355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Кнорре » Оля » Текст книги (страница 10)
Оля
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:33

Текст книги "Оля"


Автор книги: Федор Кнорре


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

Глава двадцать седьмая

А снег, нескончаемый, неторопливый, всё шёл и шёл весь день, легко, наискосок садясь на землю, на деревья, на обгоревшие после ночной бомбёжки брёвна, на чёрные, остывающие головешки, на сырую свежую землю только что законченных окопов укреплённых позиций, на невысоких холмах по берегу реки.

В тот же самый день и даже невдалеке от того берёзового лесочка, где бойцы встретились на поляне со слоном, два солдата из охранения, Шульга и Вяткин, дойдя до самой опушки, тщательно оглядели пустынные огороды и поля, за которыми виднелся город на берегу реки.

– Но следам на снегу всё можно хорошо определить, что не ступала нога человека, – сказал Шульга, опуская бинокль.

Не сговариваясь, они повернули обратно. Приглядываясь на ходу, Вяткин заметил:

– Беличий след. Вот тут она с сосны соскокнула, вот сюда, сюда, скок-скок по снегу – и прямо на эту сосну ушла… Вот зверь, не бросила своего гнезда! Всё к своему лесу мостится.

– А как ей уйти, – рассудительно заметил Шульга. – У ней тут дом. Орехов, разных семечек сосновых она себе напасла. Неужели бросать? Ясно – отсиживается.

– Факт, – согласился Вяткин. – Дрожит, наверное, а терпит. Крепится… Здравствуйте, – вдруг сказал он другим голосом и резко стал на месте, так что Шульга чуть не ткнулся ему в спину. – Ведь это удивление!

След вёл прямо к большой ветвистой берёзе. На нижней ветке сидело маленькое, съёженное и взъерошенное существо, покрытое коричневым мехом.

– Вот тебе и белка… Это напоминает больше мартышку какую-то!

– Ты не шуми, – сморщился Вяткин. – Разгоготался, как леший! – И ласковым голосом заговорил: – Цунь, а Цунь… Пойди ко мне, Цуня! – Он медленно подвигался к дрожащему, трясущемуся комочку шерсти, вцепившемуся в голую ветку берёзы.

Навстречу ему глядели, редко моргая сморщенными стариковскими веками, два живых, печальных глаза.

Это был пропавший Куффи. Он крепко спал, когда бомбёжка обрушилась на загородную усадьбу-музей. Напрасно он гукал и визжал, призывая кого-нибудь на помощь, голос его тонул в грохоте разрывов бомб и стрельбе зениток, а ключ от комнаты был в кармане Козюкова, который, уложив Куффи спать, ушёл по делам в город и сейчас был где-то далеко, хотя и бежал, задыхаясь от страха и волнения, к усадьбе, как только начался налёт. Он бежал на помощь где-то по дороге, а Куффи метался по комнате, кутаясь в своё одеяльце.

Вокруг уже трещало горящее дерево в доме, в щели под дверью появилась багровая полоска огня, в комнате стало светло от пожара во дворе. Потом что-то рухнуло, в запертую комнату пахнуло холодом, и Куффи увидел, что окно как будто открыто – все стёкла со звоном вылетели.

Он выпрыгнул со второго этажа, громким криком выражая своё возмущение всем происходящим; не чувствуя холода, растерявшись, он кинулся бежать и вдруг увидел одного-единственного старого знакомого – слона. Он мгновенно вскарабкался, цепляясь за хвост, ему на спину и, пока слон бежал, а потом шагал по незнакомым полям, цепко держался на его спине и только хныкал от обиды, от холода и от всего непонятного.

Он бежал или, вернее, уезжал на спине у слона из своей тёплой комнатки, от лучшего своего друга и слуги – Козюкова. Там осталось одеяльце, мяконький капотик с кушаком – всё, что было лучшего у него в жизни. Всё это куда-то пропало в грохоте и огне, и он был в отчаянии.

Слон шёл всё медленнее. Они вошли в лес, Куффи совсем замёрз и ослабел, какая-то ветка грубо столкнула его, он упал в снег, встряхнулся и побежал сам не зная куда…

Давно уже рассвело, стоял белый от снега день, когда Куффи, опомнившись, увидел двух спокойных людей.

Один из них подошёл к нему поближе, ласково приговаривая:

– Иди ко мне, Цуня, пропадёшь в лесу. Тут тебя вороны склюют! Лиса тебя заест! Без обмундировки тут нельзя!

Куффи, увидя протянутые руки, потянулся навстречу, но он так закоченел, что упал бы в снег, если бы Вяткин сам его не подхватил.

Вяткин почувствовал, как трясётся на морозе обезьянка всем телом, наскоро обтёр рукавом мокрую шёрстку и бережно сунул себе за пазуху под левую руку, прибавив шагу, пошёл к дому.

Напрасно Шульга, забегая сбоку по узкой дорожке, старался заглянуть ему под полушубок, упрашивая показать хоть на минутку. Вяткин невозмутимо шагал вперёд, отстраняясь локтем:

– Да что тут разглядывать? Мартышка и есть. Натуральная мартышка. Видал ведь, как на ветке сидела.

– То на ветке, а то в руках. Интересно, кого он вблизи более напоминает: кошку или, например, человека. Ты его немножко хоть высунь.

– Так и стану тебе его морозить! Увидишь ещё.

Немного погодя он почувствовал, как мартышка шевелится у него под полушубком, стараясь протиснуться подальше в тепло, и усмехнулся.

– Жив? – спросил Шульга.

– Шевелится. – Вяткин щекотливо поёжился плечами. – Ох, пёс, он, понимаешь, ко мне в рукав всё, как в нору, зарывается. Греется. Ох, хитёр!..

Маленькая, но удивительно деятельная и шумная печка в лесной сторожке гудела вовсю трубой, вызывающе и громко стреляла еловыми дровами.

В углу на соломе лежал Кузьма Ершов и спал, накрывшись с головой полушубком, сквозь сон блаженно купаясь в волнах сухого тепла, доносившегося от печки. Услышав разговаривающие вперебивку громкие голоса, он недовольно поёрзал, зарылся головой глубже под полушубок, но это не помогло. Голоса звучали всё громче, окончательно разгоняя сон.

Кузьма был человек степенный, не очень молодой, и комплекции, располагавшей к солидности в поступках. Он не стал ругаться, как сделал бы на его месте другой, а с глухим упрёком прогудел из-под полушубка:

– Друзья мои! Почему происходит базар? Люди же отдыхают.

Озабоченный весёлый голос Шульги ответил:

– Отдыхай, друг наш, отдыхай. Нам тут обмороженному нужно восстановить кровообращение.

Знакомый голос Вяткина деловито окликнул:

– Ты вот эту пока нагрей у печки, а после мы её завернём в горячее.

– А спиртное внутрь ихняя нация может принимать? – озабоченно спрашивал другой.

Кузьма не выдержал, досадливо сбросил с себя полушубок и сел, сердито моргая и хмурясь на свет, да так и остался сидеть.

Прямо против него Вяткин, сидя на корточках, поддерживал обеими руками под мышки обезьянку, которая полулежала в обессиленной позе, томно раскинув руки по меху полушубка.

Сосредоточенно сопя и низко нагнувшись, Шульга старательно растирал суконной рукавицей обезьянке ладошки её маленьких, мотавшихся у него в руках ног, в то время как Куличенко, озабоченно оглядываясь, грел над печкой вторую рукавицу.

Обезьянка смирно лежала, запрокинув своё морщинистое личико, обведённое кругом, как чепчиком, шоколадного цвета шёрсткой, торчавшей подстриженным бобриком, и редко и устало моргала круглыми, как бусинки, глазками, глядя прямо в лицо наклонившемуся над ней Вяткину.

Куффи наконец шевельнулся, закашлялся и нетерпеливо дрыгнул ногой.

– Гляди ему ногу-то не оторви напрочь своими ручищами. Кузнец! – с беспокойством сказал Вяткин.

– Небось, – самодовольно ответил Шульга. – Я же тебе говорил, что снегом нельзя – шкурка набухнет. А вот от тепла, гляди, оживел… Пусти его теперь.

Почувствовав, что его больше не держат, Куффи вяло подобрал лапы и сел с одурелым видом, почёсывая у себя левой рукой за правым ухом.

Бойцы торжествующе переглянулись.

Куффи сонно осмотрелся по сторонам, подумал и, разгребая руками перед собой мех, полез под полушубок.

– Прямо в рукав, – сказал Вяткин, – всё понимает. Значит, спать. Большого ума мартышка!

Мартышкой все называли теперь бедного Куффи, который не только не умел разъяснить, что он вовсе не мартышечьей породы (если бы он даже сам это знал), но даже не мог им подсказать своего настоящего, приятного имени Куффи, которое он любил и знал отлично.

Часа через два несколько бойцов, и своих и «чужих» из соседнего взвода, прослышавших про интересное, толпились в сторожке, заглядывая во все углы.

– Тебе говорю: не пугай, а пришёл, так сиди спокойно, дожидайся, – распоряжался Куличенко, – сам покажется!

Вяткин, как хозяин, строго позвал "мартышку":

– Цунь, а Цуня!

Но та не показывалась.

– Запугали, – недовольно объяснил Вяткин.

– Что я им и говорю, – запальчиво поддержал его Куличенко, – стой тихо, коли пришли. – И тут же, расплывшись от смеха, начал рассказывать:

– Что тут было! Стал это я в печку дров подкидывать. Она сидит, всё наблюдает… Только это я отвернись, а она как подскочит, как подскочит! Как полено схватит, к-ак его в печку жахнет! Мировая зверина! Уж я поскорее дверцу прикрыл, а то он как взялся, так и садит туда дрова, что кочегар, только искры летят. Честное слово! Вот хоть Кузьму спросите.

Все обернулись на Ершова, и тот, помедлив, степенно подтвердил:

– Действительно. Это было. Полено схватила – и в печку.

– Значит, тепло любит!

– Да где же, однако, он? Вы бы его хоть показали.

– Цуня, Цуня, Цунь-Цунь! Вылезь оттуда. Слышь, кому я говорю?! – уже просительно чмокал Вяткин.

– Не слушает, – сочувственно сказал один из любопытных.

Слегка сконфуженный неудачей, Вяткин встал, отряхивая колени, пожал плечами и сел к столу, где дымился только что снятый с печки котелок щей.

Но в эту самую минуту с полочки свалилась жестяная коробка зубного порошка, и следом за ней оттуда спрыгнула мартышка.

В два скачка она прыгнула на колени к Вяткину, вскарабкалась к нему на плечо и обхватила его рукой за шею.

Вяткин, покраснев от удовольствия, грубо пробурчал:

– Ты чего же это меня за лицо прямо своими лапами хватаешь, а?

Обезьянка потрогала ему рукой ухо, вдумчиво потянув в одну сторону, потом в другую, точно проверяя, правильно ли оно пристроено к голове. Затем вдруг, нахмурив лоб и выпятив губы, стала, близоруко вглядываясь, проворно копошиться в его коротко подстриженных волосах.

Раздался общий хохот, а обезьяна посмотрела на стол, выхватила из кучки сухарей самый большой, отшвырнула его и, зажав в каждой руке по небольшому сухарику, спокойно уселась и стала обгрызать их по очереди.

Вяткин принялся хлебать щи из котелка, осторожно под нося ко рту деревянную ложку, чтобы не облить обезьяну, возившуюся у него на коленях.

Скоро она перестала грызть и, подняв голову, несколько раз внимательно проводила глазами ложку со щами, сновавшую туда и обратно у неё над головой. Видимо заинтересовавшись, она приподнялась и, опираясь одной рукой о край стола, ухватила, потянула другой рукой Вяткина за рукав и тянула до тех пор, пока не пригнула к себе его руку с ложкой. Тогда она, вся вытянувшись от любопытства, ещё приподнялась и через край заглянула в ложку.

– Вот видишь?! – воскликнул Куличенко. – Вы про дрова сомневались. А он, гляди, щи хочет лопать. Вот зверина, так это да!

Придерживая ложку, обезьянка опасливо отхлебнула щи и отдёрнула голову. Несколько раз задумчиво облизалась, разом залезла в ложку всей пятернёй и потащила себе в рот капусту.

Вечером, когда солдаты пили чай, с треском откусывая маленькие кусочки и откладывая остаток каждый около своей кружки, обезьянка, прежде чем кто-либо успел опомниться, выскочила на стол, промчалась по кругу, на ходу обобрала все лежащие около кружек кусочки, набила себе полный рот сахару и, подскочив, повисла на перекладине над столом.

Несколько кусочков она выронила, но висела, покачиваясь и хрустя полным ртом, купаясь в клубах горячего пара из только что вскипевшего чайника.

– Ох ты ж гад! – закричали со всех сторон. – Ты что это делаешь? Разбойничать взялся?

Громче всех кричал, помирая от хохота, Куличенко:

– Ой, ну и вредный, чёрт! Это что ж такое? Скоро от него житья никому не станет. Да он всех отсюда повыживает… Ах, чтоб тебе, ну погляди, на хвосту качается, ведь дразнится, поганец такой, а?

Тут обезьянка, раскачавшись на перекладине, пролетела над головами сидевших, бросилась к тому месту, где спал Куличенко, и, ухватив в охапку лежавшую там его маленькую ситцевую подушечку-думочку, стала её изо всех сил теребить, мять и тискать.

С криком неправдоподобного отчаяния Куличенко бросился отнимать свою подушку, и пошла возня.

Глядя на них, даже степенный Ершов, который старательно орудовал иголкой в кусочках зелёного сукна, покачал головой и затрясся от беззвучного смеха.

На другой день в сторожке было жарко натоплено и необычайно тихо. Ершов всё копался в углу со своим шитьём.

Кто-то хрипло тихонько кашлянул. Вяткин обернулся и увидел, что Куффи сидит на его постели, по-бабьи накрывшись с головой одеялом, и кашляет, держась за грудь рукой. Вяткин подошёл и сел рядом с ним. Из-под одеяла, завёрнутого как платок, смотрели ему прямо в лицо, жалобно-просяще моргая, круглые детские глаза старого старичка.

На одеяле были разложены нетронутые кусочки печенья и сухарей, наколотый сахар и полпалочки шоколада. Немного посидев смирно, обезьянка перевела глаза на белую повязку на руке Вяткина, неуверенно протянула руку, осторожно потрогала, вытащила растрепавшуюся нитку и безучастно её понюхала и вдруг испуганно ухватившись руками за грудь, опять хрипло закашлялась, глядя в лицо человеку, видимо сама боясь и не понимая, что с ней, происходит.

Куличенко присел на корточки и, погремев жестяной коробочкой, подсунул её мартышке. Она послушно взяла её, подержала обеими руками и тут же выронила, вяло опустив руки.

Смущённо усмехаясь, подошёл Ершов.

– Вот, друзья мои, без навыку пришлось повозиться, но сколь сумел. – Ершов показал на ладони только что законченную пару до смешного маленьких, защитного сукна, сапожек вроде валенок на мягкой подошве…

Обезьянка осмотрела валенки у себя на ногах, хотела было их стащить, но раздумала – потихоньку подвигаясь, не вставая, проёрзала по нарам и стала копаться в углу.

Все уже знали, чего она ищет, – там у Шульги лежала бережно им хранимая его «запасная», как он её называл, казацкая баранья лохматая шапка-папаха домашнего изделия.

Вытащив шапку, Куффи опять закашлялся от усилия, едва отдышался и, ухватив её в охапку, обнял, притиснул к груди, с каким-то восторгом прижался щекой и начал баюкать, нежно и радостно попискивая слабеющим голоском…

Вероятно, ему казалось, что он снова нашёл своего старого приятеля Тюфякина, что сидит он с ним на шкафу в знакомой комнате у Рытовых, а за столом его поджидает его собственная нянька, слуга и друг – Козюков…

Если бы сейчас в самом деле его мог увидеть Козюков, в эту минуту лежавший без сна в тарахтевшем вагоне, где-то в тысяче километров от этой землянки, у старого циркача сердце облилось бы кровью от одного звука кашля, разрывавшего узкую грудку Куффи. Но, оглядевшись вокруг, он поблагодарил бы судьбу: вокруг он увидел бы обветренные лица солдат, много раз глядевших в глаза умирающих раненых, молча поднимавших с земли убитых рядом товарищей. Казалось бы, что им после всего этого захворавшая мартышка, баюкающая шапку? Забавное зрелище?.. Нет, лица были хмуры, невеселы. Это были лица друзей. Лица людей, чьи сердца в беде не черствеют, а становятся горячей, отзывчивей на чужую беду, чужое горе, чужое страданье.

Вечером в землянку зашёл лейтенант.

– Что ж невесёлые такие?

– Да ну! – махнул рукой Вяткин.

– Вот, – нехотя проговорил Шульга, – глядите. Мартышке-то нашей конец пришёл. Экая жалость. Уж как берегли, да нет, заболела, видно, обстановка не подходит.

Лейтенант увидел маленькое тельце, скорчившееся в обнимку с лохматой шапкой, до половины прикрытое сверху тряпочкой, из-под которой высовывались ноги в крошечных щегольских зелёных валеночках.

Кузьма Ершов с торжественной горечью крякнул и проговорил:

– Ну ладно, мы люди, мы за себя постоим! Так ведь никакому живому существу не оставили тихого угла на всём земном просторе. Вот до чего эти гады фашисты добились. А больше ни до чего…

Глава двадцать восьмая

Когда человек слышит слово «война», ему сразу же представляется пушечная пальба, разрывы снарядов и бомб, налёты самолётов, танковые атаки и пулемётные очереди.

На самом деле так оно, конечно, и есть, но это ведь только самый передний край воины, последнее звено в длинной цепи общей работы целого народа.

Если мы попробуем проследить, что нужно для того, чтобы на фронте раздался один-единственный выстрел из винтовки, попробуем вглядеться и проследить путь рождения хотя бы одного винтовочного патрона, начало этого пути не разглядеть ни в одну подзорную трубу – так далеко он начинается, где-нибудь на другом конце страны в глубоком руднике, через столько заводов проходит, через столько человеческих рук, управляющих печами, заводами, станками, химическими процессами, железнодорожными составами… И так же длинен путь каждой буханки солдатского хлеба, танка, пушки, подводной лодки: всё, всё это не перечислить в очень толстой книге.

– Война – это гигантская работа десятков миллионов с отчаянным напряжением работающих на своих местах людей самых разных профессий.

Но и на том переднем крае, где война выступает так наглядно и называется фронтом, в самой этой действующей армии люди в солдатской форме тоже ведут свою работу на сто ладов, каждый на своём месте, выполняя самую непохожую, разную, иногда неслышную, иногда громыхающую на десятки вёрст работу на земле, в воздухе, под землёй, и под водой, и на воде.

Елена Павловна Карытова, которую уже давно никто не называл иначе, как Лена, коротко, по-мальчишески, остриженная, в солдатском пятнистом комбинезоне, осторожно ступая, чтоб не задеть спящих и полуспящих, выбралась из блиндажа и постояла, ожидая, пока глаза привыкнут к полной тьме.

Почту привезли в темноте – подходы простреливались с высокого берега, занятого фашистами, за водой к речке тоже ходили в темноте, и не все возвращались, кто ходил, если вдруг неожиданно освещалась ракетой вся окрестность.

Сегодня она получила письмо из далёкого города в Азии. Может быть, от единственно близкого человека, кто у неё остался на свете: от Оли.

При свете коптилки она посмотрела конверт. Нет, почерк не Олин. Значит, письмо не от неё, но, конечно, о ней что-нибудь… Что? Всё равно читать нельзя: разволнуешься, вспоминать начнёшь. Нельзя.

Она спрятала письмо в карман гимнастёрки. Скоро на том месте, где лежало письмо, стало тепло, она гадала, что там написано, – этого тоже нельзя было делать, надо было просто думать: письмо, у меня письмо… вот оно греет, всё хорошо.

Её наблюдатель шагал впереди, осторожно ступая, чтоб не наткнуться на какой-нибудь ящик или жестянку, в траншейной тесноте найдётся всегда какой-нибудь неряха. А тишина стояла удивительная, прострочит где-нибудь в стороне автоматная очередь, и опять тихо. Тут фронт неподвижен уже целый месяц. У фашистов очень удобные позиции на высоком берегу речки, там за холмом они живут довольно удобно, и всё им видать сверху, так что ничейная, нейтральная полоса тут поневоле широкая, под самой горкой сидеть нашим ни к чему. Жизнь была бы спокойная, если б не потери от снайперов.

Только за вчерашний день убит солдат-пулемётчик Иващенко и тяжело ранен подносчик патронов, и это на участке всего одной роты, в тихий день.

Всю местность Лена знает, как будто тут родилась. Стрелковую карточку, где все ориентиры нанесены, она во сне видит, а снайпера засечь всё равно не удаётся ни ей, ни всем наблюдателям.

И каждую ночь, после того как зайдёт луна, она пробирается ползком к своему месту и ждёт, и смотрит, смотрит на пустое поле, лужи. Реки не видно, только чуть проглядывает берег, занятый немцами, с глинистой мокрой осыпью.

Лена пробирается, на ходу притрагивается к плечу, кивает пулемётчику, он будет смотреть в темноту, куда она уползёт, прикрывать её огнём, если понадобится.

Пулемётчики ничего не говорят, только кое-кто тоже ободряюще касается её плеча, и все смотрят в темноту ей вслед с чувством некоторой неловкости, виноватости: они остаются на месте, а вот девчушка сейчас пойдёт одна пробираться ползком к своему подготовленному гнезду. Будет весь день не шелохнувшись лежать и смотреть, не блеснёт ли оптический прицел, не шелохнётся ли травинка в тот момент, когда снайпер поведёт стволом. А может быть, он первым сам её заметит в ямке за кочкой, которую она себе устроила.

Далеко справа взвилась осветительная ракета, медленно прочертила свой след, и ещё некоторое время видно было её слабое зарево на земле.

Лена поднялась на земляную ступень и минуту вглядывалась в темноту бескрайнего изрытого поля ничейной земли.

Здесь, на стрелковой ступени, она была дома, среди своих, а за два шага от неё лежала мёртвая, ничейная земля, и чувство у неё было такое, как у человека, который, оттолкнувшись от твёрдой земли, собирался нырнуть в беспросветную черноту океана.

Она положила свою снайперскую винтовку с оптическим прицелом на бруствер, оттолкнулась, опёрлась коленом, и вот уже она в открытом поле делает первые шаги, прислушиваясь изо всех сил, всматриваясь. Позади она слышит дыхание – это наблюдатель Поликарпов сопровождает её до места.

У неё за спиной остались пулемётчики. Минуту, другую, они ещё могут различить плотное пятнышко темноты, когда она привстаёт, чтоб оглядеться. А вот теперь они уже её не видят: наверное, она утонула во мраке.

Вдруг вспыхнула тревога, поднялась перестрелка за излучиной реки.

Сейчас будет ракета. Лена растянулась на земле с широко раскрытыми глазами. Есть ракета, она её угадала за секунду, а теперь быстро оглядеть всё вокруг – ведь, может быть, где-то, вот так же пригибаясь к земле, ей навстречу ползут фашистские автоматчики…

Но вот она на своём месте. Это маленькая воронка, перед ней кочка, поросшая точно той же травкой, что и всё поле.

Шагах в двадцати от неё вдавленный в землю валун – идеально удобная позиция для снайпера. Для неопытного снайпера. Именно за таким валуном и будут наблюдать вражеские снайперы, они-то тоже опытные. А уж этот, который нашим головы из окопов не даёт поднять, этот чёрт своё дело знает.

Поликарпов дожидается, пока она устроится, и после этого ещё больше, чем нужно, задерживается, не сразу уползает, на всякий случай. Это сильный немолодой мужик – ему, видно, тревожно оставлять одну эту Ленку.

Всё тихо, если не считать, что кое-где постреливают, но к этому привыкаешь, как к тиканью часов. Это не тревожная стрельба – всё равно ночь кажется тихой.

Медленно бледнеют звёзды – это к рассвету. Письмо, нераспечатанное, лежит в кармане. Если она вернётся благополучно на свой берег ночного моря, она распечатает письмо, когда никто не будет мешать, и услышит, что ей говорит Оля или об Оле.

А сейчас нет никакой Оли. Есть ночь, есть снайпер, который убивает, как мастер своего дела, наших солдат. И надо его обнаружить, найти, убить, надо мёртво лежать, беречь, чтоб не устали, глаза и думать только об одном: где?

Не надо даже думать, что вместе с её письмом, той же почтой, из деревни пришло письмо убитому этим снайпером пулемётчику Иващенко. Не надо думать ни о любви, ни о ненависти. Надо укрыться, чтоб тебя не засекли, и ждать, ждать, ждать.

Перед рассветом она потёрла себе лоб пучком свежей травы, захваченной с собой, прикрыла сверху оптический прибор, чтоб не блеснуло стекло.

Стрелковая карточка была отпечатана у неё в памяти, как фотография, и она сверяла все отметины, ориентиры, не сдвинулось ли что-нибудь, не изменилось ли с прошлого дня.

Солнце уже встало высоко, тени стали короче, потом начали ложиться на другую сторону – всё совпадало со вчерашним. Лена прикрыла глаза, чтоб отдохнули. Открыла, глянула, снова отдохнула.

День тянется бесконечно; это было привычно, это была её работа, для которой её прислали сюда. Её маленькая работа в огромной работе войны: лежать, не выдавая себя, и видеть всё.

Как о далёком прошлом, она вспоминала о том, как больше года назад начала свою солдатскую работу санинструктором, вытаскивала раненых. Вспомнила, как её подружка Дуня говорила ей: "Уйдём отсюда, попросимся лучше хоть в пулемётчики, хоть куда хочешь, а то ты солдата спасаешь-спасаешь, а он у тебя на руках умирает, и все такие хорошие люди, не могу я этого выносить больше!"

Потом она однажды тащила сама мальчишку-солдата, он был лёгонький, да попробуй его тащить по земле на шинели, да ещё с винтовкой, да ещё зная, что наши отступают. И мальчик был в полной памяти и всё старался ей помочь и не мог. Она дотянула его, теряя последние силы, в укрытие до половины отрытого окопчика – стрелковой ячейки.

Какой-то раненый солдат полулёжа сидел там, прислонясь к земляной стенке, не шевелился и безучастно смотрел перед собой. Оглохнуть можно было от шалой автоматной пальбы наугад, как стреляли тогда фашисты в атаке. Потом уже их крики ясно стали слышны, и тогда солдат спросил:

– Заряжать можешь? Скорей на… бери, – и слабыми пальцами провёл по винтовке.

Она открыла затвор. Не по-бабьи, хватаясь пальцами за стебель затвора, а одним ударом толкнула налево – на себя – мгновенно и долго потом вспоминала, с каким облегчением, заметив это, выдохнул, странно это сказать, радостный стон раненый солдат.


Она зарядила полной обоймой, положила винтовку не на бруствер – его тут ещё и не было, – так, на откинутую комковатую глинистую землю; винтовка ей была тяжеловата с непривычки, и руки устали. Она прицелилась в бежавшего в полный рост автоматчика, выстрелила и промахнулась, хотя он был близко. Её жаром обдало от досады, и больше она ничего связного не помнила.

Заряжала, стреляла, быстро перенося прицел на тех, кто был ближе, очередь хлестнула по земле совсем рядом, она опять мягко нажала спуск, и автомат замолк, и беспорядочная цепь залегла.

Её раненый мальчишка, со стоном волоча ноги, торопливо ощупывал солдата, убитого очередью, вытаскивал и подавал ей обоймы, подбирал отдельные рассыпанные патроны.

Потом её кто-то, кажется, поднял с земли и понёс. Рядом с ней тащили раненого этого мальчишку, а он, захлёбываясь, говорил, говорил.

"Это у него такой шок", – хотелось ей объяснить кому-то.

Потом всё совсем спуталось на минуту или на час, и вдруг она широко открыла глаза.

– Это у тебя такой шок, – говорил ей кто-то.

– Как это я промазала, не понимаю, – говорила она. – Просто не понимаю, вот испугалась, думаю, вот, думаю, они его сейчас захватят…

– Ах, промазала? – участливо спросил тот же голос.

И она, хотя глазами всё видела прекрасно, только тут поняла, что это над ней стоит сгорбившись долговязый комбат Гаврилов, а она сидит и вслух разговаривает. Она замолчала и хотела встать, но он угадал её движение и схватил за плечи, нажал, прижимая к месту.

– Ты опомнись… – сказал он. – Ты сейчас где?.. Ты кто? Ты кругом оглянись… опомнись… Ну, посмотри!

И она увидела свою ногу: штанина солдатских кальсон была разрезана выше колена и плотно забинтована. Нога лежала, как палка, только очень толстая, и глухо ныла.

– Что это? Без ноги? – спросила она. Сильной боли в ноге она не чувствовала, только где-то гораздо выше, как будто в пояснице.

– Тебе укол сделали. Нога твоя при тебе, на своём месте, это осколками тебя. И оглушило. Ты сейчас-то всё соображаешь, а, Лена?

– Я всё время соображаю.

– Ничего ты не соображаешь. Тебя сейчас отправят. Я вот на минутку вырвался проститься. Ты пиши.

– Хорошо. А что писать? То есть куда писать?

– Ничего не соображаешь, – сказал Гаврилов. – Нам пиши. Сюда пиши. В свою часть. По своему адресу. Ясно? Кому – неважно. Напиши "от Лены", можешь фамилию свою добавить, можешь и не надо, тебя все будут помнить. – Он нагнулся и поцеловал её в лоб и грубо гаркнул: – Носилки! Давай бери живей… На тебя это такое вдохновение обрушилось или ты где-то так стрелять выучилась?

– А-а… – сказала Лена. – Вы, значит, в стереотрубу видели?.. Я первый раз промахнулась.

– Первый раз, а дальше? Что было? Это у тебя откуда взялось?

У неё закружилась голова, она увидела, что на неё смотрят знакомые лица.

– Чудо-снайпер!

– Что?

– Это я! – сказала она, и ей показалось, что она засмеялась своим смешным словам…

В госпитале её догнала медаль "За отвагу". Что там Гаврилов ещё написал, она не знала, но когда зажили осколочные раны, на комиссии её расспросили и направили на курсы снайперов.

Ей немножко смешно было, что её станут учить на снайпера, когда она на первых же учебных стрельбах показала такие результаты, что инструктор велел ей оставаться на месте, пошёл за начальником, поставили ей пять головных мишеней, засекли время по секундомеру, и начальник долго жевал губами, недоверчиво разглядывая пробитые мишени, хмыкнул и сказал:

– Таким, значит, образом? Э?.. Ну что ж… Это хорошо.

Она думала, что её тут же, после этой проверки отправят на фронт, подождала немножко, а потом попросилась сама.

Ей отказали. Она подала рапорт.

Тогда её вызвал старший инструктор курсов вечером в канцелярию. Он сидел за столом, где днём строчили ведомости и расписания, а сам он никогда не сидел.

В руках он держал её рапорт и смотрел на него так, будто там разглядывал очень скучную или даже грустную картинку.

– Вы, товарищ Карытова, проситесь на фронт, полагаете, что вполне подготовлены вести работу снайпера и учиться вам нечему?

– Надеюсь справиться, – сухо ответила Лена.

– Так, – сказал он. – Я ещё одного знаю, кто на это сильно надеется.

– Кто?

– Сейчас скажу. Вы, товарищ Карытова, полагаете, что снайпер – это кто умеет стрелять? Вижу, можете не отвечать. Конечно, не без этого. А встретитесь вы со снайпером, который окончил специальную школу. Фашистскую, очень злую, но вполне толковую. Очень для нас опасную школу. И он себя под вашу пулю вовсе не подставит. А вы себя подставите и не заметите как, когда напоретесь на снайпера, конечно. Обыкновенного стрелка вы уничтожите при равных условиях. Так. Опытного фронтового стрелка – тоже очень возможно, потому что у вас действительно реакция, как у чертёнка или, например, у трясогузки – вот она тут, а вот её уже нет. И цель поражаете на стрельбище отлично. Это когда вам цель видна. А настоящий снайпер себя не покажет. А как этого добиться – это целая наука, и ради этого, чтоб вас выучить, я тоже сижу тут и обучаю, когда моё место на фронте, и я тоже сам снайпер, а рапортов не подаю… Хотя подавал, было время, но вот терплю. А терпение – это для снайпера половина характера. Ровно пятьдесят процентов. Кто кого перетерпит, тот и выиграл.

Кто такой снайпер? Он для нас как ядовитый змей, он может вокруг себя десятки солдат выбить за короткий срок… И когда такой заведётся, ядовитый, его только и может такой же специальной выучки снайпер обезвредить…

Надо не так думать: ах, я мечтаю скорей на фронт! Это всё хорошо и понятно. А думать: а о чём мечтает сейчас враг? А он мечтает, чтоб мы его дураком считали. Это самая его приятная мечта и отрада, потому что он совсем не дурак, а наоборот, своё дело очень даже знает.

Своей стрельбой ты его не возьмёшь, потому что не увидишь – вроде именно того подколодного змея: укусил и опять под колоду! А у солдата пуля во лбу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю