Текст книги "Юность знаменитых людей"
Автор книги: Эжен Мюллер
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
– Боже милосердый! произнес глухим голосом Баллен, поднося сжатый кулак к голове. Надо вам сказать, что слова «Боже милосердый!» были самым сильным выражением, которое Баллен употреблял в пылу гнева; слова «благословение Божие!» он произносил в порыве радости. Когда Баллен произносил свое знаменательное «Боже милосердый», то никто в доме не осмеливался смотреть ему прямо в глаза, когда же он восклицал: «благословение Божие!» то все знали, что в душу его проник луч небесной радости.
Клод не мог не узнать этого восклицания за дверью, но тем не менее он спросил самым равнодушным тоном: «Кто там»?
– Я, я! «Боже милосердый!» – закричал Баллен так, что стены задрожали.
– Ах, это вы, отец мой! – сказал Клод, по-видимому нисколько не смущаясь, несмотря на то, что неожиданный посетитель произносил эти слова грознее, чем когда-либо. – Очень вам благодарен, что разбудили меня; если я вам нужен, то я сию минуту сойду.
– Нет, мне совсем не нужно, чтобы ты сошел. Я хочу говорить с тобой в твоей комнате. Отвори!
– Почему же именно в моей, а не в другой? – спросил Клод, по-видимому не желавший повиноваться.
– Потому что я так хочу! Этой причины, я полагаю, достаточно. Отвори!
– Но у меня в комнате беспорядок, и я стесняюсь принять вас.
– Это не причина. Отвори, говорят тебе!
– Я повторяю вам, что в моей комнате полнейший хаос, и я ее в настоящую минуту прибираю. Я немедленно явлюсь к вам, как только кончу уборку. Мне бы не хотелось, чтоб вы ее видели в таком виде, в каком она теперь находится. Вы, может быть, меня разбранили бы за беспорядок.
– Отвори! Боже милосердый!
– Я вам готовлю сюрприз, не отнимайте у меня этого удовольствия.
– Отвори, или я выломаю дверь!
– Обещайте мне исполнить одну просьбу.
– Какую?
– Я прошу вас не сердиться, чего бы вы ни увидели у меня в комнате.
– Я ничего не обещаю.
– В таком случае, позвольте мне кое-что спрятать…
– Нет, я хочу, чтоб ты немедленно открыл дверь.
– Обещайте не сердиться!
– Ну, хорошо! – сказал Баллен, начинавший выходить из терпения, – честное слово!
Замок щелкнул и дверь открылась: «Войдите, отец мой!» – сказал Клод кланяясь; и Баллен вошел в мастерскую сына.
Он вошел и быстрым взглядом окинул таинственное убежище виновного. О, да! Виновного и очень виновного в глазах Баллена, потому что, знаете ли вы, что он увидел в комнате, которую он дал Клоду, рассчитывая на его усердие? Знаете ли вы, что он увидел там?
Глазам Баллена предстали четыре большие круглые рамы, обтянутые холстом, а на холсте – картины мифологического содержания. Три из этих картин развешены по стенам, четвертая еще на мольберте художника, а на стуле разложены палитра и кисти, только что отложенные в сторону художником… что же касается до рабочего станка юного золотых дел мастера, то он стоял в углу без инструментов, а на самой средине его красовался лоскут оборванного фартука.
Полог кровати был наглухо закрыт; за этим пологом Баллен, быть может, нашел бы еще более важные доказательства непослушания сына, но несчастный отец не имел уже больше надобности в доказательствах.
– Боже милосердный! – воскликнул он, скрестив руки и останавливаясь перед картинами, как будто жалуясь им на свое горе.
– Отец мой! – сказал Клод спокойно, – я вам напоминаю, что вы дали честное слово не сердиться.
Спокойствие сына, в виду отцовского гнева, казалось старику положительно необъяснимым.
– Да! – начал он, сдерживая себя по возможности, – я это обещал. Хорошо! Но все-таки нам надо объясниться.
