Текст книги "Дорога к подполью"
Автор книги: Евгения Мельник
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
Перекопские позиции были прорваны. Враг приближался к городу! Пятьдесят первая армия отступала на Керчь, а Приморская под командованием генерала Петрова шла к Севастополю через Ялту, Южным берегом Крыма. Немцы преследовали Приморскую армию, но их основные силы шли на Севастополь с северо-западной стороны. В городе в это время находился очень маленький гарнизон.
Севастополь был морской крепостью. Береговые батареи защищали его с моря, но укреплений, прикрывавших город с суши, не было. Теперь спешно заканчивалось сооружение оборонительных линий вокруг города с бетонированными дотами, дзотами, окопами, блиндажами, противотанковыми рвами. Устанавливали пушки и пулеметы. Почти все население города, кроме больных, с рассвета и до темноты строило укрепления. Людей палило солнце, томила жажда. Часто встречался скалистый грунт, его подрывали, а то и просто долбили кирками.
Пыталась работать на укреплениях и приятельница моей мамы – Екатерина Дмитриевна Влайкова, женщина пожилая, с больным сердцем. На второй день работы она вся опухла и слегла в постель.
На защиту города пошли моряки с кораблей, из училища береговой обороны, морская пехота, прибывшая из Одессы, ополченцы, истребительный батальон.
Вскоре береговая артиллерия нанесла первые удары по вражеской армии, подкатывавшейся к Севастополю. До подхода частей Приморской армии грозные пушки береговой обороны своим огнем сумели сдержать гитлеровцев. Кто во время обороны не слышал о старшем лейтенанте Заике, капитане Александере, капитане Матушенко, капитане Драпушко, о других командирах знаменитых береговых морских батарей, остановивших первый натиск немецко-фашистских войск?
От уцелевших бойцов береговой батареи старшего лейтенанта Заики, находившейся за Качей, на отдаленных подступах к Севастополю, мы услышали рассказ о первом героическом подвиге артиллеристов.
Тридцатого октября батарейцы увидели вдали войска. Пехота, танки, автомашины двигались по степи, по дорогам и без дорог, к Севастополю. Это напоминало нашествие Мамая.
По приказу Заики батарея открыла огонь из всех своих орудий. Немцы вынуждены были остановиться, осадить и штурмовать батарею. Неравный бой продолжался трое суток. А трехсуточная задержка вражеских войск имела для Севастополя огромное значение.
На батарее дрались все, начиная от командира и комиссара и кончая коком и женами моряков. Тральщику, подошедшему под ураганным огнем к обрывистому берегу, на котором стояла батарея, удалось спасти, тридцать человек. Отход этих людей прикрывали старший лейтенант Заика, стрелявший из пулемета, и комиссар Муллер, ведший огонь из пушки.
Наташа была дружна с женой комиссара Муллера и тяжело переживала гибель ее мужа. Я никого не знала с батареи Заики, но геройская смерть батарейцев камнем легла на сердце. В то же время мы восхищались этими храбрецами, их смелыми женами. Нам хотелось верить, что и мы, если придется, поступим так же, как и они.
С этого дня началась оборона Севастополя.
1 ноября по дальним подступам к Севастополю, по району Бахчисарая, где скоплялись войска противника, начала стрелять 30-я батарея капитана Александера. Эта тяжелая береговая батарея находилась на Мекензиевах горах, над Бельбекской долиной, и была глубоко укрыта под землей, построена по последнему слову техники. Таких батарей в Севастополе две: 30-я, прозванная немцами «Фортом № 1 Максима Горького», и 35-я на мысе Херсонес, прозванная ими «Фортом № 2 Максима Горького».
2 ноября открыла огонь 10-я батарея, которой командовал капитан Михаил Владимирович Матушенко, бывший ученик моего отца. Раньше Матушенко служил на нашей батарее, и, встретив меня в городке, он рассказал о бое 2 ноября:
– Это было первое наше боевое крещение. Немцы подошли к Каче, к деревням Эфендикой и Аранчи.[1]1
Теперь села Комсомольское и Суворово
[Закрыть] 3-го ноября в четвертом часу я увидел колонну войск, движушихся со стороны Качи. Точнее, это была не колонна, а поток войск, заливший всю степь, сколько охватывал глаз. Я знал, что с Перекопа отходит Приморская армия, и сразу не мог определить, чьи же войска идут. Но по большому количеству танков и обозным фургонам, которых у нас нет, я вывел заключение, что передо мной фашисты, и приказал открыть огонь.
