Текст книги "Мой товарищ"
Автор книги: Федор Каманин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
– Пусти, баб, пусти! Я ему покажу, как попом быть! Я ему задам! Будет он у меня знать, как сахар трогать да чужих ребят тюрей кормить!
– Какой сахар? Какая тюря? – изумляется бабушка Милая.
– А вот какой… Видишь пустой мешок? А тут было пять фунтов почти, мы один раз только и попили чаю… Нет, дай я этого попа еще пороть буду. Пусть он всем расскажет, как попу влетело, пусть запомнит, какой сладкий сахар бывает!
– Будет, будет… Довольно! Постегала, и хватит. Ты погляди на спину-то, на ней места живого нот.
Мать заплакала.
– Самый любимый у меня сын, самый старший, самый смирный да тихонький был, и он сахар ворует! – голосит мать.
– Сама виновата, зачем приучала его к молитвам? Сама же хвалилась, что сынок твой до божественного охоч. Что он даже в Бацкено в церковь пешком ходит. Чего ж ты теперь плачешь? – говорит бабка Алена.
– Я теперь ему помолюсь! Я теперь пущу его в церковь!
– Я и сам не пойду в твою церковь! – кричу я, чувствуя, однако, что гроза миновала.
И в самом деле, досада взяла меня. И больше всего обиделся я на святого Семена – почему он не явился с неба, не заступился за меня? Ведь я, на него глядя, в пустыню с ребятами удрать хотел, чего ж он меня в обиду дал?
«Нет, не пойду я больше в пустыню, не хочу в святые», – думаю я всхлипывая.
Легкий услышал о моей беде на другой день и сразу же прибежал ко мне.
– Ну что, здорово тебе влетело? – спрашивает Легкий.
– Да, – отвечаю ему я. – Думал, и жив не буду.
– Сильнее, чем Василий Семеныч крапивой?
– Раз в пять сильнее.
Легкий задумался.
– Ну, теперь того не вернуть… Зато мы в пустыню все-таки уйдем! Идем сегодня же, вдвоем с тобой! Ребят я не возьму, я на них не надеюсь. Они еще есть захотят, плакать начнут. Лучше мы с тобой вдвоем пойдем.
– Легкий, может, бросим мы это дело? – говорю я.
– Бросить? Ну, уж нет! Раз она тебя так порола, мы должны удрать. Пусть они нас поищут, пусть по нас поплачут. А то моя мать тоже хороша. Твоя начала ей рассказывать, как она тебя порола, а моя знай поддакивает: так, говорит, и надо. Я не утерпел и говорю: «А тебе хорошо было, когда тебя маленькую стегали? Ты ни разу ни в чем не провинилась?» Так она как зачала меня драть, насилу я вырвался… Удерем сегодня же вечером.
– Нас все равно найдут скоро… Ты ведь говорил ребятам, что мы полезем на елку, говорил даже, где елка стоит. Вот они и расскажут, куда мы пошли, нас и найдут.
– Мы не туда пойдем, я уже об этом подумал. Мы пойдем на Гуляевы покосы. Там елки растут такие, что больше некуда!
– Ну что ж… пойдем, – соглашаюсь я, хотя уходить из дому мне совсем не хочется.
Не хочется мне теперь и на небо, я больше не сержусь на мать. Ведь, если разобраться хорошенько, сам я виноват во всем. А что она меня порола, так во всей деревне ребятишек порют, такой уж обычай у нас. Все мужики и бабы говорят, что от порки дети умнеют, что их и самих пороли, когда они маленькие были.
– Как только темнеть начнет, так мы и удерем. Я за тобой сам приду. Я буду за вашим сараем. И, как свистну, ты тут же выходи.
– Ладно.
Легкий ушел. А я остался дома и стал ждать, когда стемнеет.
Жду я вечера, а сам мучаюсь ужасно. Мне жалко мать, жалко отца. Хотя его сейчас нет дома – он работает в каменщиках, – но осенью-то он придет домой. А больше всего мне жалко сестер и братишек – ведь они же любят меня, я их тоже люблю, как же я их покидаю? Пока-то мы с Легким попадем на небо да их туда заберем, тут слез море будет. Да и попадем ли мы еще туда, я что-то теперь не совсем уверен.