– Объяснимся, отец мой, и постараемся придти к соглашению, но с тем, что вы не будете сердиться.
– Посмотрим, несчастный! – сказал Баллен, – что это такое?
– Это, отец мой? Что вы хотите сказать?
– Я спрашиваю про эти холсты, которые, судя по своему виду, предназначены для какого-нибудь балагана?
– Эти холсты, отец мой, не что иное, как четыре произведения вашего сына Клода, изображающие четыре мифологические века; золотой, серебряный и медный, как видите, окончены и развешены по стенам, а железный я поставил на мольберт, чтобы исправить фигуру старика. Когда вы пришли, то я проводил последние штрихи.
– Хорошо! – сказал с волнением Баллен, который слушал Клода и не верил ушам своим. – И так, несчастный, это все, что ты можешь сказать мне?
– Да, отец мой!
– Но, Боже милосердый! Знаешь ли ты…
– Я имею ваше честное слово, батюшка.
– Я беру его назад, свое честное слово! – начал гневно Баллен. – Знаешь ли ты, что я в клочки изорву эти твои четыре века…
– Вы этого не сделаете.
– Я этого не сделаю? А кто мне помешает, спрашиваю я тебя?
– Я, отец мой!
– Ты!!! Посмотрим!
Бросившись к станку, Баллен схватил шило, чтобы разодрать немедленно все четыре картины; но Клод бросился за занавеску кровати, и когда Баллен подбежал с шилом в руке к картине, изображающей золотой век, то столкнулся с сыном. Чтобы отвратить удары, готовящиеся его картине, Клод поднес отцу блестящее серебряное блюдо, на котором великолепно вычеканена была картина золотого века.
Клод Баллен.
Баллен остолбенел и остался неподвижен. Шило выпало из рук его.
– Благословение Божие! Что я вижу?!
С разинутым ртом и разведенными в сторону руками смотрел он изумленными глазами то на сына, который плутовски улыбался, то на блюдо, сличая гравировку с картиной. В восторге он пытался заговорить, подойти поближе, чтобы лучше рассмотреть работу, но его изумление приковало его на месте.
Клод, поставив образцовое произведение свое под картиною, которая служила ему моделью, возвратился к постели и из-за полога вынул другое такое же блюдо, которое поставил под картиной серебряного века. Новое оцепенение Баллена; Клод принес и третье блюдо.
– Клод!.. Клод!.. – воскликнул отец дрожащим от слез голосом, – дитя мое!..
– Перед вами века золотой, серебряный и медный; если я не предъявляю вам железного, то потому, что он еще на станке, – и сняв со станка лоскут фартука, Клод раскрыл начатое четвертое блюдо, которое должно было служить панданом к первым трем.
– Сами на себя пеняйте, – добавил Клод, – за эту неудачу, отец мой: вы не согласились дать мне ни минуты отсрочки, когда я говорил вам о сюрпризе, который для вас готовился.
Наступило минутное молчание. Баллен все еще не мог придти в себя от радости. «Благословение Божие!» – воскликнул, он подпрыгнув на месте, как ребенок, – «я могу умереть спокойно: мой Клод великий золотых дел мастер!»
Клод обнял отца, сказав: «Теперь вам, я думаю, нечего опасаться влияния на меня истинных художников; признайтесь, отец мой, что я им слишком обязан, чтобы можно было думать о них дурно, хотя вы были к этому очень и очень расположены, когда вам пришла в голову мысль, что я желаю сделаться живописцем».
Баллен беспрекословно согласился; в эту минуту он не мог ничего возразить сыну.
Четыре образцовых произведения Клода были отправлены на выставку художественных произведений и вызвали всеобщий восторг. Их приобрел кардинал Ришелье, который заказал маленькому мастеру кроме того еще вазы с отделкою в таком же роде. Клод исполнил эту работу с таким же совершенством как и предыдущую и вскоре приобрел громкую известность, как величайший гравер по металлу.