Сделали первый выстрел из одной пушки – недолет. Скорректировали огонь. Второй снаряд попал в самую гущу вражеских войск, после чего батарея стреляла залпами из всех четырех орудий. Немцы несли огромные потери, они были в степи, укрыться от наших снарядов им негде. Но нелегко досталось и батарейцам. У нас восьмидюймовые орудия, приспособленные для стрельбы по морским целям. Когда же пришлось повернуть орудия и стрелять по наземным целям, то все расчеты пушек, кроме первой, опалялись огнем от выстрелов соседних орудий. У артиллеристов были сожжены ресницы, брови и волосы, они страдали от нестерпимого жара.
По переносу огня на более дальнее расстояние я понял, что колонны отступают. Вскоре противник повернул обратно и скрылся с глаз. Бой продолжался около четырех часов.
– Не останови мы немцев, сумей они прорваться к Северной стороне – это было бы катастрофой! – заключил свой рассказ Матушенко.
Береговые морские батареи и части морской пехоты задержали наступавшие немецкие войска и преградили путь к Севастополю. Четырехдневный штурм с хода не принес врагу успеха, немцам не удалось взять город. А 6–7 ноября к Севастополю прорвались основные части Приморской армии и заняли оборонительные Рубежи. 7 ноября начала стрелять с мыса Херсонес наша самая отдаленная 35-я морская береговая батарея капитана Лещенко. Открыла огонь и 19-я батарея капитана Драпушко, стоявшая над Балаклавой на высокой горе. С 1915 года эта батарея охраняла с моря вход в Балаклавскую бухту, теперь она стреляла по фашистским войскам, просочившимся в горные ущелья Крыма. Стреляли и другие морские и полевые батареи, корабли и доты. Гром орудийной пальбы потрясал Севастополь.
Противник ответил ожесточенной беспорядочной бомбежкой города с воздуха. Вражеские самолеты сбрасывали бомбы весом в одну тонну и морские мины.
В эти дни я часто ездила в город. Не успеешь сойти с машины, как попадаешь в бомбежку и забегаешь в первое попавшееся убежище. Только войдешь в квартиру – опять тревожно ревет морзаводской гудок и по радио сообщают: «Внимание, внимание! Объявлена воздушная тревога».
Во время налетов, когда начинали палить все зенитные орудия и пулеметы Севастополя, был настоящий ад. Больше всего на нервы действовал сухой рассыпчатый треск пулеметов и перекрывавший все звуки канонады резкий, молниеносно усиливающийся свист бомб. Не успеет один самолет сбросить свой груз, как на смену ему является другой…
Так продолжается три-четыре часа. Наконец утихает. Слышатся продолжительные гудки морзавода. По радио сообщают: «Отбой воздушной тревоги!». Моментально забываем о только что перенесенном страхе смерти, не думаем о том, что через полчаса, через пять минут может все начаться снова. Садимся пить чай или ужинать, оживленно разговариваем, конечно, главная тема – война и события на фронте. Ложимся спать как ни в чем не бывало, но вот среди ночи опять тревога…
Большой дом, в котором жили мои родные, стоял на откосе горы, двухэтажный фасад его выходил на улицу Володарского. Со двора по Большой Морской улице (тогда она называлась улицей К. Маркса) дом был трехэтажным. Квартира наша находилась на третьем этаже. Во время бомбежек дом трясло и шатало.
Я уговаривала родных переехать ко мне в городок. Там было спокойней, по крайней мере городок не бомбили. Но отец и мать не соглашались: как же покинуть свое гнездо?
Десятого ноября я снова приехала в город с твердым намерением убедить родных переехать ко мне. Отца уже не связывала работа: школы закрылись.
После перенесенного перед войной крупозного воспаления легких отец сильно постарел, его здоровье пошатнулось. Болезнь отразилась, главным образом, на ногах: отец не мог теперь быстро и много ходить. А ведь ему при бомбежках надо было поспешно сойти по лестнице с третьего этажа и перейти двор, чтобы попасть в бомбоубежище. В такой обстановке плохо приходилось тем, кто имел слабое сердце и больные ноги!
Наконец, мне удалось увезти к себе родителей и маленького Женю. Они заняли мою комнату, а я ходила спать к Наташе. С этих пор началась наша совместная жизнь в городке.
Батарейцы уходят на передовуюНаступил декабрь. Немцы стягивали силы, готовясь ко второму штурму Севастополя. Зима началась рано и была для Крыма суровой. Морозы превышали двадцать градусов, выли метели.
Мы с Наташей продолжали часто ездить на свидания к своим мужьям, но теперь уже не в лагерь: голые деревья, сугробы снега и завывание норд-оста не располагали к свиданиям на садовых скамейках. Мы встречались на камбузе батареи, находившемся в отдалении от нее. К нам часто присоединялась и Аня Трамбовецкая. Обычно наши мужья назначали свидания в час обеда. Кок Рыбальченко предоставлял нам свою комнату и сам обедал с нами. Обедали с шампанским. В инкерманских штольнях были огромные запасы шампанского, которого хватило на всю осаду.
Там же, на камбузе батареи, в большом обеденном зале устраивались вечера самодеятельности. Старший лейтенант Ротенберг играл на пианино, декламировал. Всегда веселый лейтенант Рязаев, завзятый танцор, отбивал мелкую дробь чечетки. Мой муж – страстный физкультурник, завоевавший перед войной на Всесоюзных соревнованиях по французской борьбе четвертое место, чемпион Черноморского флота и Крыма – выступал с акробатическими номерами. Участвовали в вечерах летчики авиачасти, краснофлотцы. Часто посещали нас бригады артистов – крымских, Черноморского флота или даже московских, приезжавших в Севастополь выступать перед защитниками крепости. Нередко воздушные налеты нарушали наше веселье, вечер прерывался, но ненадолго. Мы уже привыкли к пальбе, как будто всю жизнь прожили под грохот орудий.
Однажды во время налета на батарее объявили боевую тревогу, вечер прекратили, автобус мчал нас в городок под небом, исполосованным прожекторами, под звуки жесточайшей канонады. Столб пламени взметался над землей, раздавался оглушительный взрыв, небо, как молнией, освещалось синим светом, стекла в окнах звенели и напрягались, казалось, вот-вот разлетятся на мелкие кусочки, открывались двери, вздрагивал дом, по небу с грохотом проносился тяжелый снаряд. Мы ощущали гордость: стреляет наша батарея!
17-го декабря начался второй штурм Севастополя. Вечером выхожу от Наташи, чтобы идти к своим ужинать. Как всегда, останавливаюсь во дворе и смотрю в сторону фронта. Мощно гремит артиллерийская канонада. Мой взгляд задерживается на Мекензиевых горах. По ярким вспышкам, пробивающимся сквозь снежную метель, узнаю 30-ю батарею капитана Александера, несокрушимый бастион, о который каждый раз разбиваются волны немецкого наступления. По всему фронту, полукольцом, беспрерывные вспышки огня. Стреляет и наша, самая дальняя, батарея. Немцы бешено рвутся к Севастополю, атака сменяет атаку. Им надоело мерзнуть в блиндажах и окопах, их бесит этот маленький город, ставший у них на пути, как неприступная скала. Их манит Кавказ, им нужна нефть, скорей бы добраться до нее, а тут этот Севастополь – преграда на пути гитлеровской армии. Через него не перешагнешь, нельзя оставить его в тылу. Во что бы то ни стало стремится враг сломить безумную храбрость и силу тех, кто осмелился остановить его продвижение.
Целые сутки стреляла наша батарея, а потом почему-то замолчала.
На другой день утром приезжает в городок с батареи политрук Писанка, привозит много веток вечнозеленых растений и предлагает сплести несколько венков. Для кого же эти венки? От нас все держат в тайне. Мы с Наташей звоним мужьям. Они живы, здоровы, но не говорят, что случилось – молчат.