К тому же меня забирает страх. Сидеть на елке, не евши сорок дней и ночей, – не тюрю сладкую лопать, в наших лесах еще и волков пропасть, да и медведи с рысями не перевелись. Ну, скажем, волки до нас не доберутся, они по деревьям не лазают, но медведю или рыси ничего не стоит вскочить на ель. Рысь даже, говорят, большею частью на деревьях и живет.
Нет, если бы не Легкий, я бы никуда из дому не пошел…
А вечер все ближе и ближе, на улице темнеет. Мать давно уже пришла с поля и теперь хлопочет по хозяйству, доит корову на дворе.
Братишки мои спят, и сестренки с ними. Вот они, лежат вповалку на полу…
«Какие они все хорошие, родные – и Ольга, и Арсен, и Сашка, и Ванька, а уж о самом маленьком, Сережке, и говорить нечего!» – думаю я.
Мое место, самое крайнее, у стенки, пустует. Оно, возможно, теперь навек запустует…
Я смотрю на братишек и сестренок в последний раз, и слезы душат меня.
На болоте, за нашим сараем, раздается свист. Это Легкий вызывает меня, так свистеть умеет только он. На ходу надеваю свой потрепанный картузишко и бегу к Легкому.
Он стоит за углом нашего сарая, важный и решительный. На нем зипун, на голове – шапка зимняя, на ногах – лапти.
– Ну, пошли? – говорит он мне.
– Пошли. А зачем ты оделся так?
– А как же ночью раздетым быть? Ведь Семен этот тоже, поди, одевшись на столбу сидел?
– Наверно. Тогда, пожалуй, и я зипун и лапти с онучами захвачу.
– Не «пожалуй», а обязательно захватывай, – не на один день идем, а на сорок. Беги скорей!..
Я быстро нашел в хате зипун, шапку и лапти с онучами и опять шмыгнул на болото.
Мать все еще возилась на дворе с коровой и не видела, как я удираю.
Мы с Легким тронулись в путь.
Обошли сараи, перешли речонку и зашагали заречной дорогой.
Нас никто не заметил, кроме бабы Кулины. Но Кулина даже не спросила, куда мы идем на ночь глядя.
Пока мы шли полем, было еще видно, но, как только подошли к лесу, стемнело. Мы оглянулись в последний раз на деревню и юркнули в лес.
А в лесу совсем темно, словно ночь наступила. Нам страшно, но мы шагаем, прижавшись друг к другу. Дорожка, по которой мы идем, Легкому хорошо знакома, сбиться не боимся.
– А зря ты ребят не позвал, – говорю я Легкому.
– Да, Митьку хотя бы… Все веселее было бы, – согласился он.
Мы пришли на Гуляев покос. Тут когда-то был луг, теперь он весь порос мохнатыми елями, березами, дубняком, на месте прежних низин остались маленькие лужайки, но на них уже не трава, а один мох растет, сюда и солнышко редко заглядывает. Зато ели здорово разрослись на просторе, сучья на них от самой земли тянутся, и хвоя на сучьях густая, зеленая.
Легкий выбрал две елки, стоящие так близко друг к другу, что их за одну можно издали принять, и сказал:
– Ну, вот эти для нас будут самые подходящие. Ты как считаешь?
Я посмотрел на елки:
– Да, эти будут хороши.
Мы полезли на елки. Легкий впереди, я за ним.
На самую верхушку мы не стали забираться – сучья пошли больно тонкие, – остановились на середине.
– Вот тут мы и будем жить, – говорит Легкий. – Тут мы сейчас и постель постелим, будем ночевать первую ночь. А там уж тридцать девять только останется, они живо пролетят! Ты не знаешь, Федя, что этот Семен преподобный спал на столбе?
– Наверно, спал… В книжке написано, что он не ел и не пил ничего, а чтоб не спал, о том не сказано.
– Я тоже так думаю. Не может же быть, чтобы он всю ночь не спавши был. Знаешь, на этих сучьях ловко можно постель устроить. Только вот этот сук сюда пригнуть, чтобы ночью не скатиться.
Мы пригнули сук, расстелили зипун Легкого, легли, а моим зипуном укрылись.
– Эх, ловко-то, лучше не надо! – говорит Легкий. – Лучше, чем Семену на столбе. Ты вот что еще скажи мне, Федя, как он спал-то на столбе этом? Ведь сучьев там не было?
– Наверно, сидя спал, – отвечаю я.
– Сидя? А что же он делал, когда дождь шел?
– Наверно, зипуном укрывался.