Его замечательных произведений теперь уже больше не существует. Продолжительная и кровавая война, которую Людовик XIV поддерживал с целью упрочить испанский престол за своим потомством, до того истощила королевскую казну, что монарх и первейшие сановники, которые из любви к отечеству согласились есть с фарфоровых тарелок, пожертвовали все свои богатые сервизы на монетный двор; там их расплавляли и превращали в деньги.
Таким образом много произведений, носивших на себе отпечаток великого таланта Клода Баллена, пошли на заготовление фуража и амуниции для войска, которое сражалось из-за личных выгод Людовика XIV.
ВЕЧЕР ПЯТЫЙ
Френель. – Клод Лоррен. – Бальзак. – Эразм.
Сегодня обитатели Светлых вод были сильно встревожены странным поведением Жоржа.
Так как дождливая погода не позволяла детям выходить из дому, то по мнению отца следовало воспользоваться случаем, чтоб вернуть несколько потерянных часов, проведенных в праздности в течение недели. Но как раз в этот день Жорж проявлял такое равнодушие, непонимание и невнимание во время всего урока, что отец, всегда терпеливый, вышел из себя и запер Жоржа в его комнате на хлеб и на воду до тех пор, пока он не выучит заданного урока. Братья и сестра, вступились за Жоржа и старались выпросить, если не полное прощение, то по крайней мере смягчение наказания; но на все настойчивые просьбы отец отвечал: «Не просите меня за этого ленивого, негодного мальчика, который хочет все делать по своему. Леность и непослушание заслуживают кары».
В противоположность другим детям Жорж принял наказание без слез и без всякого сетования. Он ограничился только тем, что, уходя в заключение, с грустью сказал: «Разве я виноват, что не могу, не умею, не понимаю… если все это мне до смерти надоело?!..»
Я в свою очередь тоже попытался выпросить Жоржу прощение; но отец был неумолим, и я должен был преклониться пред его родительским авторитетом.
Заточение Жоржа очень опечалило братьев и сестру; все они очень любили его. Остальная часть дня была проведена без игр, без оживления; разговор не клеился, при чем беспрестанно упоминалось имя Жоржа, при том со вздохами соболезнования. Обед тоже прошел вяло, потому что стоило кому-нибудь взглянуть на незанятое за столом место Жоржа, чтобы почувствовать глубокое сострадание к бедному узнику.
Тем не менее, когда настал час вечерней беседы, в которой Жорж не должен был на этот раз принимать участие, маленькие слушатели мои явились, к удивлению моему, без малейших признаков печали на лицах. Я не скажу, чтобы они обнаруживали свою обычную веселость; но они словно вполне примирились с участью брата.
Я не мог допустить мысли, что только любопытство, возбуждаемое моими рассказами, могло произвести такую быструю перемену в детях; ведь все они были так искренно привязаны к своему брату – это было мне достоверно известно. Кроме того я понял, что перемена в настроении их была следствием маленького совещания, происходившего шепотом в углу залы. Я издали видел это совещание; как мне казалось, мнение Мари получило решающее значение.
Я не мог догадаться, что за вопросы решались на этой маленькой конференции; зная до какой степени Мари становится серьезною в важных случаях и заметив, что на тайном совещании на ее стороне был перевес, я поневоле должен был признать ее ответственной за решение, которое было всеми принято. Мне казалось, что Мари, всегда послушная и прилежная, доказала братьям, во первых, что наказание Жоржа является заслуженным возмездием за его леность и непослушание, во вторых, что чем больше они будут огорчаться, тем более выкажут неуважения к образу действий отца, которого все они очень любили. Да и можно ли похвалить Жоржа? Мне казалось, что братья безусловно подчинились этому благоразумному мнению.
Допустив это, я в глубине души должен был признать, что дети, подчиняясь чувству уважения к своему отцу, поступают вполне похвально, но вместе с тем я не мог мысленно не упрекнуть их в том, что к наказанию, наложенному на Жоржа, они относились слишком легко, забывая о своих собственных слабостях и недостатках.