Расстроенные и мрачные, плетем мы венки. Сердимся на Писанку: почему молчит? Разве мы не понимаем, что кто-то погиб, не для живых же мы плетем венки! Дмитрий Григорьевич Воронцов (зав. подсобным хозяйством) видел, как вчера около пяти часов вечера, когда батарея стреляла, из-под земли вырвался столб пламени, огонь растекся по всей горе, а потом повалил дым.
Вскоре мы обо всем узнали. Во второй башне, после суток беспрерывной стрельбы, при закладке в казенную часть трехпудового заряда порох воспламенился прежде, чем успели закрыть замок орудия. Произошел взрыв. Вторая башня горела, и там под землей, как в каменной печи, горели тридцать четыре человека, горел и товарищ моего мужа старшина 2-й башни Славяковский. Муж надел противогаз, бросился в горящую башню, но не мог проникнуть внутрь. Хотел броситься вторично, но комиссар его остановил и запретил бессмысленно рисковать своей жизнью.
При взрыве газами выбросило на поверхность командовавшего в тот день башней лейтенанта Першина, который приехал с выносного пункта на батарею на двухдневный отдых. Першин был цел и невредим – ни ожога, ни ранения. Едва слышно билось его сердце. Врачи безуспешно старались вернуть лейтенанта к жизни. Через четыре часа, не приходя в сознание, он умер.
Батарейцы похоронили своих погибших товарищей в братских могилах возле лагеря.
Девятнадцатого декабря мы с Наташей решили лечь пораньше спать. Улеглись в восемь часов вечера. Вдруг в десять – телефонный звонок. Подошла к аппарату Наташа. Говорил Хонякин:
– Этой ночью нас отправляют на передовую, я заеду к тебе попрощаться, Мельник сойдет с машины, что бы проститься с женой.
Мы поражены. Почему на передовую, а как же с батареей? Звоню мужу.
– Борис, вы уходите на фронт, почему ты мне не позвонил?
– Я никак не мог решиться, не знал, как тебе об этом сказать… Думал, что ты будешь очень волноваться.
– Что ж, мой дорогой, ничего не поделаешь – война. Я буду ждать тебя у ворот.
Приехал муж Наташи – суровый, озабоченный. Я вышла, чтобы не мешать их прощанию.
Долго в молчании бродили мы с Аней по дороге у ворот. Говорить не хотелось, да и не о чем было. Наконец, в три часа ночи, с машины спрыгнули Борис и Трамбовецкий. Мы пошли домой. Мама и папа не спали, поджидая Бориса, они его очень любили. Маленького Женю разбудили… Борис сел в кресло, улыбнулся:
– Иду на передовую, били немцев из пушек, теперь будем колоть штыками.
Я никогда не забуду его таким, каким он был в эту ночь. Лицо одухотворенное, высокую фигуру плотно облегает черная флотская шинель. На шинели горят надраенные пуговицы. Автомат, на поясе патронташ и гранаты, крест-накрест ленты с патронами, в кобуре наган. Я видела в нем олицетворение воина, идущего защищать свою Родину.
Борис встал:
– Ну, прощайте – пора!
Поцеловался с отцом, матерью и сыном, вскинул на плечо автомат, надел на голову каску. Мы пошли в казарму, в комнату дежурного. Там сидела Аня со своим мужем. Разговор не клеился, в голове была пустота, а душа сжалась и застыла. «Странно, – думала я, – вот мы расстаемся, быть может, навсегда, а слов нет, и сказать друг другу как будто нечего». А было это потому, что все слова в такую минуту оказались бы пустыми, ненужными. Мы вышли на крыльцо. Одна за другой проходили машины. Но вот и последняя. Крепкое объятие – и мы расстались. Я, Наташа и Аня смотрели вслед уходящей машине. Прошло несколько секунд, и она скрылась в темноте ночи.
Моряки ушли на передовую. Но можно было подумать, что они отправились на парад: оделись во все новое, надраили эмблемы и пуговицы до солнечного блеска.
Медленно, молча пошли мы домой. Наташа упала на кровать и заплакала, я хотела по примеру Наташи заплакать, но слез не было. «Рано еще плакать», – подумала я.