– Зипуном? Да, пожалуй, так оно и было, – соглашается Легкий. – Потому что зимой без полушубка, летом без зипуна никому не обойтись, будь ты хоть святой-распресвятой. Полушубок от снега и мороза, а зипун от ветра и дождя – первое дело. Да зипуном и от солнца хорошо укрыться, если оно припекает здорово. Правда, у нас тут, на елках, хорошо: ни солнце, ни дождь нас не прохватит, ветер тоже не пронижет, а все же зипунки нам не помеха.
Он замолчал, молчу и я. А потом Легкий снова заговорил:
– Ох, и ищут сейчас нас, поди, дома! Первым долгом в сажалке, в колодцах, а потом в речку заглянут. Начнут везде шарить, кричать. А мы вот где.
Разговаривая так, мы не заметили, как уснули.
Проснулись мы, когда солнце поднялось уже высоко, птички весело чирикали, журавли кричали где-то в болоте.
– Эх, есть-то как хочется! – сказал Легкий.
– Да, подкрепиться бы не мешало, – согласился я.
Но мы оба вспомнили, что пришли сюда голодать, а не есть.
– Ну что ж, – говорит Легкий, – как-нибудь надо терпеть. Что вот только делать нам, заняться чем? Семен этот что делал на своем столбе?
– Он богу молился, молитвы распевал, – отвечаю я.
– Ну что ж, давай и мы петь: ничего, видно, не поделаешь.
И мы запели.
Я хотя и был грамотней Легкого и умел читать молитвы на церковнославянском языке, а наизусть их не знал. И мы запели только то, что было полегче.
– Аллилуйя, аллилуйя, аллилу-у-у-у-й-й-я! – визжали мы в два голоса, словно поросята голодные.
Птицы, услышав нас, мигом замолчали и в испуге улетели подальше от елок.
Пели мы долго, чуть не до полудня.
– Слушай, Федя, будет горло драть, давай отдохнем, – говорит Легкий.
– Что ж, давай отдохнем.
Легкий потер живот и сказал:
– А живот-то у меня подводит с голодухи. У тебя как?
– И у меня.
– Да… А мне вот сейчас не верится что-то, чтобы он, Семен-то этот твой, сорок дней и сорок ночей не евши был. Хоть что хочешь, а тут какой-то подвох.
– Какой же тут подвох может быть?
– Всякий. Он, может быть, захватил с собою сумягу хлеба с салом, да и ел потихонечку. А говорил, что голодает. Или кто приносил ему еду, тоже молчком.
– Нет, в книжке точно сказано, что он голодал.
– Что книжка? В книжке так сказано, а на деле по-другому может быть.
Легкий подумал чуточку, а потом продолжал:
– И еще я так думаю: ежели только он и голодал по порядку, как следует, то он не на небо попал.
– А куда же он девался?
– Его ветром сдуло со столба и унесло куда попало.
Я удивился:
– Это как же так?
– А так. От голода, брат, человек сначала пухнет, а потом сохнуть начинает. И высохнет он за сорок-то дней так, что станет легче соломинки. Вот я сейчас чувствую, что у меня ноги пухнуть начинают, тяжелеют. А потом уж, этак день на двадцатый, сохнуть начну. А ты как? Ничего еще?
– Я ничего, – отвечаю я, но страх начинает и меня пробирать. Мне кажется, что ноги пухнуть и тяжелеть начинают и у меня. Но домой мне вернуться нельзя, и я говорю: – Легкий, я не понимаю только, к чему ты все это говоришь? Ежели ты домой хочешь, то иди, а я останусь тут. Я теперь не пойду домой, потому что мать меня тогда совсем забьет.
– И я не пойду, мне тоже влетит. И тебя я одного не оставлю тут, я знаю, что мы товарищи настоящие, – успокаивает меня Легкий. – Вот только чем мы займемся, об этом нужно подумать. Может быть, слезть вниз, побегать, что ли?
– Нет, Легкий. Семен не бегал, он сидел на столбе все время. Давай лучше опять петь.
Легкий вздохнул:
– Ну что ж, давай запоем…
Мы опять поем «Аллилуйю» на разные голоса. Но есть все-таки нам хочется. Все время чудится вкусный черный хлеб, похлебка, щи, каша с молоком, видятся яблоки в Матюшином саду, огурцы на соседских огородах. Тянет нас домой, но гордость и страх мешают нам слезть вниз.
И мы поем, поем до тошноты, до одуренья…
– Эй! – раздается чей-то голос внизу, под елками.
Мы вздрагиваем и замолкаем.
– Эй, сорванцы, щенята, чтоб вас черти взяли!
Мы молчим и не дышим.
– Слезай сейчас же вниз, чертенята, а то я вас сам оттуда вниз поскидаю! Всю деревню на ноги подняли, все их ищут, а они вон где сидят, песни поют. Слезай живо, говорю!
Теперь по голосу мы узнаем, что это Акимочка Шурувалин.
Акимочка Шурувалин хорошо известен всем нам, ребятишкам, особенно Легкому. Это высоченный молодой мужик, всегда улыбающийся, немножко дурковатый и такой кнутобоец, что спасу нет. Для него первое удовольствие дать при случае человеку дерку, особенно если ты набедокурил. Мы его боимся не меньше, чем старого Трусака. Если бы Трусак нас нашел, мы сразу бы слезли, а к Акимочке в лапы угодить страшно. Он, чего доброго, сейчас же драть начнет.
– Что же я, просить вас буду, что ли? Или мне самому лезть к вам? – орет Акимочка внизу.
Мы видим, что от него не отделаться. Но начинаем торговаться:
– А ты нас бить не будешь?
– Нет!
– Врешь?
– Право слово!
Слезаем вниз.
Но не успели мы очутиться на земле, как Акимочка схватил нас за уши, да так, что уши затрещали. Ведь лапы-то у него что клещи железные!
– Ты ж говорил, что не будешь нас бить? – кричим мы.
– А я разве вас бью? Я вас и не бью, я только за уши вас держу, чтобы вы опять на елку не удрали, – ухмыляется Акимочка.
– Да как же ты держишь, чертов ты Акимочка! Ты ж не жми так, отпусти клещи-то свои! – кричит Легкий.
– Как приведу вас домой, так и отпущу, – отвечает Акимочка. – Эге-ге-гей! Ого-го-го! Нашел я их! Нашел! – орет Акимочка на весь лес, а сам знай тащит нас за уши и ругает. – Ишь, удумали что! А искать-то вас и не стоило бы. Сами бы домой прибежали, когда жрать захотели. А не прискочили бы, и не надо, убыток небольшой.
Мы молчим. Что тут скажешь?
– Эге-ге-гей! Нашел! – повторяет Акимочка.
И эхо мужичьих голосов отвечает ему:
– И-и-де-ем! Ге-ге-гей!
И, пока мы дошли до деревни, за нами набралась толпа баб, мужиков, ребятишек. Все они ходили в лес, искали нас.
– Где они были? Как ты нашел их? – спрашивают Акимочку мужики.
– На Гуляевых покосах, на елке сидели.
– Что ж они там делали? Чего ж их на елку занесла нелегкая?
– Песни распевали.
– Ах, всыпать бы им березовым веником, чтоб помнили!
А мы шагаем молча. Но чувствуем, что быть нам битыми еще и дома. И ничего нам не остается, как только покориться.
В деревне нас разлучили. Легкого потащили домой, меня Акимочка передал Тимоше, нашему соседу, чтобы тот доставил меня прямо к матери.
Дома по мне плакала мать.
В этот день пришел и отец с работы. Увидев отца, я сразу понял, что колотушек не будет.
Мать кинулась было ко мне, схватила меня и ударила раза два, но не больно, а чуточку.
– Ах, ты… да я тебя…
– Ну, ну, ну, не тормоши ребенка, – говорит отец. – Пусть он очухается, а то как бы хуже не наделать.
В хату к нам набились ребятишки, бабы, мужики.
Всем хотелось узнать, зачем мы в лес удирали. Но я решил при всех не рассказывать, чтоб надо мной потом ребята не смеялись.
– Ну, рассказывай, зачем ты в лес с Легким убежал? – спрашивает отец.
– Я скажу тебе одному, – говорю я.
– A-а, ну ладно. Братцы, идите-ка вы домой, занимайся каждый своим делом, говорит отец соседям.
И, когда все ушли из нашей хаты, я рассказал отцу все.
Отец слушал внимательно, а потом сказал:
– Ах, и дураки ж вы, ребятки! Пороть бы вас, пороть, но этим все равно дурь не выбьешь, еще глупей станете. Ну ладно, подрастайте, авось поумнеете!
Тем дело и кончилось.
Но больше на небо мы уж не собирались.
И книги про святых и преподобных мне окончательно разонравились.