Вот почему, когда они собрались вокруг меня, я сказал им тоном, который, как мне казалось, вполне выражал мое настроение:
– А что, если я сегодня буду говорить о мнимых лентяях?
– О мнимых лентяях? – повторила Мари с лукавой усмешкой, которой я раньше никогда не замечал.
– Да! – ответил я, многозначительно отчеканивая каждое слово, так как улыбка Мари усилила сложившееся во мне убеждение, – о мнимых лентяях и о мнимом непослушании!
– И о мнимом непослушании! – повторил Генрих, улыбаясь подобно сестре.
– Это прекрасно! – сказал Альфонс.
Дети снова улыбнулись, обменявшись взглядами, значение которых я не в состоянии был понять, так как конечно не мог допустить мысли, что они, хотя бы и поняв мою мысль, до такой степени успели утвердиться в своем решении, что считали мой намек просто смешным. Сбитый с толку физиономиями моих слушателей и отказавшись от дальнейших догадок, которые были бы может быть не утешительнее прежних, я приступил к делу.
Когда Эрострат, о котором мы уже говорили, сжег храм Дианы, считавшийся одним из семи чудес света, то в числе остальных шести чудес осталась большая, великолепная башня, выстроенная на острове, у входа в Александрийскую гавань в Египте.
На вершине этой башни, которая, если верить показаниям древних историков, была сделана из белого мрамора, имела в вышину более пятисот метров и состояла из нескольких сот комнат, расположенных в двенадцати этажах, соединенных между собою такими широкими лестницами, что вьючный скот мог свободно проходить по ним, – на вершине этой башни, как говорят историки, разводили каждый вечер большой огонь, поддерживаемый в продолжение целой ночи. Этот огонь служил мореплавателям указанием близости земли; в то же время он освещал вход в гавань.
– Это был, как его называют обыкновенно, Александрийский маяк, – сказал Поль.
– Да. В настоящее время, на одном только морском берегу Франции насчитывают до двухсот пятидесяти маяков. Но в прежние времена число их было весьма невелико, и при том эти маяки так плохо освещались, что скорее служили к вреду, чем к пользе мореплавателей; по неправильному или слишком слабому мерцанию огня лоцманы зачастую принимали их или за звезды на горизонте, или за огни, разведенные случайно на берегу. Последнего рода ошибка была тем возможнее, что прежде маяки освещались посредством дров или угля, сжигавшихся в железных решетчатых печах, а затем посредством ламп первобытного устройства со светильнями из хлопчатой бумаги, пропитанными маслом или салом. Когда в 1784 году Арган изобрел нового устройства лампу, которая теперь во всеобщем употреблении, то маячное освещение сделало огромный шаг вперед, так как свет в новых лампах неимоверно усиливался посредством вогнутых зеркал, помещаемых за пламенем. Дальнейшее усовершенствование маяков было произведено Бюффоном и знаменитым физиком Френелем; благодаря последнему маяки получили возможность распространять свет на расстоянии шестидесяти и даже семидесяти тысяч метров.
При виде этих изумительных результатов изобретения Френеля, Франсуа Араго, один из величайших физиков XIX века, сказал: «Френель приобрел славу, благодаря этому замечательному изобретению, в пользовании которым все народы принимают одинаковое участие и которое никогда не вызовет нареканий в человечестве».
Теперь, когда мы сделали поверхностный очерк истории маяков, обратимся к Нормандии, какою она была шестьдесят пять лет тому назад, и остановимся в маленьком селении Брольи, недалеко от Эврё.
Старенький школьный учитель, с очками на лбу, с руками за спиной, смотрел с порога своей школы на вверенную его попечению шаловливую толпу, которая высыпала из школы по разным направлениям.
Самые маленькие ученики, или, как их называют, «малолетки», идут попарно, сообщая друг другу, без сомнения, очень важные секреты, бегают в одиночку во всю прыть, кричат во все горло, или бродят вдоль стен домов, грызя остатки лепешек или булок, принесенных из дому.
