355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Кнорре » Оля » Текст книги (страница 15)
Оля
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:33

Текст книги "Оля"


Автор книги: Федор Кнорре


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)

Глава сороковая

Казалось просто нелепым ходить и стараться не опаздывать в школу, учить уроки. Кому это нужно – учить, сколько жителей во Франции, когда самой Франции-то уже почти нет: половина захвачена фашистами, а в другой половине засели какие-то паршивые вишисты?

В сводке сегодня: "Наши войска вели тяжёлые оборонительные бои…" – а ты в это время решай какие-то примеры, задачки, как будто от этого что-нибудь зависит там, где наши ведут тяжёлые бои!..

Но высказывать всё это вслух было, конечно, бессмысленно, и Оля прилежно училась, ходила в школу, готовила уроки.

Дедушка Шараф работал сторожем в пригородном колхозе, и у него там был маленький участочек, так что в доме всегда была кукуруза и кое-какие овощи; кроме того, ишачок Джафар не только сам зарабатывал себе на жизнь, а кое-что даже прирабатывал. Шараф часто отпускал его на работу, когда нужно было свезти кому-нибудь из знакомых мешки на базар или с поля к себе в дом.

По ночам, когда Оля оставалась одна в доме, бывало чуть жутковато, но тут на помощь приходил Олег. Он презрительно говорил: "Подумаешь! Что это тут страшного? То ли я повидал!.. Тут соседи рядом во дворике… Не то что, когда я ночевал в сене в избушке без окон, без дверей! А ведь тогда я был ещё почти девчонкой!"

Зато в те дни, когда Шараф был свободен от дежурства – это бывало через двое суток на третьи, – всегда было немножко похоже на праздник. На столе появлялись ломтики сушёной сладкой дыни, какие-то, похожие на финики длинные «ягодки» со сладкой мучнистой мякотью, кипел чайник и приятно было, что заяц на светящемся абажуре всё так же бодро марширует со своим длинным ружьём на плече, как он маршировал когда-то перед мамой.

Это бывал день приятной встречи после двухдневной разлуки, в течение которой Оля жила совсем одна в домике-комнате.

В такие вечера странные у них иногда заводились разговоры.

– Я на маму немножко похожа? – вдруг спрашивала Оля. – Ага, я так и знала.

Потом, раздумывая, долго молчала и неожиданно брякала:

– Ты, скорей всего, меня за это и полюбил. Верно?

Старик даже вздрагивал от удивления – он непривычен был к таким разговорам, ёжился, обижался на грубость вопроса, терпеливо объяснял, что ему очень не хватало внучки, но Оля непримиримо мотала головой:

– Нет, нет, нет… Уж ты не отвиливай, пожалуйста! Научись разговаривать честно. Отвечай: я угадала или нет?

Дедушка сокрушённо вздыхал: не должна внучка так разговаривать с дедушкой, полузакрыв глаза, начинал покачиваться на своей подушке:

– Разве я сам знаю? Откуда человек может знать, что откуда у него берётся?..

– Ну вот, сознался! – хвалила Оля. – И мямлить нечего было!.. Если хочешь знать, я тебя даже люблю за это! Понял? За то, что ты любишь мою маму… Наверное, бывает, что тебе кажется, это она опять маленькая стала?

– Ай, глупости говоришь!.. Кажется!.. Никогда она не смела так со старым человеком разговаривать!.. – Он сердито грозил тонким, коричневым, очень длинным пальцем. – Кажется!.. Хм!.. Конечно, если подумать, кое-когда, так, на минуточку, может что-нибудь показаться… Она меньше тебя была: вот такая!.. Лё-ёля!.. И вот перебирает маленькими ножками, путается в халатике, бежит ко мне через этот вот дворик!..

Козюков заходил редко. В городе начались цирковые представления, он был много занят.

Оля сидела, упершись кулаками в лоб, перед раскрытым учебником, в который был заложен листок со старым маминым письмом. "Вот дозубрю до конца правой страницы и опять открою там, где лежит листок, и опять почитаю всё сначала, медленно, по слогам".

Вдруг появился Козюков.

– Я помешал тебе уроки учить? – сказал он, пожимая обеими руками руку дедушки Шарафа и как-то искоса, через плечо, поглядывая на Олю.