IV
Мы – ораторы
После неудачи с небом я присмирел. Я и до этого был не особенно боек, а теперь стал ниже травы, тише воды, как у нас говорят.
Присмирел и Легкий – ему дома тогда всыпали здорово. Правда, я ходил к нему и он ко мне заглядывал, но приключения наши кончились. Легкий даже по садам почти перестал лазать. Редко-редко когда надумает, а если уж и полезет, то очень осторожно. Ему, видно, надоели опасности.
Мы играли мирно, ходили иногда в лес за малиной, смородиной и грибами, бегали на реку Витьму купаться. Бывало, что и в своей Гнилушке на скорую руку купались, хотя в ней много мути и грязи.
Перемену эту в Легком заметили соседи, обрадовались.
– Вот теперь ты. Легкий, совсем хорошим стал, теперь ты приятный паренек, – говорили они.
Даже сам Трусак похвалил Легкого, когда мы приняли к себе играть его Ваньку Трусика:
– Умник, Легкий, молодец! А я-то думал, что ты совсем конченый.
И Легкому понравилось, что о нем стали так говорить. Однажды он даже сказал:
– А знаете, ребята, что я надумал?
– Что?
– Мы будем теперь всегда так жить. Не драться, не воровать. Только ежели в Матюшин сад иногда заберемся, потому что без яблок нам нельзя. А больше – никуда! Согласны?
– Согласны! – кричим мы.
Но, как говорится, загад не бывает богат. В деревне случились такие события, которые захватили и нас, ребятишек…
Шел 1904 год. Началась война, где-то далеко-далеко, на Дальнем Востоке, в Маньчжурии, в Порт-Артуре. Там стояли наши войска, на них напали японцы.
На базарах стали продавать картинки: на них было нарисовано, как русские бьют японцев. Дядя Легкого, Тихонок, накупил таких картинок и развесил по стенам в горнице. Тут мы впервые увидели, кто такие японцы. На картинках они были маленькими, некрасивыми. Наши солдаты нанизывали их сразу по пяти штук на штык, наши бомбы топили японские корабли, японцы тонули в море и взлетали на воздух от взрывов русских снарядов.
Так было на картинках…
– Видал, видал, как наши колошматят косоглазых дьяволов? – радовался Тихонок. – Хо-хо-хо! Вот это здорово! Да наши их шапками закидают!
И он самодовольно подкручивал свои тощие усики и поглаживал жиденькую бороденку, ходил в церковь и заказывал молебны о победе русского воинства над врагом.
А в деревне провожали на войну запасных солдат, тех, которые отслужили свой срок на действительной и вернулись было домой. Бабы голосили по ним, как по покойникам, стон стоял по всей округе.
Потом поползли тревожные слухи. Стали говорить, что не наши японцев побеждают, а японцы наших, что наши солдаты бьются храбро, но царь назначил главнокомандующим какого-то генерала Куропаткина, который горазд только богу молиться. Японцы же хоть и маленькие, но хитрые. У них и солдаты-то одеты хитро: в зеленые формы. Как залягут в траву, их и не видать. А наши по-прежнему воюют в черных мундирах, и их далеко видно. Самое же главное – японцы хорошо подготовились к войне, а русская армия плохо была подготовлена, не хватало оружия. Да и генералы были бездарные, и солдат плохо кормили. Царь плохо знал, что делается в его войсках. Кроме того, американцы помогли японцам, продали им новые ружья, пулеметы, которые называются «максимами». Эти пулеметы сыплют пулями, как горохом, нигде от них спасу нет.
– Брехня это все, брехня! – говорил дядя Легкого. – Наш батюшка белый царь всех победит!
По вот в деревню стали возвращаться раненые, инвалиды: кто без ноги, кто без руки, Они-то и рассказали мужикам правду.
Солдаты также говорили, что война была не нужна народу, что царь се нарочно затеял, чтобы революцию оттянуть.
Что такое революция, мы сначала понять не могли и поняли лишь в следующем, 1905 году.
Революция началась сначала в столице, Питере, а потом в Москву перекинулась и начала разрастаться по стране. Рабочие стали требовать смести царя с престола, а власть передать Советам рабочих депутатов, землю всю отдать мужикам, а заводы и фабрики – рабочим; помещиков же и фабрикантов прогнать.
Во многих городах начались восстания и забастовки, закипело дело по поселкам и деревням.
Пришла революция и к нам, в ношу деревню Ивановичи.
К нам начали приезжать революционеры, их у нас называли ораторами. Это были по большей части молодые ребята, рабочие из ближайших Мальцевских заводов: Ивота, Стари и Дятькова. Они появлялись в праздничные дни, когда на площади бабы и девки водили хороводы, и тут же находились мужики и ребята. Ораторы выносили из ближайшей избы стол, ставили посреди площади и начинали говорить речи. А народ стоял и слушал.
Мы тоже вертелись здесь и слушали, хотя еще многого и не понимали.
Ораторы нам очень нравились. Ходили они в ботинках, в узеньких, в обтяжку, брюках, в коротких рубашках, волосы почти у всех длинные, картузы и кепки большие. А самое главное, нам понравились их пояса – широкие, с карманчиками. А в карманчиках этих – револьверы.
Захаров, дядя Василий, работавший на Ивотском стекольном заводе, тоже речи говорил, он тоже был оратор.
Наша деревня большая, дворов триста, народу в хороводе всегда много бывает.
И вот стоит народ вокруг, а ораторы один за другим говорят речи. Понятнее всего нам было то, что землю всю надо отдать крестьянам, а значит, и нашим мужикам.
– Правильно! – одобряли наши мужики ораторов. – Земли у нас мало, земелька-матушка нам вот как нужна!
– Правильно! – кричим и мы вместе со всеми.
Те же, что побогаче, в том числе дядя Легкого, Тихонок, ругались, не любили ораторов и даже грозились.
– Ах вы, собаки! Ах вы, дьяволы! – ворчал на них потихонечку, себе в бороду, наш сосед дядя Прошка. – Царя долой? Ладно же, вот подождите! Покажут вам урядники да становые, как мутить народ! Дай вот только приедут они.
Но ни урядники, ни стражники пока нигде не показывались.
После речей начинались песни. Песни не такие, как у нас распевали, а революционные, которых мы раньше и не слыхивали. Новые песни нам очень понравились, и мы их быстро запоминали.
Мы старались, кажется, больше всех.
Откуда-то вдруг появлялись красные флаги, на которых белыми буквами было написано:
ДОЛОЙ САМОДЕРЖАВИЕ!
Да здравствуют свобода, равенство и братство!
И все – ораторы, наши мужики, парни и мы, ребятишки, – проходили по улицам с этими флагами и песнями.
После того как ораторы уезжали, деревня наша начинала волноваться. Одни говорили, что ораторы правильно говорят. Другие кричали, что толку от революции не будет, одна беда. Третьи всё урядниками пугали.
На нашей улице самые большие волнения и самые горячие споры происходили на Матюшином крыльце. Почему-то на этом крыльце всегда любили собираться мужики. Спор вели большей частью дядя Легкого, Тихонок, Трусак, Алеша Мишин и дядя Прошка, Ванькин отец. У Прошки и Алеши бороды большие, они оба сердитые мужики, но думали они по-разному. Сам же хозяин, Василий Семеныч, тот самый, что крапивой меня порол, в спор почти не вмешивался, он только сморкал зубами, улыбался, но зато если уж скажет что, то мужики только рты раскроют. Он на шахтах работал, повидал свет и во всем разбирался получше многих.
Мы вертелись тут же и жадно прислушивались к спорам, стараясь понять, кто прав, кто нет.
Вот выступает дядя Прошка.
– Мой Борис тоже в забастовщики пошел, – говорит он, – ему, вишь, мало тридцати пяти копеек за восемь часов. А их, всех этих забастовщиков, контора взяла да и уволила. Марш, говорят, из завода по домам! Вот он и пришел домой, на батькины хлеба. «Ну что, говорю, сынок? Набастовался? Получил прибавку? Дали вам заводы, а нам – землю? Согнали вы с престола царя-батюшку? Ах, дураки вы, дураки и сукины вы дети! Сидели бы вы да помалкивали, говорили бы спасибо, что вам хоть по тридцать пять копеек в день давали заработать. Вот теперь посвищи в кулак, жди, пока мать похлебкой накормит!»
Дяде Прошке поддакивает Тихонок. Он трясет своей жидкой бороденкой и скороговоркой начинает палить:
– Это еще что! Их всех в Сибирь скоро сошлют, этих ораторов и забастовщиков. Обязательно сошлют, вот увидите! Господь бог не допустит, чтобы помазанника божия, царя-батюшку, какие-то голодранцы изничтожили. У царя нашего батюшки много сил, за него все войско, а аглицкий король ему брат двоюродный, он всегда ему помощь подаст.