«Большие» шагах в пятидесяти от школы столпились в кучу и, по-видимому, о чем то совещаются; затем трое или четверо отделяются от группы и возвращаются к учителю, наблюдающему за ними. Остальные товарищи внимательно следят за депутатами. Остановясь в двух шагах от учителя, трое из них снимают шапки, и самый отважный из них обращается к учителю с следующими словами:
– Простите, пожалуйста, Огюста, мы все просим за него!
– Да, – повторили двое других, – мы все просим за него, освободите его!
– Нет, господа! – ответил учитель строгим тоном, принимая важный вид, – Огюст неисправимый лентяй; пусть он послужит примером, что леность заслуживает наказания.
– Простите Огюста! Мы вам обещаем, что он будет стараться, – повторили посланные.
– Если бы это зависело от вашего слова, то я, конечно, исполнил бы вашу просьбу; но он не замедлит обмануть ваши надежды. Предоставляю вам самим рассудить: чего можно ожидать от девятилетнего мальчика, который после трехлетнего посещения школы едва читает и не в состоянии написать двух строк без ошибки. Этот испорченный мальчишка – самый ленивый из всех моих учеников; это – мальчик, который впоследствии, без всякого сомнения, будет несчастием своих родителей.
– Нет, г. учитель, вы увидите, что он будет теперь умнее; он будет хорошо учиться. Простите его!
– Нет, господа! – сухо возразил учитель и хотел уже было уйти и запереть за собою дверь, чтобы прекратить разговор; но в это время толпа учеников, издали следившая за ходом дела, незаметно приблизилась. Один из трех депутатов решился взять учителя за руку и, вынув из своей сумки маленькую тетрадь, показал ее:
– Посмотрите, г. учитель, вот мои отметки, ведь они очень хороши и, не правда ли, я их заслужил?
– Да, без сомнения, потому что вы, скажу прямо, мой лучший ученик. Потому-то я и удивляюсь, что вы просите за лентяя…
– Я отказываюсь от всех своих отметок, если вы простите Огюста.
– И мы тоже, и мы тоже! – закричало двадцать голосов, и двадцать рук с тетрадями поднялись кверху – все наши отметки за освобождение Огюста!
Учитель, очевидно тронутый этим единодушием, хотел однако представить ученикам своим еще резоны, но их крики заглушили его голос. Он поднял руку, чтоб восстановить спокойствие; все смолкло.
– Господин Огюст, выходите! – сказал учитель, обращаясь к дверям класса, и вслед за тем на пороге появился маленький мальчик, худощавый, слабенький, бледный; он приближался спокойно, стирая пыль с панталон; это ясно доказывало, что он все время стоял на коленях. Подойдя к двери, мальчик остановился и, опустив глаза, однако без всякого смущения, стал слушать проповедь учителя; но это только по-видимому: в действительности он совсем не слушал ее.
– Господин Огюст! – сказал учитель – великодушие ваших товарищей заставляет меня сегодня простить вам вашу леность и непослушание. Тронутый их просьбами, я совершенно освобождаю вас от наказания, которое вы однако вполне заслужили. Не благодарите меня (Огюст и не думал благодарить его), но знайте, что я в последний раз оказываю вам снисхождение, а для того чтоб быть достойным великодушия ваших товарищей, постарайтесь же наконец сделаться похожим на них. Ступайте и не доводите меня больше до необходимости наказывать вас!
– Да здравствует учитель! – закричали хором школьники; но маленький Огюст молчал; он также равнодушно принял прощение, как незадолго перед тем принял наказание. Шумная толпа удалилась, увлекая с собой бывшего узника; но тот, вместо того, чтобы присоединить свой голос к возгласам товарищей, шел тихо, нахмурив брови, очевидно погруженный в тяжкие думы.
– Ты, должно быть, очень скучал в классе, один, да еще на коленях? – спрашивали его товарищи.