Причина ухода батарейцев на передовую была ясна.
В дни второго штурма от беспрерывной стрельбы стволы орудий полностью износились, вторая башня взорвалась, таким образом, батарея вышла из строя. Из личного состава сформировали батальон морской пехоты и отправили его на передовую в подкрепление сражавшимся там войскам.
Тяжелые вестиВнешне жизнь в городке батареи протекала обычным порядком, как будто ничего не случилось. Мы все так же на рассвете при первых выстрелах зениток быстро вставали с постелей, одевались, выходили во двор. Потом, когда утихала пальба, я шла завтракать к своим, убирала комнату, жарко топила печь. Если была работа для батареи, – исполняли ее. Главным образом работали в складах баталерки: перебирали овощи, отбирали картофель и лук для весенней посадки, шили спецодежду, чинили обмундирование. В свободное от работы время занимались вышиванием или читали книги.
Теперь мы ждали вестей с фронта и как бы насторожились в молчании. Для каждого дорог был не только муж, зять или друг, но и каждый боец. Ничто не роднит так людей, как защита Родины. Грустно было теперь жить рядом с замолкшей и опустевшей батареей.
И вот, наконец, дошла очередь и до нас: гитлеровцы сбросили на городок семьдесят маленьких пятикилограммовых бомб, но ни одна не попала в цель, все легли вокруг городка. Напуганные этой первой бомбежкой, мы попросили комиссара прислать нам машину и отвезти в пещеру возле Камышевой бухты.
У проселочной дороги, ведущей от Камышевой бухты к Казачьей, перед самой войной расширили пещеру в скале, кажется, хотели там сделать конюшню. После первых бомбежек Севастополя, когда на мысок у Казачьей бухты, недалеко от домика рыбака батареи, упала морская мина и разрушила домик, рыбак со своим многочисленным семейством, состоявшим из жены и семерых детей, переселился в Камышевую пещеру. Вскоре к нему присоединились и несколько особенно нервных жителей городка. Сейчас потолок укрепили балками, селали нары. Над головой метров пять земли – убежите довольно солидное и уединенное. Сюда мы и переехали. В пещере было тесно, сыро, моя мама протестовала против переселения и убеждала нас вернуться в городок.
Днем появился у пещеры приехавший с фронта старшина Сорокин и вызвал свою жену. Они отошли от входа и о чем-то тихо говорили. Мы заволновались: ведь это первый вестник с фронта! С трудом выдержали для приличия минут десять, чтобы не помешать встрече, но больше ждать не было сил. Я и Наташа подбежали к Сорокину и стали его просить:
– Скажите, живы ли наши мужья, где они и что вы знаете о них?
Но Сорокин как-то странно отмалчивался и говорил:
– Я ничего не знаю.
Чувствуя, что он многое знает, но не хочет говорить, мы медленно от него отошли. Еще тяжелее стало на душе.
Вскоре Сорокин уехал. Вошла в пещеру его жена, упала на нары и заплакала. Почему она плачет и что ей рассказал муж? Но она твердила одно:
– Я ничего не знаю, ничего он не говорил.
Не добившись от нее толку, мы уселись на нары и притихли. Но сердце Наташи почувствовало недоброе, уткнувшись в подушку, она горько заплакала. Я слушала ее рыдания и думала о том, как страшно ничего не знать. Может быть, Борис мой убит…
Мрачным был этот день в сырой Камышевой пещере, мрачным был первый вестник с фронта, мрачными были мысли и лица у всех.
К вечеру по настоянию моей мамы мы решили вернуться в городок. Пошли пешком, благо расстояние было не большое – три-четыре километра.
Начались тяжелые дни неизвестности. Мы как будто были окружены заговором молчания: вокруг нас говорили, но при нашем приближении разговор умолкал. Мы обращались с вопросами ко всем, кто приезжал с передовой, но нам отвечали одно и тоже: «Ничего не знаем, ничего не слышали». Наконец, жене заведующего магазином городка Шуре Шевкет удалось подслушать чей-то разговор, который она передала мне:
– Мельник серьезно ранен в руку, Трамбовецкий тоже ранен, а Хонякин убит. Только не говори Наташе!
Утром я, Наташа и Шура пошли за чем-то в магазин. Во дворе увидели нашу машину, приехавшую с фронта. Шофер позвал Наташу. Разговор был не долгим. Наташа вернулась, упала в наши объятия и зарыдала.
– Хонякин убит!
Мы повели ее домой.
– Но, может быть, это неправда, может быть, он только тяжело ранен?
Нет, автоматчик прострелил ему голову несколькими пулями. Шофер говорит: «Не надейтесь напрасно, я сам видел его труп».
Наташа упала на постель и рыдала, рыдала без конца.
Я узнала, что приехал врач с фронта, позвонила ему по телефону.
– Кажется, Мельник ранен, но ничего определенного сказать не могу, еду в Инкерманский госпиталь, там узнаю, – сообщил мне врач.
Поездка в Инкерманский госпитальНа другой день меня и Фросю – жену краснофлотца, доярку с подсобного хозяйства – согласился подвезти шофер машины, отправлявшейся в инкерманские штольни. Я попросила у заведующего подсобным хозяйством бидон молока для раненых, купила в магазине папирос и фруктовых консервов, кухарка с подсобного хозяйства нажарила пирожков, и мы отправились в путь.
Наташа и Аня просили меня найти их мужей хотя бы тяжело раненными, лишь бы живыми. Я обещала просмотреть все списки раненых, поступивших с двадцатого числа.
Был изрядный мороз, мы с Фросей залезли в кузов машины и укутались в полушубки. Проехали город, вокзал, взобрались на Сапун-гору. Вот он, фронт, совсем близко, дорога здесь уже небезопасна, вернее, более опасна, так как в осажденном Севастополе безопасных Дорог нет. Три дня тому назад на Сапун-горе трагически погибла группа наших командиров, ехавших с батареи на передовую: осколками снаряда, разорвавшегося в нескольких шагах от машины, разбило кузов и убило всех кроме шофера.
Спускаемся в ущелье к инкерманским штольням. На Мекензиевых горах то в одном, то в другом месте поднимаются столбы дыма от взрывов. Здесь передовая.
И вот они, Инкерманские каменоломни, знакомые мне с детства. Здесь выпиливали знаменитый белый, как сахар, камень. Отец когда-то рассказывал мне, что Константинополь построен из инкерманского камня. На противоположной стороне долины на высокой скале виднеются остатки древней крепостной стены и башни. В долине, вдоль Черной речки, в мирное время зеленела живописная роща – излюбленное место воскресных гуляний моряков. Теперь здесь руины, исковерканная снарядами и бомбами земля, поломанные деревья. Снуют машины, беспрерывно подвозящие раненых.
Наш грузовик остановился у штолен, где находился госпиталь. Мы входим в вестибюль, но нас не пускают дальше: неприемные часы. Пришлось искать главного врача, чтобы получить разрешение. Пока мы искали врача, нас окружили ходячие раненые – краснофлотцы с нашей батареи. Мы обрадовались им так же, как и они нам. И печальные и радостные вести они сообщили. Хонякин убит, это говорил каждый. А Трамбовецкий жив, он тяжело ранен осколком мины в пах и ногу, лежит здесь. Фросин муж тяжело ранен в плечо и грудь, задето легкое. А Мельник? Никто ничего не может сказать о Мельнике – он, кажется, был ранен в руку, его видели с повязкой, но где он и что с ним – неизвестно. Наконец, нам дали пропуск, и мы вошли в палаты. Огромные залы были сплошь уставлены койками, электрический свет освещал лица с лихорадочным румянцем или смертельно бледные, искаженные болью и мукой. Мы тихо шли между койками, блестевшие от жара глаза раненых провожали нас. Слышно было, как насосы нагнетали воздух в подземелье.
В третьей палате лежал Трамбовецкий, он очень обрадовался, увидев меня.
– А где же Аня?
Я присела к нему на кровать.
– Я приехала одна, никто из нас ничего не знал. Теперь, конечно, я расскажу Ане, что вы здесь, к она сейчас же к вам приедет, а вы напишите ей письмо. Она будет рада, когда узнает, что вы живы! Ну, а где Борис? Где же мой Борис?
