей машины, откуда все время мы слышали певучее «гаи».
Легкий вопросительно смотрит на меня, я – на него.
– Гай! – снова прорычал кто-то по ту сторону машины.
– Что такое? – недоумевает Легкий и не знает, что ему делать.
Несомненно, что это кричат на нашей машине и нам. Но кто? И надо ли ему подчиняться? Не знали мы, что старая смена распущиков ушла домой, а на их место заступила новая и новый передел уже будет выглаживать тот самый усач, который только что был возле нас и взял накладную из передела, и что он и его новый товарищ будут над нами хозяевами до четырех часов дня.
– Гай! Гай! Гай! Чертова козюля, я тебе сейчас морду всю побью! – орет кто-то на той стороне машины.
И прежде чем мы успели понять, в чем дело, из-за машины выскочил прежний усач, с мокрой и грязной тряпкой в руках, и начал хлестать Легкого прямо по голове и лицу. Хлестать и приговаривать:
– Гай, гай, козюля, гай! Я кому кричу «гай»? Ты зачем тут сидишь, а? Мух ловить?
Оказывается, теперь надо вертеть вертушку под новую команду. Легкий налег на мотыль, а усач побежал обратно. Но он не успел, видно, добежать до своего рабочего окна, а там надо было остановить машину, иначе лава пройдет мимо окна, а другой распущик, напарник этого, дал свою команду, чтоб Легкий перестал вертеть. Но у него тоже своя команда, не похожая на «гай». Он крикнул:
– Ой!
А Легкий знай крутит, знай крутит. Я не успеваю класть халявы в промежутки, он совсем ошалел.
– Стой, Легкий, стой! – кричу я ему.
Он остановился. Над нами хохочут наши соседи, работающие на других машинах, такие же ребятишки, как и мы. Но у них есть опыт, а у нас его еще нет. Усач и его товарищ показались из-за машины. Товарищ усача был высокий и худой, и лицо у него было доброе.
– Ты, мальчик, что, первый день работаешь? – спрашивает он Легкого.
– Да, – отвечает Легкий, не глядя на них.
– Ну ничего, все наладится! Нас тоже учили. Так вот знай: он будет кричать «гай», а я – «ой». Ты, значит, и прислушивайся к нашим голосам. А остальные тебя не касаются.
И они опять ушли на свои места.
У Легкого все лицо было в грязи, словно у поросенка, когда он вылезет из лужи. Он начал утираться рукавом зипуна, но от этого чище не стал. Мне было и жалко его и смех разбирал: больно уж он черный стал, словно трубочист. Но я все же сдержался, даже не усмехнулся ни разу. Зато девушки-подносчицы хохотали до упаду, глядя на него.
– Тебе больно, Легкий? – спрашиваю я его.
– Да нет, ничуть не больно. Но обидно, черт побери! Главное, ни за что отхлестал.
После мы узнали, что не один этот усатый любит хлестать вертунов и посыльщиков грязной тряпкой, а почти все распущики. У них в котле есть тряпки такие. Тряпка нужна им для охлаждения железного шеста, на котором насажена гладилка.
– Гай!..
Легкий начинает крутить.
– Гай!
Легкий останавливается, я кладу халяву.
– Гай!
Снова Легкий налегает на мотыль.
– Гай!
Стоп машина!
И работа опять пошла, как полагается.
Размеренно, почти через равные промежутки, покрикивают распущики на всех машинах, им в ответ погремливают шестерни колес.
Звенит где-то стекло.
Снова запели девушки.
Сначала это было для нас ново и все интересно, а потом стало казаться и скучным и однообразным.
Но вот открылась дверь возле нашей машины, и в цех вошел человек небольшого роста и с такими пушистыми усами, каких мы в жизни ни у кого не видывали! Он был одет в дорогое драповое пальто с серым каракулевым воротником и в такой же, под цвет воротника, каракулевой шапке, с очками в золотой оправе, с палкой-костылем на руке. На ногах у него были боты. Он вошел быстро и быстро зашагал по направлению к ванной печи. И тотчас же раздалось в цеху хором:
– Вот… он! Идет! Костыль! Ать! Два! Ать! Два!
Человек в золотых очках фыркнул, как кот, и вихрем пронесся к ванне – кричали где-то там. Но, когда он приблизился к ванне, там все затихло. Зато позади него, на всех распускных машинах, раздалось такое же хоровое:
– Костыль! Идет! Вот! Он! Ать! Два!