– Нет! – отвечал он задумчиво-Нет… я думал, я ломал голову, как бы найти… и мне кажется, что… – Затем, подняв голову, он воскликнул со сверкающими глазами:
– Ну, да! Именно так я и понял!..
– Что понял? – спросили товарищи.
– Пойдемте, пойдемте все! – крикнул он и пустился во всю прыть по направлению к деревне. Веселая толпа бросилась вслед за ним, но самые быстроногие едва поспевали.
Он добежал до густой рощи, которая находилась за лужайкой: «Подождите!» – сказал он товарищам и скрылся в чаще, откуда тотчас же вернулся со связкой деревянных палочек. «Все оказалось на том же месте, где я спрятал», – сказал он, разбирая в траве связку, в которой показались стрелы, лук и деревянные хлопушки – обыкновенная забава деревенских детей. Разложив перед собой все это, Огюст сел, вынул из кармана нож, вырезал прут из орешника и стал рассучивать и перетирать веревку, чтобы приготовить паклю. Продолжая работать с лихорадочным оживлением, он в то же время объяснял что делает окружающим с таким серьезным видом, словно он разрешает задачу, которая всех их также интересует, как его самого. Эта важная задача заключалась в том, чтобы хлопушки, которые выбрасывали пыж очень слабо и без определенного направления, обратить в настоящие боевые снаряды, пригодные для стрельбы в более или менее далекую цель; другими словами, это значило сделать из трескучей невинной игрушки оружие до некоторой степени опасное.
Огюст не замедлил доказать, что все затруднения побеждены. Вместо того, чтобы ввести, как это обыкновенно делалось, в пустой ствол хлопушки простую пробку из жеваной бумаги, он нарядил хлопушку двумя короткими стрелами. Стрелы были снабжены железными остриями из гвоздей и крыльями, импровизированными из тростниковых листьев.
Быть может, я не совсем точно передал вам все подробности этого опыта, так как не сохранилось подробного описания его; но несомненно во всяком случае то, что Огюст, прицелясь в дерево на расстоянии двадцати шагов, выстрелил, и стрела, содрав кору ствола, пролетела, по крайней мере, еще шагов на десять.
Френель.
– Браво, Огюст, браво! – закричали дети, весело прыгая и хлопая в ладоши.
Огюст после минутной радости, снова задумался:
– Это еще не все, сказал он, – нужно чтобы из хлопушек можно было стрелять, как из ружей; их нужно снабдить прикладом, чтоб можно было хорошенько прицеливаться. Затем мне надо так рассчитать ширину и длину ствола, чтобы хлопушка била как можно дальше. Но подождите! Я надеюсь, что добьюсь и этого. Что же касается лука и стрел, то я этим делом занимался вчера целый день. Я вам сейчас скажу, что я открыл. – Осмотрев все снаряды, которые были разложены на лужайке, Огюст более часу объяснял своим товарищам, какого рода ветки – свежие или сухие, в коре или очищенные, – пригоднее всего для самого крепкого и упругого лука, и какого рода дерево лучше всего подходит для выделывания совершенно прямых и быстро летящих стрел. Когда дети возвращались по домам, то многие из «больших», умевших уже при случае выражаться высоким слогом, провозгласили, что Огюст великий человек.
Это впрочем не помешало великому человеку на другой-же день опять быть наказанным учителем – вероятно за то, что, погруженный в размышлениями о прилаживании устройства ружейного приклада к хлопушке, он не успел приготовить ни одного урока.
– От вас, кажется, никогда не добьется никакого толку! – сказал учитель, наказывая Огюста.
– Нет, г. учитель, если бы вы мне говорили о таких предметах, которые меня интересуют, – отвечал Огюст, – то я охотно учился бы, но ваша грамматика, география, священная история, все это один зубреж и больше ничего; как же вы хотите, чтобы это мне нравилось?..
– Молчите и не рассуждайте! – закричал учитель, приказав Огюсту стать на колени.
