Текст книги "Сказочная древность Эллады"
Автор книги: Фаддей Зелинский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 46 страниц)
– Здравствуй, племянничек! Хорошо спал?
Мальчик вскочил на ноги и оглянулся кругом.
– Кто говорит? Няня, ты?
– Нет, родной; няни нет больше у тебя. А говорит с тобой твоя тетя Прокна, к которой ты ехал в гости, когда-то женщина, а теперь птица-соловей. Я и вчера говорила с тобой, только ты не понимал меня, а сегодня я сделала так, что будешь понимать и меня, и всех других птиц. Но прежде всего позавтракай молоком и хлебом.
Удивление у мальчика быстро прошло, и заговорил голод. Утолив его основательно, он стал опять искать глазами свою собеседницу.
– Тетя!
– Что, мой милый?
– А что мы теперь будем делать?
– Гулять пойдем. Хочу тебе показать мое царство. Ты ведь слыхал, надеюсь: я – царица этих мест.
Мальчик вышел из пещеры; птичка, перелетая с куста на куст, со скалы на скалу, показывала ему путь. Долина, в которую его перенес Гип, только с одной стороны была ограждена от прочего мира отвесной стеной скалы; по другую сторону ручья тянулись отлогие склоны, отчасти поросшие лесом, отчасти покрытые зеленой травой. Туда и повела мальчика его проводница. Он обо всем ее спрашивал – о каждой птичке, о каждом цветочке, и на все получал от нее ответы. Уставши от прогулки, он прилег под кустом; птичка порхнула на одну из его веток, прямо над его головкой, и затянула свою обычную песню.
Теперь он понимал эту песню – это была жалоба по погибшем в младенчестве Итии, погибшем от материнской руки. Стало ему грустно…
– Тетя, как же это могло случиться? – спросил он, когда она кончила свою песню.
– В пылу страсти, мой милый.
– В пылу чего?
– В пылу страсти. Ты не знаешь, что такое – страсть?
– Нет, тетя, не знаю. Ты мне объясни.
– Ну вот, послушай. Тебе говорили, что я стала женой Терея, царя фракийского?
– Говорили.
– Теперь пойми. Я страстно любила свою сестру, твою другую тетю, Филомелу – любила так, что без нее жить не могла.
– Это и есть страсть?
– Да, мой милый, это и есть страсть – одна из многих страстей.
– Тетя, – и у меня есть сестрица Креуса, и я ее очень люблю. Ты мне напомнила о ней, и мне грустно стало.
– Это, дружок, еще не страсть, а ровная братская любовь. Я же без Филомелы жить не могла. И говорю я мужу: «Дорогой мой, привези мне из Афин мою сестру».
– И он ее привез?
– Привез – но тут и случился грех. Он и сам полюбил ее.
– Страстно?
– Да, страстно.
– Это было нехорошо?
– Очень было нехорошо. Припомни: у твоего отца жена была?
– Конечно, моя мама.
– А другую женщину он любил так, чтобы сделать своей женой, рядом с твоей мамой?
– Нет.
– Ну, видишь; а мой муж именно так полюбил мою сестру. А так как она не хотела, то он ее…
– Обидел?
– Да, страшно обидел – так страшно, что я тебе и рассказать не могу.
– Отчего же он это сделал?
– Под влиянием гнева, мой милый. Вот видишь: гнев – это тоже страсть.
– А дальше что?
– Узнала я об этом. И тут со мной случилось что-то страшное. Я захотела ему отомстить за сестру – отомстить так, как еще никто не мстил. Убить его – этого было мало. Нужно было другое, еще более ужасное.
Мальчик недоумевающим взором смотрел на рассказчицу. Ему вспомнилась одна товарка няни, которой он всегда боялся; она вдруг исчезла, и ему сказали, что она человека убила. Такова, значит, думал он, была и она тогда.
– Ты этого не поймешь, мой дружок, но верь мне: из всех страстей жажда мести – самая страшная. И все-таки я бы не сделала того, что сделала, если бы не еще одно…
– А что же ты сделала? Прокна медленно и с расстановкой ответила:
– Я убила нашего маленького сына, Ития.
– А!
– Из жажды мести, конечно; но тут было еще нечто. Ты этого подавно не поймешь, ты ведь еще маленький. Но скажи мне, тебе говорили, кто такой Дионис?
– Говорили: он научил нашего земляка Икария делать вино, а Икарий научил других. Это было еще при моем деде, твоем отце Пандионе. И с тех пор мы справляем ему ежегодные праздники, сельские Дионисии, Леней, Анфестерии. Это бывает очень весело.
– Это еще не все. Говорили тебе, что такое таинства Диониса, его ночные оргии на горах? Впрочем, к чему я спрашиваю, у вас их еще не знают. Ну, а здесь, во Фракии, давно знают и справляют. Так вот, постарайся меня понять: в этих оргиях человек приходит в исступление, все тогда ему кажется огромным. В такое исступление пришли и я, и моя сестра, и вместе мы тогда убили Ития.
– А он что – твой муж?
– Бросился на нас с мечом в руке. Но боги сжалились над нами. Я хотела бежать – и вдруг почувствовала, что я лечу и становлюсь совсем, совсем маленькой. Оглядываюсь и вижу, что и с ними происходит то же самое. И с тех пор я – соловей, Филомена – ласточка, а Терей – удод.
– Слава великим богам!.. Но объясни ты мне одно. Я видел тебя вместе с твоим мужем – и вы перекликались между собою, и никакой вражды между вами не было. Этого я не понимаю.
– Это потому, мой друг, что, превратясь в птиц, мы спустились ниже страстей.
– Ниже страстей?
– Да. Вот ты слышал, как я в песне оплакивала моего Ития, которого я сама убила; да, я грущу о нем, и эта грусть никогда меня не покинет. Но грусть – это не отчаяние, не страсть; грустить и мы, птицы, можем, но отчаиваться – нет. То же и с гневом: какой у птицы гнев? Ощетинит перышки – а в следующую минуту и забыла. Нет, настоящие страсти только у вас бывают, у людей.
– Как ты это странно сказала: ниже страстей. И скажи, ты счастливее с тех пор, как ты так живешь?
– Да, мой родной, много счастливее. И я много раз думала: если бы боги сотворили еще одно чудо, если бы они воскресили моего Ития, я бы и его душу постаралась удержать ниже страстей. И вот боги сотворили это чудо – они подарили мне тебя, сына моего брата, тебя, сироту. Теперь ты будешь мне вместо сына, а я заменю тебе твою умершую мать. Я хочу, чтобы ты был совсем счастлив – а для этого надо, чтобы и ты, подобно нам, слился с нашей общей Матерью-Землей и жил по ее законам. И это будет, будет.
Она опять запела. Но теперь ее песня была уже новая: это был торжественный гимн в честь общей Матери-Земли. Они росли, эти трели, все сильнее, все могучее. Наполняли собою всю рощу, будили ее, увлекали. И роща откликнулась на зов своей царицы; все пташки, все деревья ей вторили; это была уже не роща, а какая-то волшебная исполинская лира, игравшая вечную песнь про всеобщую мать, кормилицу Землю. Мальчик стоял как очарованный: ему казалось, что раздвинулись тучи, венчавшие вершину Пангея, что он видит за ними блаженный сонм олимпийских богов. И они слышат звуки лиры Матери-Земли – и, отвечая им, Аполлон берет свою, наигрывает на ней другую песнь, песнь беспредельного неба, и эти две песни, сливаясь, уносят на своих крыльях его душу в голубую, заоблачную даль.
VIПрокна исполнила свое обещание. Она не покидала мальчика ни на минуту: днем водила его повсюду, все ему показывала, объясняла, а ночью, прежде чем заснуть сама на ветке перед пещерой, убаюкивала его колыбельной песнью. Об его пропитании и безопасности заботились Гип с Никтименой. Особенно действенна была помощь первого. Он безжалостно грабил в пользу своего питомца фракийское селение, и в особенности двор нечестивого Адосфа, в чем ему, впрочем, деятельно помогали подвластные ему сороки. А Никтимена наводила грозу на всякую тварь, которая вздумала бы приблизиться к пещере мальчика.
Все более и более сливался он душою с детьми великой Матери. Понимая голоса всех, он стал учиться им отвечать на их языке, и они стали понимать его; поневоле проникся он вследствие этого и их заботами, всем тем, что составляло сущность их легкой жизни. Мало-помалу все воспоминания об его далекой родине изгладились из его ума: сохраняя свой человеческий вид, он своими мыслями и чувствами и сам стал птицею среди птиц – самой маленькой и несведущей среди всех.
Прошло лето, пахнуло осенью – Прокна почувствовала обычную осеннюю тоску. Она знала, что эта тоска, нарастая изо дня в день, заставит ее наконец сорваться с насиженного места и улететь надолго в бесснежные края. И ей вдвойне тоскливо становилось при мысли, что станется в ее отсутствие с ее питомцем. «И как это я не подумала об этом ранее», – говорила она себе, не находя никакого исхода из беды. Но, пока она тщетно ломала себе голову и советовалась с Гипом и Никтименой, другая Мать, гораздо более мудрая и предусмотрительная, приняла сама все нужные меры. После осеннего равноденствия мальчик стал как-то сонлив, просыпал восход солнца и ложился спать до его заката, мало прикасался к приносимой ему Гипом пище и почти не отвечал на вопросы Прокны; а после того вечера, когда Плеяды погрузились в море, он уже не выходил из пещеры. Прокна сначала испугалась, не умер ли он; но нет, склонившись к его устам, она убедилась, что его сердце едва слышно бьется под его хитоном, и ее перья слегка чувствуют его дыхание. «Заснул зимним сном!» – сказала она себе. Она созвала всех знакомых птиц и велела им нащипать у себя столько пуху, чтобы над мальчиком образовалась целая горка. Никтимена покрыла его сверху одеялом, а журавли натаскали камней, чтобы прикрепить одеяло к почве. После этого Гип с друзьями загромоздили вход в пещеру буреломом, оставив только небольшое отверстие для Никтимены. Прокна спела своему сонному сыночку прощальную песню и затем отправилась в путь.
Настала зима, бурная и снежная. Плотной белой стеной заградила она вход в пещеру – а в пещере мирно дремал маленький афинский гость на теплом лоне Матери-Земли, под теплым покровом, сотканным ее детьми.
И когда с наступлением весны стена растаяла, когда роща опять зазеленела – Прокна вернулась и разбудила своего любимца призывною песнью. Не сразу стряхнул он с себя зимнюю спячку, не сразу мог он даже покинуть свое мягкое ложе; а когда это ему удалось – прошло еще несколько дней, пока он не дал себе отчета в том, кто он и что он, пока он не связал эту весну с минувшей осенью. Но мало-помалу жизнь полностью вступила в свои права – жизнь в природе и с природой, легкая, беззаботная и бесстрастная.
Опять весна, лето, осень, опять зима с ее сном; и так год за годом. Мальчик подрос; Прокна с Гипом и Никтименой решили, что пора ему и самому о себе заботиться. И вот в одно утро Гип прилетел с ягненком в когтях, которого он похитил из Адосфова стада; за ним последовал второй, третий, несколько. Научили отрока ходить за ними; хлев был им устроен в соседней пещере, так как Никтимена объявила, что в своей она грязи не потерпит. Отрок стал пастухом.
К земле он привязывался все более и более. Все изменения в направлении и силе ветра, в теплоте и влажности воздуха им ощущались уже непосредственно; он мог, не прибегая к указаниям птиц, предчувствовать завтрашнюю погоду. Ему казалось даже, что его душа как бы растворяется в окружающей природе, что он участвует в радости и горе каждого дерева, каждой птицы. Он понял, почему она вся счастлива, даже когда отдельные ее особи страдают. Да, мышонку больно, когда Никтимена его пожирает; но ведь мышонок – лишь частица природы, а природа сознает себя не только в таких частицах, но и в более цельных частях, и прежде всего – в своей совокупности, как великая Мать-Земля. Люди этого не знают, подумал он, они применяют к нам свою мерку, мерку особей, и полагают, что и у нас есть несчастные и даже что несчастных больше, чем счастливых. Но это не так: мы все счастливы, потому что мы все – одно.
У него ли явились эти мысли или Прокна их ему подсказала? Этого он и сам не мог бы определить. Он так слился с ней воедино, что ему казалось, будто их разговор состоит в том, что они вместе поют один и тот же напев. И он был вдвойне счастлив от этого сознания.
Убедившись в этом, Прокна решила, что наступило время предложить отроку последнее испытание. Она начала с того, что велела ему разрыть землю под корнями одного дуба. Отрок исполнил ее требование и нашел глиняную кубышку, а в ней – кожаный мешочек с золотыми монетами восточного чекана. «Привяжи его к поясу, – сказала она ему, – он тебе пригодится среди людей». Затем она ему рассказала последние вести из Аттики – что царь Эрехфей, его отец, состарился и не сегодня-завтра умрет, что его самого считают погибшим, что народ видит свою будущую царицу в его сестре Креусе. «Если хочешь, – заключила она, – можешь вернуться в Афины и предъявить свои права. Я проведу тебя к гавани Девяти-Путям; оттуда каждый день отходят корабли в Грецию – найдешь и афинский. За одну из твоих золотых монет любой судовщик тебя примет. Хочешь?»
Отрок лишь с половинным участием прослушал ее рассказ об его родине, то и дело прерывая его, чтобы позвать обратно зашедшую слишком далеко овечку. Ее последний вопрос заставил его спокойно, но решительно покачать головой.
– Да здравствует моя прекрасная сестра Креуса, будущая великая царица богозданных Афин! Ей – дом Эрехфея, а мне – ты, и Никтимена, и Гип, и все и всё.
Радостно затрепетало сердце у Прокны. «Да, – подумала она, – теперь ты – мой и только мой».
Она тогда еще не знала, что она ошибается. И сам отрок этого не знал.
Но все же он с каждым годом сильнее чувствовал, что у него где-то, в затаенной глубине души, пробуждается нечто нерастворенное и нерастворимое – и именно весной присутствие этого нового начала ощущалось с особой силой. Что это было – этого он и сам определить не мог. Какая-то смутная тоска, стремление, истома. Теплый, влажный южный ветер наполнял его грудь живительной силой, но вместе с тем он ему как будто что-то сулил – что-то неопределенное, но сладкое и несбыточное. И он плакал тогда – и сам не знал, почему плакал.
Раз ему приснился страшный сон. В этот день южный ветер дул с какой то особенной душистой лаской, и отрок весь находился во власти своих неопределенных мечтаний. И во сне он, никогда не думавший о своей родине, увидел себя в своем отчем доме, увидел явственно одно маленькое событие из своего детства, которое совсем, казалось, исчезло из его памяти. Дом был полон гостей; к его матери, Праксифее, приехала родственница, жена некоего Метиона, и привезла с собой свою дочку, которую звали по созвучию с именем отца – Метионой. Обе матери очень гордились своими детьми – у той дочка была единственной среди многих сыновей, так же как у Праксифеи сынок – единственным среди многих дочерей. И вот, шутя, они их переодели: царевич весь день щеголял в платье Метионы, а она в его хитончике. И теперь, во сне, ему казалось, что он чувствует в этом переодевании неописуемое блаженство.
Он проснулся с именем Метионы на устах. «Расскажи мне про Метиону», – попросил он Прокну. Она удивилась; тогда он ей сказал про свой сон. «Про Метиону, – сказала она, – я знаю только то, что ей нынче вместе с Креусой предстоит быть кошеносицей на празднике Паллады и что люди много спорят, которая из них красивее. Но отец ее Метион причиняет твоему отцу много забот и горя; он – во главе недовольных и открыто говорит, что после смерти царя престол должен перейти к нему и к его сыновьям».
Отрок безучастно выслушал последние слова Прокны и только про себя повторил: «Метиона». Теперь вся сладость его мечтаний и чаяний сосредоточилась для него в этом имени; он вдыхал его вместе с душистой влагой южного ветра. Но это было только имя, никакого определенного представления он с ним не соединял. Правда, он не раз спрашивал себя, как выглядит эта Метиона; он попробовал было ответить себе: «Так же, как и моя няня», – но тотчас с возмущением отверг эту мысль. Нет, он только чувствовал Метиону, но не представлял себе ее.
Он начертал ее имя на коре развесистого дуба – Прокна научила его писать, показав ему буквы на аттической амфоре с маслинами, похищенной Гипом из хозяйства Адосфа. Это имя он украсил цветами и возлиял ему овечьим молоком в дни новолуния.
И самую томную, самую сладкую из песен Прокны он прозвал «песнью о Метионе». Она ему часто пела ее, и он задумчиво смотрел вдаль, вдыхая теплую, душистую влагу южного ветра.
Так прошло еще три года. Отрок стал юношей.
VIIИ опять запахло весной. Прокна, прилетев из далеких стран, запела над своим питомцем свою обычную приветственную песню, но ей не удалось разбудить его. Это был какой-то особенный, сковывающий сон, грудь его бурно вздымалась – знать, видения, одно другого беспокойнее, беспрестанно чередовались перед очами его души.
Ночью он проснулся сам.
Какая-то странная жизнь кипела по всей горе. Ветер со свистом мчался по роще, повсюду ломая сухие, а иногда и живые ветви. Волки, спугнутые со своих логовищ, то и дело выбегали из чащи, ночные птицы, забыв об охоте, летали туда и сюда. Все они, видимо, были одержимы одним и тем же чувством – все чего-то искали – и вдруг, точно найдя искомое, все помчались по направлению ветра в гору. Юноша, движимый тем же чувством, побежал вместе с ними. Вскоре он понял, почему он бежит именно туда: через свист ветра стал пробиваться звон лиры. Было что-то неудержимо зовущее в этих звуках: раз их услышав, нельзя уже было ни о чем другом думать, ничего другого чувствовать. Чем дальше, тем численнее становилась толпа: все звери Пангея покрывали землю, все птицы осеняли ее, затемняя свет молодой луны. В гору, в гору! Все в гору! Что это? Даже деревья не могут устоять – даже они как будто сорвались со своих корней и неслышно скользят по зеленому ковру. Вот уже верхняя поляна; сколько тут народу! Всякого народу – мужчины, женщины, у кого в руках дымящийся факел, у кого – кедровая ветвь с шишкой в виде наконечника. А там, на скале, стоит волшебник с лирой в руке. Вот он запел; тут уж и о лире забудешь…
– Внимайте все! Просвещайся, народ! Далеко от нас те, чья душа мертва, чье сердце не бьется при звуках моей лиры. Пусть уходят отсель: не спасенье, а смерть обретут они в песне моей.
Плач раздался в толпе; сотня-другая мужчин и женщин отделилась от нее и с поникшей головой пошла под гору. Но юноша остался: он чувствовал, его сердце радостно трепетало в ожидании грядущих чудес.
– Внимайте все! Смысл жизни вашей услышите в песне моей. Видите вы его? Я его вижу. О тайна искупительного брака – брака небесного царя и царицы подземного мира. Видите вы его? Я вижу – отрока-искусителя, красу над красами, первозданного Диониса.
– Видим, видим! – ответила толпа. – Благо ему! Эвоэ, Дионис!
– Гряди, прекрасный! Гряди, непорочный! Ты примешь мир, оскверненный насильем отца и предков, и в твоих руках он возродится в чистоте и правде, и все возродится вместе с ним.
– Гряди, прекрасный! Гряди, непорочный! Эвоэ, Дионис!
– Видите вы их? Я их вижу. О злоба затаенной мести! Для того ли, Титаны, с вас сняли оковы, чтобы вы подняли свои кровавые руки на него, прекрасного, на него, непорочного? Горе! Горе! Медь у них в руках, но не мечи, не копья – медь гладкая, медь блестящая. Не кровь она точит, а образ, образ высасывает у него, прекрасного, у него, непорочного. Не цел он более, первозданный Дионис; в двенадцати образах преломилась его сила. Беги, мой возлюбленный! Воссоединись, чтобы, воссоединенный, и нас возродить!
– Горе! Горе! Беги, беги, первозданный Дионис!
– Видите вы его? Я более его не вижу. Он растерзан, поглощен, двенадцатью телами поглощена его плоть. Нет более искупителя, нет возродителя – Титаны поглотили первозданного Диониса!
– Горе! Горе! Нет искупителя, Нет возродителя!
– Видите? Я вижу! Что-то красное лежит, трепещет – это последняя надежда на возрождение, это сердце первозданного Диониса. Спаси его, Паллада! Отнеси его своему небесному отцу: пусть он обратно примет в себя то, что выделил тогда.
– Спаси, Паллада! Спаси Диониса!
– О тайна возрождающего брака – брака небесного царя и фиванской царевны. Грянула молния – в огне брачный терем. Испепелил он смертную плоть матери – не тужите, люди! Уцелел божественный плод, возвращен нам наш спаситель, сын Семелы, второй и вечный Дионис.
– Возвращен наш спаситель! Эвоэ, Дионис!
– Внимайте все! Смысл жизни вашей услышите в песне моей.
О люди! О кровь от крови Титанов! И вы не знали, что два естества враждуют в оболочке ваших тел? От Титанов все разъединяющее, все обособлющее. От них рождения и смерти, от них томительный круг бытия. Но и Дионис в вас, в вас распыленные части первозданного искупителя. Он жаждет воссоединиться из распыления в ту прежнюю, единую, великую суть.
Слышите вы, люди, этот зов? Я его слышу! Это – зов второго Диониса, сына фиванской царевны, наследника сердца первозданного искупителя. Соборуйтесь, соборуйтесь, люди! Соединяйтесь из распыления и друг с другом, и со мной, воссоздадим единую суть первозданного Диониса. Тогда будет разорван томительный круг рождений и смертей, тогда наступит вечное блаженство неразделенного бытия.
Соборуйтесь, соборуйтесь, люди! Вкусите блаженство слиянного, внетелесного бытия! Дионис вас зовет в свои таинства, он даст вам предвкусить в ночи восторгов блаженство новой вечной сути, ожидающее души посвященных за пределами смерти.
Пророк умолк. Молчала и толпа, очарованная его песнью; но молчание это продолжалось недолго. Загудели тимпаны, зазвенели кимвалы. «В хороводы! В хороводы!» – и гора затряслась от безумной пляски. Замелькали перед взором юноши белые руки, замелькали румяные, разгоревшиеся лица: вакханты, вакханки – особенно вакханки. И эти руки он дружелюбно пожимал, и эти лица ему приветливо улыбались – все составляли как бы одну семью братьев и сестер. Слышались и речи; он их не понимал, но и речи были приветливые, радостные.
Впрочем, и не хотелось понимать; главное – это пляска, восторженная, исступленная пляска. Он не чувствовал ног своих: всем своим естеством он отдавался этому безумящему, все сокрушающему вихрю пляски. Он и наслаждался, и ждал еще больших наслаждений – ждал чудес слиянного, внетелесного бытия.
И вдруг – резкие, враждебные крики. Что это? Понять нельзя было; но что-то чужое вторглось, разрушило единое восторженное настроение. А, вот они: толпа поселян, вооруженных бичами и палицами; они врезались в толпу вакханок, хватают их. Те отбиваются, вырываются. Впереди нападающих какой-то великан с огромными, уже седеющими усами. Это его, конечно, зовут: «Адосф! Адосф!»
Адосф! При этом имени что-то поднимается из самых затаенных недр души нашего юноши, что-то страшное, багровое. Он смотрит на него: кто перед ним? Фракийский поселянин? Нет! О, теперь он уже сам чувствует, хотя и не отдает себе отчета, в этих оргиях Диониса все кажется исступленному огромным. Это Титан! Титан! А, это ты посягнул на царственного младенца? Месть! Месть! Месть за Диониса! Что это с ним? О да, он теперь понимает: из всех страстей жажда мести – самая страшная.
Адосф! Адосф! Вот он, Титан: подбегает, поднимает палицу. Еще мгновение – и ее тяжелый, обитый железом наконечник размозжит ему голову. Но юноша не ждет. Одно мгновение – и вырванная у великана палица летит далеко в чащу леса; одно мгновение – и он сам падает навзничь; одно мгновение – и грозная голова усача, крутясь и брызгая кровью вокруг себя, глухо ударяется о соседнюю скалу…
Поселяне бегут, вакханты и вакханки за ними. Эвоэ! Эвоэ! И опять тимпаны, опять кимвалы. Юноша побежал было и сам, но ноги отказываются служить. Он чувствует внезапное утомление – и чувствует еще нечто, нечто гложущее, сверлящее, мучительное. Он падает на землю, плачет.
Эвоэ! Эвоэ! Эти звуки еще слышит он издали; они замирают в ночном воздухе. И ветра более нет, нет зверей, нет птиц, все молчит. Молчит? Нет: тут же над ним какая-то песня раздается. Песня соловья. Такая жалобная, раздирающая. Пой, пташка, пой, родная! Ах, понять бы только, что ты мне хочешь сказать!