Кричали все распущики, хотя они и не видели его; кричали вертуны и посыльщики; даже девушки-подносчицы кричали вместе со всеми. Но кричали так, что никак нельзя было понять, кто же кричит. Все кричавшие не смотрели на человека в золотых очках, а занимались каждый своим делом. Человек в золотых очках метнулся назад, а крики начались снова на ванне. Он и сам что-то кричал, кому-то грозил палкой-костылем, а потом скрылся в конторе смотрителя. По цеху, как гром, прокатился хохот.
Мы с Легким ничего не понимали. Для нас ясно было одно: человек в золотых очках – барин, какой-то большой начальник на заводе. Как же посмели смеяться над ним даже такие ребята, как мы с Легким?
– Кто это такой? – спрашиваю я у посыльщика, работающего на соседней машине.
– Это инженер-химик Шварц, по прозвищу Костыль, заведующий производством.
– А почему же над ним смеются?
– А потому, что он вредный: штрафовать любит рабочих ни за что ни про что.
– Вот это уже интересно, – засмеялся Легкий, забыв про недавнюю свою беду.
Мне хотелось есть. Я спросил у соседа, как мне испечь картошку в машине.
– Очень просто. Вон видишь дверку сбоку в вашей машине? Открой ее, подлезь туда и положи картошку возле кожуха, откуда огонь идет к распущику. Живо испечется!
В машине было так жарко и душно, что там и вола можно зажарить, а не только что картошку испечь. Приторно пахло маслом от шестерни. Я поскорей положил, выбрался оттуда и снова стал на свой пост.
– Гай!.. Гай!
Дверь опять открывается, и в цех входит огромный человек в голубой шинели с серебряными погонами на плечах, в серой каракулевой папахе с кокардой, в лакированных сапогах. Мы онемели от изумления.
«Да ведь это тот самый начальник конных жандармов, что приезжали к нам в деревню в пятом году!» – думаю я, глядя на него.
И Легкий признал его.
– Он самый, – шепчет мне Легкий.
А Маурин, бывший командир жандармов, теперь управляющий Ивотским заводом, медленно шел по цеху, как король. И уже на него не кричали, как на Костыля, наоборот – все притихли и только смотрели на него исподлобья.
– Выслужил себе должность, собака! – сплюнул Легкий.
Маурин прошел к ванне, постоял там, потом скрылся где-то в глубине цеха.
– Гай!.. Гай!.. – кричит наш распущик.
И тут со мной произошла беда. Я стал брать очередную халяву, чтобы поднести ее к машине, а край ее отломился, она грохнулась о кирпичный пол и разлетелась вдребезги. И тотчас же к нам выскочил наш распущик, усач с грязной тряпкой в руке.
– Ты зачем халяву разбил, а? – грозно спрашивает он.
– Я… я ее не… бил… Она сама разбилась, – боязливо отвечаю я.
– Сама? Так вот же тебе, чтоб она сама не билась!
И грязная тряпка хлестнула меня по глазам.
Я съежился, ожидая новых ударов, но тут случилось такое, чего никто не ожидал.
Легкий сорвался с места, быстро подскочил сзади к распущику, сделал ему подножку, и усач полетел на пол как подкошенный. А тряпка очутилась в руках у Легкого и пошла хлестать по лицу самого усача.
Я обмер от ужаса: теперь нам конец!
Легкий же, хлестнув усача раз пять по роже, бросил тряпку на пол и отскочил на середину прохода.
Я думал, что распущик сейчас погонится за Легким, поймает его и забьет насмерть. Но произошло снова неожиданное. Усач вскочил и смотрит на Легкого. А Легкий – на него. И глаза у него горят, как у волчонка.
Усач захохотал:
– Ах ты, козюля! Ха-ха-ха! Да ты, оказывается, смелый, чертенок! Это мне нравится, я таких люблю!
И побежал снова на ту сторону машины.
А Легкий вернулся на свое место. Все ребятишки хохотали как бешеные над нашим усачом. Даже девушки-подносчицы смеялись, хотя они были заводские, как и наш усач.
– Ох ты, козюля, какой смелый! – сказала та самая, низенькая, что ругалась недавно с Легким. – Молодец, здорово ты ему сдачи дал, хорошо проучил, это ему наука будет!
И она посмотрела на Легкого уже не презрительно, а ласково.
– Теперь мы пропали, Легкий, – говорю я ему.