Несколько недель спустя, учитель сам отвел маленького «великого» человека к отцу и объявил положительно, что решительно не знает, какие употребить средства, чтобы из мальчика вышло что-нибудь путное.
Вскоре после того происходило торжественное заседание отцов и матерей семейств местечка, которые наложили запрещение на усовершенствованные хлопушки и стрелы, так как употребление их сопровождалось уже несколькими несчастными случаями, более или менее серьезными.
На этом совещании было кроме того решено, что было бы очень благоразумно запретить детям всякие сношения с Огюстом, от которого они могут научиться только лености и разным другим порокам.
Бедный отец Огюста, огорченный уже заявлением школьного учителя, вслед затем получил известие еще и об этом оскорбительном решении относительно его сына; несмотря на это, он все еще надеялся, – родители всегда питают надежду в глубине своего сердца, – что Огюст исправится, быть может, если поместить его в какое-нибудь другое учебное заведение на чужой стороне. Под влиянием этой мысли, он отвез мальчика в Каннское училище и, возвратясь в Брольи, стал с нетерпением ожидать известий, которые должны были принести утешение родительскому сердцу, или причинить ему еще большее горе.
Как первое свидетельство с отметками, так второе и последующие, были приблизительно все одинакового содержания: «грамматика – слабо, сочинение – очень слабо, синтаксис – весьма посредственно, история – очень плохо, уроки-не выучены» и т. д. в том же духе.
Несмотря однако на все это, на семнадцатом году Огюст был принят в политехническую школу одним из первых. Как известно, нет экзамена труднее приемных испытаний в Парижскую политехническую школу. Каким же образом и когда произошло это изумительное превращение? Чем объяснить это неожиданное усердие к занятиям, это стремление к знаниям, которое очевидно обнаружилось в молодом человеке? Эта метаморфоза произошла без сомнения в тот незабвенный дней, когда вполне развившийся ум мальчика был увлечен чудными плодами великого древа человеческого познания. Желая вкусить плоды, он должен был взобраться на это дерево и проложить себе дорогу через множество колючих ветвей, чтобы достигнуть той, на которой висели плоды и которая его привлекала. Тут только мальчик постиг вкус плодов и нашел их до такой степени сладостными, что, достигнув вершины дерева, не захотел больше с него спуститься на землю.
Такова история Огюста, такова же история многих других детей, которые также увлеклись сладостью плодов древа науки. Взобраться на него трудно, и восхождение это преисполнено тысячами препятствий, но уже минутный отдых на ветвях, усеянных дивными плодами, так приятен, а плоды так нежны, что заставляют не только забыть, но даже всей душой любить тот тяжкий труд, посредством которого они приобретаются.
В 1808 году, девятнадцатилетний Огюст вышел из политехнической шкоды с званием инженера; в продолжение шести лет он исполнял с усердием и знанием дела свои обязанности по постройке мостов и сооружению дорог.
В 1815 году, по политическим обстоятельствам, он должен был оставить свои служебные занятия и посвятил себя научным изысканиям. Вскоре наблюдения и открытия в области физики, сделанные молодым ученым Огюстом Френелем, наделали много шума в ученом мире.
В 1819 году академия объявила конкурс на решение одного из самых трудных и наименее разработанных в то время вопросов – о преломлении лучей света. Огюст получил первую премию. Четыре года спустя он был избран членом академии, назначен экзаменатором политехнической школы и корреспондентом научного общества в Лондоне.
Каждый последующий год в жизни Френеля был отмечен каким-нибудь изысканием в наименее разработанных отделах науки; всякое изыскание его всегда имело громадное значение. Наконец, после продолжительного изучения световых законов, он развил идею Бюффона, не имевшую до того времени почти никакого применения. Френель усовершенствовал способ освещения маяков. В настоящее время аппаратом его снабжены все маяки. Мореплаватели всех наций благословляют имя Френеля, не подозревая, быть может, что его носил когда-то маленький лентяй, исключенный из шкоды, легкомысленный шалун, сообщество которого было признано вредным для его сверстников.
Можем ли мы из приведенного примера вывести заключение, что наклонность к лени служит ручательством блестящей карьеры ребенка? Без сомнения нет, и вы видели, что успех, достигнутый Огюстом Френелем, был результатом усердных занятий, за которые он принялся тотчас же, как только попал на настоящую дорогу.
Слишком однообразное школьное образование прежнего времени, не принимавшее в соображение различия в способностях и склонностях детей, подчиняло всех их одной и той же узкой педантичной программе и большею частью оставляло родителей в заблуждении относительно истинного призвания их детей.
Я расскажу вам еще историю о другом лентяе, Клоде Желе. Он был сын лакея, который служил в замке Лоррен, отчего он и известен больше под именам Клода Лоррена.
В раннем детстве Клод был до того туп, что в школе едва мог научиться подписывать свое имя.
Он никогда не упускал удобного случая убежать из школы на поле; но при этом в нем отнюдь не замечалось никакой особой склонности к чему бы то ни было, как у маленького Френеля; он не интересовался ни хлопушками, ни луком, ни стрелами, вообще ничем таким, что обыкновенно больше всего интересует ленивых школьников. Клод блуждал по полям, наблюдал все, но ни на чем в особенности не останавливал внимания; он был похож на человека, который блуждает во сне или спит с открытыми глазами. Если он садился, то оставался по целым часам в совершенной неподвижности, спокойно и, пожалуй, бессмысленно глядел на пейзажи, расстилавшиеся перед его глазами.
Что делалось в этом мальчике? Какие ощущения испытывал он? О чем он думал? Этого никто не знал, потому что Клод почти совсем не говорил, а если и скажет иногда несколько слов, то они могли показаться признаком слабоумия. Умел ли он дать себе отчет в своем созерцательном самозабвении? Крайне сомнительно. Отданный в ученье к пирожнику, Клод и там обнаружил не больше расположения к работе, чем в школе. Оставшись на двенадцатом году круглым сиротою, Клод отправился в Фрибург в Швейцарии к своему старшему брату, который был резчиком на дереве. Брат хотел было выучить его рисованию, но Клод не добился в этом искусстве, также как в искусстве печения пирогов, никакого успеха; когда же брат хотел прибегнуть к мерам строгости, – Клод бежал. С тех пор история Клода становится очень темною; известно только, что он отправился в Рим, куда был увезен, по одним известиям – каким-то дальним родственником, по другим же он побирался милостыней на пути и сделался бродягою. Последнее предположение вернее. В самом деле, с какою целью дальний родственник предпримет далекое путешествие в Рим с тупоголовым мальчиком? Но допустив даже, что это было так, возможно ли предположить, что по прибытии в Рим он покинул на мостовой бедного мальчика, которого сам же завез на чужую сторону?
Во всяком случае несомненно то, что Клод Желе был в Риме и там прямо с улицы взят одним пейзажистом, по имени Тасси, который сжалился над беспомощным положением ребенка и взял его к себе в услужение.
Клод Желе.
Клод должен был растирать краски, готовить обед (Тасси вероятно не был особенно взыскателен в гастрономическом отношении), ухаживать за лошадью и вообще исполнять все обязанности домашнего слуги.
По условию, заключенному между ними, художник, сверх скромной платы, будет давать Клоду уроки рисования; но мысль об этом пришла в голову художнику без всякой просьбы со стороны Клода.
Вы думаете, может быть, что тут-то способности Клода так внезапно развернулись, что с первых же попыток уже можно было провидеть в нем замечательного будущего пейзажиста? Ничуть не бывало. Тасси в этих уроках видел лишь способ утилизировать с возможною выгодою труд маленького бродяги, потому что, как он рассчитывал, из Клода может выработаться помощник, не требующий особых расходов. Но увы! Весь расчет Тасси очень долго не оправдывался, так как толстую кору лености и тупости Клода было очень трудно пробить.