– Ничего, я это люблю! – сказала Оля, вставая, чтобы поздороваться.

– Я человек прямой. – Козюков уселся с натянутым видом на стул и стал с силой потирать себе колени. – Я неуклюжий человек и не умею… Может быть, нужно как-нибудь более исподволь и тому подобное. Но у меня не получится, чтоб таким образом, вот какое дело. Ты не маленькая. А если б ты была маленькая… В общем, я видел Родиона. Твоего отца… Ты что, не поняла? Почему ты ничего не говоришь?

Оля молчала, вся напряглась и молча ждала.

– Ладно, не надо говорить, а почему ты всё-таки… молчишь? То есть ничего не выражаешь?

– А что надо выражать?

– Ну, что-нибудь. Радость или хоть удивилась бы.

– Я удивилась.

– Это хорошо… Я, собственно, и сам не знаю, что мне самому… думать?..

– Что ж, он, наверное, у вас в цирке будет выступать? Или уже выступает? – отчуждённо, равнодушно поинтересовалась Оля.

– Ах нет, совсем ничего похожего! – Козюков морщился и прятал глаза. – Ты бы его, может, и не узнала. Он изменился… Он совсем не то, что был прежде.

– Да-а, мы это знаем. Мы давно знали, что он изменился.

– Ты всё не про то… – И вдруг в голос закричал: – Что я тебе могу сказать, когда я сам не понимаю?!

– Говорил с ним? – отрывисто, с беспокойством спросил дедушка Шараф.

– Не хотел он разговаривать со мной. Совсем не желал… Уж потом еле-еле… Ну, там про Лёлю спросил, про Олю. Я сказал.

– Спросил, значит? Может, обрадовался немножко?

– Может, испугался немножко? – зло передразнила Оля. – Он же от нас отказался. Он же нас бросил, чего ему радоваться? Вдруг я побегу за ним, к нему на шею кинусь!.. Вот, разбежалась!

– Нельзя так про отца говорить, – грустным голосом, как-то очень слабо проговорил Шараф. – Вот он придёт, тебя заберёт. К себе заберёт. Отец – это отец, что поделаешь?.. Так я и знал, этим кончится. Сердце всю неделю вот тут чувствует.

– Ничего этого я не знаю, а ты совсем ничего не знаешь, Шараф. Оля, пойдём сейчас, попробуй поговори с ним. Сейчас пойдём, а то он уйдёт.

– Ну и пускай уходит куда хочет.

Шараф развёл руками, раскрыв ладони, и так и сидел, как статуя горестного недоумения, не двигаясь целую минуту.

– Дочка, однако. Отец он, однако.

Козюков вёл её на дальнюю окраину города, где в путанице переулков над беспорядочным стадом неровных крыш приземистых домиков возвышалась громада старинной мечети. Над самой водой круглого пруда, на мостках, покрытых ковром, скрестив ноги сидели седобородые старики узбеки, пили чай.

Темно-загорелые кисти рук, высвобождаясь из широких рукавов узорных халатов, держали и подносили ко рту пиалы точно тем же изящным, плавным движением, как Шараф.

Они прошли под каменной аркой, свернули в переулок и попали в негустую, лениво подвигавшуюся толпу. Это был старый, маленький, уже давно полузаброшенный базар.

Около маленьких горок фруктов, кишмиша, орехов или лука в какой-то полудрёме сидели те, кто принесли их на продажу, но, кажется, вовсе и не старались продать.

Древний старец с полным равнодушием сидел, повесив на верёвочку свои изделия – частые, удивительно тонко сработанные гребни из одного куска дерева.

Откуда-то, вылетая из-под старой арки на другом конце базара, тянулся скрипучий, переливчатый звук гармони, наигрывавшей восточную мелодию.

Очень странный звук русской гармошки, поющей, подражая то высокому гортанному голосу, то струнному аккомпанементу.

– Нет, он не ушёл, – сказал Козюков.

Они стали пробираться через маленькую площадь базара к арке. Заунывная мелодия вдруг оборвалась, и гармонь заиграла "Синий платочек".