– Ничего, живы будем – не помрем! Я вижу, им только поддайся, они так и будут тебя стегать, – отвечает он мне.
– Но почему же ты стерпел, когда он тебя самого хлестал, а сейчас не удержался? – недоумеваю я.
– Потому что тогда он меня хлестал, а сейчас тебя, – ответил он мне. – А это дело другое. Когда моего товарища бьют, я уж стерпеть не могу.
– Гай! – кричит нам усач как ни в чем не бывало.
Легкий налегает на мотыль.
– Гай!
Легкий перестает крутить.
Но мы все время были начеку, всё смотрели, как бы усач снова не налетел на нас с тряпкой. Однако, когда у меня опять вырвалась из рук халява, распущик только прокричал с той стороны:
– Посыльщик, опять бьешь халявы?
Я молчу.
За всей этой суматохой я забыл про свою картошку под машиной, и она вся превратилась в уголь. Пришлось пообедать и позавтракать куском хлеба с щепоткой соли, запив его водичкой. Но мне сегодня было не до еды.
В четыре часа завыл гудок, и наш первый день на заводе кончился.
Следующие дни были уже легче.
С каждым днем мы все лучше и лучше осваивали свою работу. Мы начали различать голоса не только своих распущиков, но и чужих, и уже путаницы у нас не было.
Мы научились даже подменять друг друга, если кому надо было отлучиться минут на пять. У нас теперь находилось даже время поболтать с соседями.
И к шуму в казарме мы стали привыкать.
Только вот к холоду, все время тянувшему в казарму из-за плохо прикрываемой двери, да к клопам и тараканам трудно было привыкнуть. И к голоду тоже.
Изнуряли нас ночные смены. Они были мучительны не только для новичков, но и для тех, кто работал на заводе уже не первый год. Сколько ты ни работай, а, живя в казарме, где далеко за полночь стоит шум и гам, трудно уснуть рано с вечера, чтобы до полуночи выспаться.
Мы шли на смену сонные, на работе клевали носом, а иногда и засыпали. Распущики кричали на нас, отпускали нам затрещины.
Плохо получалось у нас и с заработком, особенно у меня. У нас не было ни одного дня прогула, значит за месяц я должен был получить девять рублей, а Легкий – десять с половиною, считая и забранные харчи. Но каждый раз за месяц я получал рублей семь с копейками, а Легкий – не больше восьми. И у других выходило так же.
Нас обсчитывали табельщики и конторщики, но поделать с ними мы ничего не могли. Если какой-нибудь умник начинал справляться, почему ему не выписали полностью заработанное, он живо вылетал с завода.
И мы молчали. Конторщики, смотрители и табельщики были над нами цари и боги.
«Вот почему они так хорошо одеваются и живут в хороших домах», – думали мы.
А они действительно жили в свое удовольствие. Вечером веселились, катались на катке перед домом управляющего, устраивали спектакли, приглашали духовой оркестр. Нашего брата деревенщину сюда и близко не подпускали.
Мы с Легким один раз слышали, как играет духовой оркестр. Нам эта музыка показалась сказочной. На дворе был лютый мороз, нас насквозь продувало ветром, но мы стояли как зачарованные и слушали, слушали…
– Вот это музыка! – сказал задумчиво Легкий.
Мы, наверно, совсем бы замерзли, если бы в это время не открылись двери помещения, где играл оркестр, и оттуда не начали выходить конторщики и мастера. Среди них оказался и сам бог заводской – управляющий, в своей голубой шинели. Только тогда мы очнулись и пустились наутек к себе в казарму – к клопам и тараканам.
Я не знаю, чем бы кончилась наша жизнь на заводе, если бы не вмешался мой отец. Он пришел домой на масленицу и, узнав, что мать отпустила меня работать на Ивот, взбеленился. Уж кто-кто, а он-то знал, каково живется в казарме нашему брату.
– Сейчас же поезжай за ним! – закричал он на мать.
И мать приехала за мной в Ивот на нашей сивой кобыленке и забрала меня.
– Поедем, сынок, поедем скорей, а то отец убьет меня совсем, – говорит она мне.
– А как же расчет? Расчет надо получить в конторе, мне там причитается рубля два-три, – говорю я ей.
– Бог с ними, с этими двумя рублями, поедем скорей.
И она увезла меня домой.
– Ну как, сладко зарабатывать деньги на заводе? – говорит мне отец, как только я перешагнул порог хаты.