– Не знаю, ничего не знаю… Он был со мной рядом, а потом… Не знаю!
Вид у Трамбовецкого хороший, я решила, что он легко ранен. Он просил, чтобы его забрали в батарейную санчасть. Я обещала передать его просьбу кому следует. Слева от Трамбовецкого лежал двенадцатилетний мальчик, доброволец, пулеметчик. Он очень страдал. Справа – раненный в живот моряк, бледный, с огромными глубоко запавшими глазами. Достаточно было одного взгляда на него, и становилось понятным: не дни, а часы человека сочтены.
Мы пошли дальше и нашли Фросиного мужа. В последних залах было особенно парно и душно, здесь вентиляция недостаточно очищала воздух. Фросин муж очень плохо себя чувствовал, был бледен, тяжело дышал. Посидев немного возле него, я пошла дальше. Рядом на койках лежали контуженный политрук Коротков и старшина Алпатов. Все левое плечо Алпатова разворочено осколком мины. Он полусидел, опершись спиной на подушку, смуглое лицо воспалено, черные глаза лихорадочно блестят, ему трудно дышать. Но меня поразила улыбка, та же мягкая и скромная улыбка, всегда озарявшая его лицо, когда кто-нибудь с ним разговаривал. Раньше я как-то не обращала внимания на Алпатова: обыкновенный человек, тихий и скромный. Но теперь он меня поразил: ни жалобы, ни стона, – и эта улыбка!
Когда я спросила, как он себя чувствует, Алпатов, стараясь скрыть боль, еще мягче улыбнулся и сказал:
– Ничего, не так уж плохо.
«Вот он – герой, – подумала я, – этот маленький смуглый и тихий моряк с доброй улыбкой и сильным духом – защитник Севастополя. Их много таких, и потому немцы бессильны в своих бешеных атаках».
Часто потом я вспоминала Алпатова таким, каким видела его в Инкерманском госпитале, и думала: он должен выжить, сильные духом зачастую выигрывают бой со смертью. Я не ошиблась: Алпатов поправился и вернулся в строй.
Взяв у Трамбовецкого письмо к Ане, мы распрощались, пообещав приехать с первой же машиной, которая будет идти сюда.
Выйдя в вестибюль, я попросила списки раненых, поступивших после двадцатого числа. Перелистывала страницу за страницей, а окружавшие меня наши легко раненные бойцы говорили:
– Бесполезно, не стоит смотреть: Хонякин убит наповал, мы к нему подходили, мы его смотрели и надвинули ему фуражку на лоб.
Я понимала, что бесполезно, но отвечала:
– Я дала слово и должна посмотреть. Мало ли какие бывают случаи.
Увы! В списках раненых я Хонякина не нашла.
Я благополучно вернулась в городок и едва успела сойти с машины и войти во двор, как навстречу мне выбежала Аня. Размахивая издали письмом, я радостно кричала:
– Нашла!.. Лежит раненый! Вот от него письмо, Аня схватила письмо и бросилась мне на шею:
– Спасибо, спасибо, радостную весть вы мне привезли!
Она несколько раз перечитала письмо, руки ее дрожали, на ресницах повисли две слезинки, но лицо было светлое и счастливое. Ответив на все Анины вопросы и радуясь за нее, я пошла к Наташе. Мрачное настроение охватило меня сейчас же, как только я вошла в комнату. Наташа одетая, зарывшись в одеяла, все так же лежала в постели и плакала.
– Наташа, надежды нет, Хонякин убит, это точно, совершенно точно. Надо взять себя в руки и пережить горе…
Тяжелыми были эти дни. В комнате царило молчание, иногда прерываемое рыданиями Наташи. Я сидела тихо, как мышь, забившись в угол дивана и подперев рукой щеку. Мне очень было жаль Наташу, безвременно погибшего Хонякина, их молодую, разбитую жизнь. Думала и о Борисе. Никто ничего не знает, может быть, он так же погиб, как и Хонякин? Но сердце говорило: Борис жив! Жив!