Оля увидела несколько раненых солдат. Госпиталь был тут неподалёку, на соседней улице. Двое были на костылях, один опирался на палку, а у других на руках были тяжёлые гипсовые повязки. Все они стояли кружком, сдвинувшись вокруг гармониста, который сидел под древней аркой на низкой, вделанной в камень доске, в углублении ниши.

Солдаты слушали не шевелясь, глаз не отрывали от маленькой обшарпанной гармоники, которая ходуном ходила в руках у уличного музыканта. Оля глянула ему в лицо и узнала отца.

Он тоже как будто смотрел на Олю, но либо не узнавал её, либо вовсе не видел.

Только доиграв до конца, опустил гармонь, поднял голову, угрюмость медленно, как пелена, сползла, и Оля узнала его прежние глаза.

– Нашли?.. Так я и знал. Надо было меня искать, а?.. Ну, вот нашли! – Он вдруг схватился снова за гармонь и опять разом опустил руки так, что она повисла на ремне. Усмехнулся: – Ну, как? Нравится?.. Привёл, значит, всё-таки?.. Ну что ж, всё равно, я даже рад тебя повидать, да тебе-то, Оля, сама видишь, радоваться нечему. Видишь? Я ведь вам написал.

– Я помню, что ты написал.

– А я не помню, что я там писал, плохо помню, но самое основное – там правда: меня нужно оставить в покое… Ты что же, с дедушкой живёшь?

– С дедушкой.

– Пальто у тебя какое старенькое… А как у вас… питание?.. Тебе там не очень плохо?


– Что у тебя с глазами? – всё всматриваясь, спросила Оля.

– Это вроде близорукости осталось… Я привык, и не мешает. Только к строевой службе негоден. К нестроевой – тоже негоден, вот и всё… Ты худая или выросла?

– Ты просто меня плохо помнишь. Позабыл.

– Да, да, скорей всего, так! – охотно подхватил Родион. – Именно так и есть.

Подошёл молодой красивый узбек – парень в ярко начищенных сапогах, достал из пачки папиросу, сунул себе в рот, а другую протянул Родиону. Тот не заметил протянутой папироски, и парень, добродушно улыбнувшись, поднёс папироску почти к самому его рту.

– А-а! Халид! – Родион взял папироску.

Халид закурил сам и поднёс горящую спичку Родиону. Кивнул на прощание и пошёл своей дорогой.

– Что у тебя с глазами? – опять спросила Оля. Она хотела присесть рядом с отцом.

Он загородил рукой место на сиденье.

– Не садись! Это не для тебя место… – Он глубоко затянулся и, выпустив дым, насмешливо и зло усмехнулся: – В старину, пятьсот лет назад, это было место для странников, питающихся подаянием. Для купцов, чьи караваны с товарами разграблены в далёкой пустыне разбойниками…

Козюков всё время точно стоял на горячей плите, мучился, переминаясь с ноги на ногу, еле терпел. Наконец, покряхтывая, поскрипывая от неловкости, вмешался сам:

– Родя, тебя же не грабили разбойники… Пойдём с нами отсюда… Ко мне пойдём! А? Ну, я тебя прошу.

– Караван разграблен, не всё ли равно, кто его разграбил… Да хоть сам купец взял да и разграбился… И остался в рубище среди пустыни… Ну, это я шучу так остроумно.

– У тебя что-то с глазами! – всё присматриваясь, тихонько, почти про себя, опять проговорила Оля.

Родион отмахнулся нетерпеливо.

– Мы же тебя искали, справки наводили, а про тебя никто не знает, сведений нет, где ты живёшь.

– Правильно, я тут как бы проездом. Искать моё имя в списке почётных граждан этого города бесполезно.

– А… работать? – с тоской спросил Козюков. – Родион, ты же наш, всю жизнь с нами работал… Знаешь, цирк открывается, и не хватает людей.

– Негоден. Ни к строевой, ни к цирковой службе негоден. Справки трёх комиссий могу показать.

– Только пойдём со мной. Пойдём, ты цирк увидишь, вдохнёшь этот воздух… Что-нибудь мы с тобой изобретём.