– Что же он не подал этой помощи, когда наш с японцами воевал? – деловито замечает Трусак.
– Чего не подал? – опешил было Тихонок. – А того и не подал, что война закончилась. А вот теперь, против врага внутреннего, окажет, если нужно будет. А эти ораторы для царя-батюшки вредней, чем японцы, вот что я тебе скажу! Ведь они про что толкуют? «Царя долой! Землю – мужикам! Заводы – рабочим!» Да никогда этого не будет! Да нам и не надо этого, мы и так хорошо живем.
– Хорошо, да не дюже, – говорит опять Трусак. – Послушай-ка, Тихон Азарыч, что я тебе скажу. Ты с братом пока хорошо живешь, без нужды, говорю. Он – в каменщиках, ты шилом копеечку добываешь, зимой вы на лошадях в лесу. И земельки у вас вдосталь. А вот что будет, когда вы разделитесь? Да подрастут у тебя два сына да у брата твоего три? Вам при разделе достанется только по наделу, твоим сынам, когда они делиться станут, уже по полнадела придется, а Павловым сынам и того меньше. Как же им быть? Что делать, как жить? Сейчас вы у нас за богачей считаетесь, а дети ваши в бобылей превратятся. И это в самом недалеком времени.
– Будет день – будет и пища. Бог не допустит, чтоб мы пропали.
– Бог-то бог, да и сам не будь плох, надо и вперед смотреть, Тихонок, – наставительно замечает Трусак.
– Этот косой заяц кое-что соображает, – говорит мне Легкий. – Смотри, как он нашего Тихонка к стенке припирает. Оказывается, он не только хворостиной может орудовать!
В спор вступает Алеша Мишин. Он кричит громче всех, говорит, что жизнь стала многим невмоготу.
– Вот возьмите, к примеру, нас, – говорит он. – На вашей памяти, когда-то наш двор был не хуже Изарковых или Матюшиных. А что получилось теперь? У меня пять сынов и один надел земли. Но у сынов моих тоже дети. А на заводе мест не прибавляется. Так что ж им, в дальнейшем, умирать, что ли? Нет, братцы, тут надо что-то делать, так больше жить нельзя! Почему это у помещиков земли тысячи десятин, у фабрикантов миллионы денег, а у нас ничего нет? Работаем-то мы на земле и на заводах!
– Не от нас это заведено, а повелось исстари! – кричит Тихонок.
Василий Семеныч что-то хочет сказать. Все замолчали.
– Я не понимаю, чего вы кричите? – говорит он. – Кричите вы, не кричите, а от этого толку мало. История идет своим путем.
– Какая такая еще «история»? – не понимает Тихонок.
– А вот, дядя, какая, – спокойно объясняет Василий Семеныч. – Всему свое время. Придет время – будет новый порядок: не будет царя, не будет помещиков, фабрикантов. К этому дело идет.
– Ты с ума сошел! Ты с ума сошел! С нами крестная сила! Нет, не допустит господь бог до этого, не допустит! – начал креститься Тихонок.
– Более того – и богу перестанут молиться и не будут верить в него.
Тут даже Трусак крякнул.
– Ну, уж это того, Василий Семеныч, это ты лишнее загнул, – говорит он. – Без бога нельзя.
– А вот я видел на шахтах людей, которые живут без бога, – спокойно отвечает Трусаку Василий Семеныч.
– Так это ж не люди, а антихристы! – кричит Тихонок.
– Нет, дядя, люди, да еще какие! Поумней нас с тобою.
А мы стоим и всё слушаем, слушаем. Я смотрю на Легкого, – у него горят глаза. Ему понравилось, что сказал Василий Семеныч.
– А тогда и сад ваш не ваш будет, а общий, – говорит Легкий Василию Семенычу.
Все так и ахнули.
– Вот видишь, вот видишь, до чего твои слова доводят! – говорит Тихонок Василию Семенычу. – Видишь, как дети рассуждать начинают!
– Вижу, – улыбается Василий Семеныч.
А потом он обернулся к Легкому:
– Но пока-то сад мой, и, если ты мне в нем попадешься, буду стегать крапивой… А то, о чем я говорю, не скоро будет, Легкий.
– Ну, и слава те, господи! – опять закрестился Тихонок. – Мне только бы дожить так, как я сейчас живу.
Волновались и бабы. Те больше всё ахали, боялись, что приедут казаки и урядники и зачнут всех плетками пороть. И больше всех волновались и боялись бабка Захарова, Аксюта, и мать Митьки, Васютча. Захарова бабка боялась за своего сына, Василия, – ведь он в ораторах состоит, а мать Митьки просто так боялась. Она всего боится, она самая большая трусиха из всех наших баб.
Мы же ничего не боялись.
– Ребята, кто хочет со мною в ораторы? – спрашивает Легкий.
– Все! – отвечаем мы.
– Только я буду самый главный оратор, я буду первый речь говорить, а вы уж потом.
– Ладно, ладно!
И мы стали ораторами.
Мы понаделали себе деревянные кинжалы, револьверы, широкие пояса из лыка и вязовой коры, на головы понадевали отцовские картузы и начали произносить речи. А слушать их собирали других ребятишек. Мужики и бабы все в поле; мы что хотели, то и делали, никто нам не указчик.
Собрав ребят, Легкий выносил из своей горницы табурет и начинал речь:
– Товарищи! Долой царя!
– Долой! – кричим мы.
– Землю всю мужикам!
– Да, нам землю, нам!
Но тут часто нам мешали. Бабка Захарова или Митькина мать прибегали нас разгонять.
– Ах, чтоб вы пропали, а! Что же будет, ежели урядник, не ровен час, нагрянет? Он же вас нагайкой запорет! – кричат они.
– А что это? – показываем мы свои деревянные револьверы и кинжалы. – Мы ваших урядников живо поколотим!
Бабы в ужасе:
– Перестаньте, негодники! Ах, что они выдумали! Беда какая с вами!
Чтобы не связываться попусту со старухами, мы скрывались от них куда-нибудь подальше, на огороды или в лес, и там уже говорили сколько хотели.
А потом шли по дороге и пели песни. Любимой нашей песней была «По рельсам железной дороги». Легкий всегда начинал ее, мы подхватывали. Мм ни разу не видели ни железной дороги, ни вагонов, а вот песня эта нас трогала:
По рельсам железной дороги
Стремительный поезд идет,
Он юных борцов за свободу
От родины милой везет.
Везет в арестантских вагонах,
С конвоем солдатов тупых,
Их скованы руки и ноги…
Дальше слов мы не знали и выдумывали от себя.
Нам очень понравилось быть ораторами. Так понравилось, что мы решили остаться ими навсегда. Я тоже тогда стал оратором, да таким, что и Легкому не угнаться за мной. Я куда лучше его мог говорить речи… И даже книжки про революцию, помню, начал читать.
А появились они у меня неожиданно.
Караулю я как-то свою хату, подходит ко мне Степка Жбанков, по прозвищу Катрос, и говорит:
– Вот, Федя, книжку тебе. Ты читаешь хорошо, почитай-ка и эту, узнай, что в ней написано.
Я сроду не видывал таких книжек. Те, что в школе брал, – хорошие, крышки твердые, корешки ситцевые, бумага плотная. А у этой и крышки и корешок точно из сахарного мешка сделаны – мягкие. И в середине бумага плоховатая.
Развернул я книжку, читаю:
Записки подпольщика.
Что такое подпольщик, я не знал. Сначала подумал, что подпольщик – это тот, кто под полом живет.
Я тут же принялся читать. Оказывается, подпольщик – это революционер. Его преследовала полиция, а он от нее скрывался. И вот как подпольщик боролся против царя, как он скрывался от полиции – обо всем этом и была написана книжка. И так это мне интересно показалось, что всю книжку я прочел сразу, не отрываясь.
– Где ты книжку эту взял? – спрашиваю я Степку.
– Под Горшковым сараем. Там их много-премного.
– Идем туда, – зову я Степку.
Мы побежали. Глянул я, а книг-то под сараем!.. Штук сто, если не больше.
– Чьи это книги? – спрашиваю я у Степки.
– Наверно, Фанаса Горшкова. Он на заводе работает и в ораторах состоит.
– А зачем же он их под сарай запрятал?
– Боится, чтобы брат их с табаком не искурил. А там, может быть, и оттого, что за эти книжки, говорят, урядники порют.
Я задумался.
– Знаешь что, Степка? Ты никому не говори, а я эти книжки возьму себе и буду читать.
Мы живо перетаскали все книги под наш сарай.
Об этих книжках я рассказал Легкому.
– Врешь?! – не верит он мне.