Я продолжала ездить в Инкерманский госпиталь, то с Аней, то с Фросей, беседовала с ранеными, кое-что им привозила. Бедный моряк, раненный в живот, умер на другое утро, после моего первого приезда. Трамбовецкому вдруг стало хуже, рана начала нагнаиваться, он пожелтел и сильно страдал. Очень плох был Фросин муж, Алпатов всё так же мягко улыбался, тяжело дыша. Короткову было лучше.
Однажды я не успела еще войти в вестибюль, как меня окружили наши раненые. Они наперебой говорили:
– Мельник жив, он командует ротой!.. Здесь лежит легко раненный наш политрук Труфанов, который был в его роте.
Несколько человек закричали:
– Позовите Труфанова! Приведите Труфанова!
И вот я слушаю его рассказ.
– Наш батальон пошел в атаку с ходу. Немецкие снайперы перебили или ранили многих командиров потому, что мы шли во весь рост и сверкали начищенными медными пуговицами, золотыми эмблемами и нашивками. Наши черные шинели резко выделялись на белом снегу. Тогда и был убит Хонякин. Ураганный пулеметный огонь заставил нас залечь и поползти по-пластунски. Ползли мы недолго, вскоре вскочили и бросились в штыковую атаку. Мы налетели на немцев, как смерч, смяли и далеко отогнали. В горах, покрытых лесом, в незнакомой для нас местности, где-то возле Кучук-Кермена, увлеченные атакой, многие потеряли ориентировку. Тогда Мельник собрал остатки батальона, всего около шестидесяти человек, взял на себя командование и, как он выразился, чутьем вывел нас в расположение частей Приморской армии… С десятью бойцами он занял передовой окоп, я был все время рядом с ним. Мы отбивали немецкие атаки, пока не кончились патроны. Из окопа Мельник ушел последним. Я оборачивался и видел: он шел медленно во весь рост, ему не хотелось оставлять завоеванные позиции, но батальон слишком вырвался вперед. Сейчас Мельника с остатками батальона взяли в Приморскую армию, назначили командиром роты. Он здорово дерется, сам строчит из пулемета и кричит: «За Родину! За Севастополь! А это вам за жену, а это за сына!» – подпускает немцев к самым окопам и забрасывает гранатами. Он жив, здоров, невредим, и чувствует себя прекрасно…
Радость дома была необыкновенная! Позже мне позвонил комиссар и сказал:
– Скоро Мельник будет здесь, мы его отзываем, так как надо восстановить батарею. В Приморской его представили к званию старшего лейтенанта и награждению орденом Красной Звезды. Но все же им придется с ним расстаться.
В газете «Красный черноморец» появилась статья, в которой говорилось о моем муже; в одной из них писали: «Физкультурник-борец старшина Мельник в штыковой атаке убил двадцать немцев». Борис был первым из награжденных с нашей батареи.
Привезли в батарейную санчасть контуженного старшего лейтенанта Афанасенко, одного из близких товарищей Хонякина. Наташа сидела возле него и слушала, как он, с трудом ворочая языком, рассказывал ей о гибели Хонякина. Наташа плакала, но теперь она уже окончательно убедилась в том, что муж убит, и первая ошеломляющая острота горя стала смягчаться.
Как ласточки, которых тянет к родному гнезду, стали к нам приезжать оставшиеся в живых командиры и бойцы. То появится врач на своей машине скорой помощи, то старшина Сорокин, то шофер или кок. Мы с Наташей расспрашивали обо всех батарейцах. Многие были убиты, многие ранены, а о некоторых никто ничего не знал… Убит наповал снайперской пулей старший лейтенант Широков. Бедный Коля Широков, совсем мальчик! Он приехал к нам на батарею из Ленинградского военного училища. Ему с его знаниями, умом и молодостью только бы жить! И странно и непонятно, что его больше нет и не будет никогда.
Спрашивали мы с Наташей и о веселом танцоре лейтенанте Рязаеве, близком товарище Хонякина. Никто ничего о нем не знал, но все отвечали: «О Рязаеве не беспокойтесь, где-нибудь есть, он в огне не сгорит и в воде не потонет». И действительно, в один прекрасный день с шумом ввалился в комнату Рязаев. Наташа, увидев его, обрадовалась и заплакала.