– В цирк? Могу предложить номер: чудо-снайпер, стреляет с завязанными глазами ничуть не хуже, чем с развязанными!.. Зачем я пойду в цирк? Делать мне там нечего.

– Придумаем, найдём… – умолял Козюков.

– А-а! – вдруг вскинулся Родион. – Может быть, у вас униформы не хватает, и ты мне предлагаешь ангажемент: выводить под уздцы артистам лошадей с конюшни, убирать за жонглёрами шарики, ковёр раскатывать, да?

– Я ничего не предлагаю, но какую-то работу… Тебе… в штат жизни вернуться нужно… – Он сбился и замолчал, расстроенный чуть не до слез, и, ни к селу ни к городу, вдруг пожаловался:

– Да… А Куффи-то мой… знаешь?.. Пропал ведь… Куффи, а?

Родион нахмурился с тупым каким-то недоумением. Губы его беззвучно шевелились. Он недоверчиво поглядел на Козюкова и отвёл глаза.

– Куффи!.. А? Действительно, Куффи. Я, кажется, это помню. Это разве правда?.. Ну конечно, Куффи. А где он сейчас?.. Да, да… Куффи!..

– Погиб маленький мой. При бомбёжке, как на грех, он был совсем один. Наверное, растерялся… до того напугали его, он и… погиб.

– При бомбёжке?.. Бедняга Куффи… У меня в документе, знаешь, тоже так и написано: "Пострадавший при бомбёжке". Вы не обращайте особенно-то внимания. Это я опять шучу. Вообще-то я больше молчу, а вот вдруг возьму и разболтаюсь… Я ведь не думал, что и увижу-то когда-нибудь, а она вот… явилась, Оля.

– Ты был на фронте, – вдруг утвердительно спросила Оля.

– Это всё сны и фантазии. Разве надо быть на фронте, чтоб попасть под бомбёжку? Я как Куффи. Был штатский, даже не мобилизованный, и вот попал… Меня и вывезли оттуда подальше… Вот ты маме и напиши, где и как мы с тобой повстречались… И что письмо… Скажи, прошу за то письмо прощения… что там было грубое, я не помню, очень уж второпях писал. Но грубое-то оно лучше. Чтоб разом. Видеться нам ни к чему. Да и не придётся… Спасибо, что забежали, а теперь мне работать надо. Видите, люди ждут? Идите, мне не мешайте… Оль, а Оль… Постой!.. Ну всё, прощай!..

Они постояли минутку, но он уже снова играл тоскливый, однообразный напев, который, наверное, и вправду под этими арками пятьсот лет назад слушали люди, когда входили сюда из пустыни с караванами верблюдов, на площадь старого базара.

Отодвинувшиеся было к сторонке во время разговора солдаты снова придвинулись. Женщина с тяжёлой корзиной на локте с трудом нагнулась и сунула в уголок ниши рублёвую бумажку, а он, не обернувшись, продолжал играть…

Глава сорок первая

Когда на другой день, после долгих мучительных обсуждений, принятых и тут же отброшенных решений, заготовленных заранее самых верных слов, после того, как все трое совсем почти не спали – Оля пошла, одна, снова на базар, древняя скамейка под каменной аркой была пуста.

Родиона Родионыча не было. Не было его и на другой день, и на следующей неделе.

Оля ничего не написала матери потому, что и вправду нечего писать, когда сам ничего не понимаешь.

Так почти месяц прошёл. Однажды днём, пока Оля была в школе, Шараф услыхал скрип старой двери-калитки и голос приезжей соседки, уговаривавшей кого-то бодрее смотреть в будущее и не падать духом.

– Вы дедушка Оли?

Дедушка Шараф холодно сказал:

– Садитесь, пожалуйста, – и пододвинул стул.

Но Родион сел в углу на подушку, скрестив ноги.

– Привык, – сказал он. – Я на минутку. Вот тут одна справка, что Карытов является… работает… Это ей нужно. И тут денег немножко. Сейчас у меня больше нет. Потом я ещё принесу. – Он стеснительно выложил тонкую, слежавшуюся пачку бумажных мятых денег на край стола. – Лучше всего будет, если вы не будете ей говорить, что это я принёс.

– А что я должен говорить?

– Ничего не надо говорить. Просто купите ей что-нибудь, что там надо… или по хозяйству. А то ведь она от меня может и не взять. Характер мамин. Вашей дочки.

– Её дедушка русский был, не знаете?

– Вот я и удивляюсь, а вы ведь…

– Да, узбек. Дедушка Шараф она меня зовёт. Она так смеётся: приёмный дедушка.

– Я ведь просто по адресу пришёл, адрес-то я давно помню. А сам дедушка где, Павел Петрович?

– Как говорили в старинных сказках: "Он больше не в оковах жизни". Война началась, он ещё вот тут жил. Сосед.

– Значит, это про вас она говорила, что живёт с дедушкой?

– Я сказал: это она так смеётся. Она всё надо мной смеётся. Старому человеку хорошо, когда в пустом доме слышен смех. Что делать? Права ваши. Забрать хотите Олю к себе?

– Куда? Некуда мне её забирать. Забрать! С её характером! Кто её может забрать, если она не захочет.

– Может, она захочет.

– Нет, она не захочет. Она меня стыдится… Вам что же… Не тяжело… с ней?

– Много лет мне не легко. А теперь, даже когда мне трудно, мне с ней всё равно легко.

– Я понимаю. Очень это понимаю. Ну, вот я пошёл.

– Сиди… – сказал Шараф, повелительно ткнув пальцем. – Теперь сиди… Ты, значит, Лёлин муж. Родион тебе имя. Так… А я её знал вот такой, маленькой. Отец у неё был странный человек: как запертый дом. Может, там внутри мягкие ковры, кальяны, серебро, да? А может, голые стены, трещины, тарантул бегает? Никто не знал. Меня Лёля немножко любила… "Лёля!" – и сразу бежит ко мне через двор! – Он вдруг спохватился. – Отец ох сердитый был, зачем она там в России замуж вышла. Ой сердитый, зачем в цирк пошла.

– Да, ей не повезло.

– Я смотрю, думаю, правда не повезло. Почему на гармошке играешь? Работа тебя не любит?

– Вот она, гармошка. – Он презрительно мотнул головой в ту сторону, где лежала на столе пачечка денег.

– Дальше что думаешь? Работать думаешь?

– Взяли на работу. Даже форму выдали. В цирк.

– На старую работу тянет?

– На старую. Только не на старое место.

– А хорошей работы почему не искал?

– На военный завод, что ли? Да кто меня возьмёт? У меня документов никаких не осталось. На мне штамп «негоден». Никуда не годен. Зачем жить на свете человеку, который никуда никому не годен?

– Долгий это разговор: зачем человек на свете живёт. Ты коротко скажи: куда ночевать пойдёшь?

– Ну… Это обойдётся…

– Снег всё-таки и у нас не тёплый.

– Мне обещали…

– Обещание – самая тёплая постель, знаю. Ты не здоровый человек. Тебя куда ушибло? Или ранило?

– Что там вспоминать… Голову… верно, ушибло, да теперь я уж ничего.

– Не здоров, нет… Какой-никакой, ты Лёлин муж. Отец, какой-никакой, Олин. Можешь тут остаться. Вот место в углу. Ложись, ночуй. Я сутки дежурю, вторые дежурю, она в доме одна. Не так страшно будет одной оставаться.

Родион медленно покачал головой:

– Нет, ничего не получится… Нет.

– Как желаешь, – сказал Шараф, надолго замолчал, как замкнулся, и вдруг быстро, сердито спросил: – Почему оставаться не желаешь?

– Она не захочет, ты пойми. Сама не захочет. Знаю всё, что она скажет, а слышать этого я всё-таки не хочу. Как она мне это будет говорить. Не хочу, и всё!

– Погоди, дверь не заперта, уйти поспеешь… Давай такой заговор с тобой сделаем. Я буду сам с ней говорить, ты слышать не будешь. Вечером приходи. Вот занавеска на окошке. Закрыта занавеска – значит, она всё так и сказала, как ты предсказание сделал. Открыта занавеска – вся комната видна, лампочка светит – тогда, значит, твоё предсказание совсем глупое оказалось. Входи тогда, ночуй.

– Да ну… Не знаю… Может быть, когда и зайду поглядеть… Только поглядеть.

Глава сорок вторая

То, что Оле требовалась для школы какая-то справка с места работы отца, было выдумкой Козюкова. Поверил ли Родион в эту выдумку или просто ему какой-то капли не хватало, чтоб сделать шаг к тому, чтоб как-то изменить свою жизнь? Он и сам бы не мог ответить на этот вопрос.

Цирковое представление сколачивали с большим трудом, и зрелище получилось далеко не блестящее, но всё равно в холодном здании всегда полно было людей, которые рады были передохнуть после тяжёлого труда, отдохнуть от ещё более тяжких воспоминаний и невесёлых мыслей, тревог, своих и общих: о том, что делается на фронтах, где решалась их личная судьба и общая – всей страны.

И люди, отогревая руки, засунутые в рукава пальто, с застывшими ногами, сидели на холодных скамейках и хохотали, когда клоун шлёпался мимо стула, аплодировали акробатам и восхищались, когда шершавая собачонка Куффи одним прыжком взлетала на голову Козюкову и, стащив с него шляпу, весело удирала, подкидывая и хватая шляпу на всём скаку.

Вначале представления, под музыку оркестра, игравшего бравурный марш, торжественно распахивая занавес, выходили и выстраивались у входа в цирковой униформе всего четыре служителя: два худеньких подростка, на которых штаны с широкими лампасами морщились в гармошку, а рукава курток то и дело сползали, закрывая до половины пальцы, старик костюмер Захар Степаныч и Родион Карытов, высокий, широкоплечий, в прекрасно сидевшем форменном костюме.

Из всех четырех он один умел правильно подбросить булавы или обручи жонглёру, помочь правильно натянуть и закрепить трос для канатоходцев, придержать канат, по которому спускалась из-под купола гимнастка на трапеции, вовремя отодвинуть барьер для окончившей свою работу лошади и подать условную реплику визгливо рыдающему клоуну: "Чем это вы сегодня так расстроены, Василь Василич?.."

В течение всего вечера он зычным голосом объявлял публике: "Сейчас выступят!.." – и, как положено, выдерживал паузу, прежде чем разом, во весь дух выстрелить фамилию артиста и отойти в сторону, уступая дорогу артистам, которые тут же, радостно улыбаясь, оживлённо выбегали вприпрыжку под яркий свет ламп на круглую арену, в своих пёстрых, праздничных костюмах, сверкающих блёстками и лаком, вызывая взрывы аплодисментов, жонглировали, взлетали в воздух с трамплинов, танцевали на проволоке, летали на трапециях и раскланивались, ещё тяжело дыша, сияя, низко приседая и разводя руками.

А он целый вечер стоял в стороне, в тени, за чертой ярко освещённого радужного солнечным сиянием прожекторов волшебного круга…

Он снова дышал любимым, знакомым воздухом цирка, но путь через границу праздничного круга ему был закрыт навсегда. И он стоял весь вечер с непроницаемо-торжественным лицом, всегда в тени, в стороне.

После конца представления он надевал пальто и шёл в Старый город. Пробираясь по переулкам, он доходил до самой калитки, вернее, двери в толстой глиняной стене.

Встав одной ногой на обломок бетонной трубы, заглядывал во дворик. Ветки большого дерева, с которого ещё не облетели сухие листья, мешали, но всё-таки, приглядевшись, он различал красное освещённое пятно окошка в глубине двора. Красная занавеска была задёрнута.

Он смотрел минуту, другую и медленно шёл обратно, возвращался в пустой цирк. Присаживался помолчать, слушая сонные рассуждения сторожа в проходной при конюшне. Скоро сторож приступал к ночному дежурству, то есть засыпал, и он мог сидеть на старом, продавленном троне, оставшемся после какой-то феерии, и дремать думая и думать дремля. Совсем по-настоящему он спал теперь редко.

Однажды он осторожно попробовал рукой калитку – она оказалась незапертой. Потихоньку её приоткрыл пошире, она так громко скрипнула в ночной тишине, что он стиснул зубы и поморщился от досады.

Подождал немного, вслушиваясь в тихие ночные шорохи спавшего Старого города и, крадучись, сделал несколько шагов по дорожке, обойдя кругом дерева.

Отсюда всё было видно хорошо. Занавеска была отдёрнута, на шнурке сдвинута в одну сторону, и вся комната была на виду.

Какая-то маленькая лампочка тихонько светила на стол, на тетрадку, в которой писала очень медленно Оля, нагнув голову набок… Вот старый Шараф прошёлся из угла в угол по комнате…

Остановился, что-то, наверное, сказал. Оля подняла голову и глаза, закусила зубами кончик ручки… Сделала гримаску, растянув рот в ниточку до ушей. Шараф укоризненно покачал головой и ушёл в другой угол, которого не видно было в окне.

Всё было опять то же самое: Родион стоял в тени на пороге освещённого яркого круга и не мог переступить порог – там ему не было места.

Он тихонько вышел, притворил за собой калитку и пошёл своей дорогой по пустынным, освещённым по одной стороне месячным светом, переулкам.

Всё отнято, всё, даже эта вот её гримаска-улыбка – губы в ниточку…

Он сказал себе, что больше не пойдёт, и пошёл опять и опять.

И опять калитка оказалась не заперта. Он вошёл и встал на своё место под деревом. В окне не было света. Он подождал. Почувствовал лёгкое беспокойство. Что это значит, что свет не горит?.. Тревога быстро разрасталась. Может быть, случилось что-то? Или вот сейчас происходит что-то плохое и можно ещё помочь, а он стоит как трус, как жулик и боится шелохнуться из-за своих каких-то мыслей. Он твердо шагнул, решив постучать, войти, узнать, что там такое делается в тёмном доме, и в этот момент что-то слабо мигнуло светом в комнате за задёрнутой занавеской.

Маленький огонёк вспыхнул, поплыл, передвинулся по воздуху, замер на месте, затрепетал и вдруг разгорелся ровным, ясным маленьким пламенем. Это вставили стекло в лампочку… свет стал зелёным… Ага, это от абажура… Ничего не случилось в доме. Занавеска была задёрнута, но у него всё равно отлегло от сердца: ничего не случилось. Он тяжело перевёл дыхание и тогда заметил, что от тревоги почти не дышал, глядя в темноту.

Потом он увидел руки Оли. Они дотянулись до высоко натянутого шнурка занавески и, аккуратно подвигая, расправляя сборки, сдвинули её в одну сторону – к правому углу.

Открылась вся комната. Оля стояла у окошка и смотрела в темноту.

Ему показалось, что она видит его, смотрит прямо на него.

Ни о чём не думая, не решая, почти не понимая, что делает, он постучался и вошёл в дом.

– Я уж подумал было… – проговорил он, входя. – Почему… без огня? Ты что ж, одна?

– Дедушка Шараф дежурит… Вот тут у перегородки место, ты сюда ложись… Я сейчас.

Она вышла в темноту двора, оставив дверь приоткрытой. Послышался ржавый звук тяжёлого засова. Она запирала калитку.


Вернувшись в дом, она спокойно, аккуратно расправляя сборки, задёрнула красную ситцевую занавеску и деловито сказала:

– Теперь давай пей чай, а то спать пора.

Перегородка, отделявшая закуток, где спала Оля, была из старых-престарых, сухих-пересушенных солнцем и временем, побелевших и потрескавшихся досок.

Когда Родион лёг на приготовленный ему ватный, комковатый тюфяк – роскошное ложе по сравнению с царским троном в проходной при конюшне, – его отделяла от дочери только вот эта щелястая дощатая перегородка. Проникая сквозь щели и овальную дырочку от выпавшего сучка, свет из её чуланчика нарисовал целый узор, как только она зажгла у себя ночничок в баночке из-под мази.

Лёжа в тёмной комнате, он смотрел на этот узор и запоминал навсегда. Потом свет погас. Он слушал её дыхание, скоро ставшее ровным, спящим. Он не спал, потому что всё хотелось слушать. Услышал, как, поворачиваясь во сне, она легонько стукнулась о доску локтем, вздохнула. И это запомнил навсегда, как человек, подобравший на пыльной дороге и бережно спрятавший за пазуху сверкающий камушек.

Так началась их новая, странная жизнь – не чужих, не близких.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю