355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Мельник » Дорога к подполью » Текст книги (страница 14)
Дорога к подполью
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:29

Текст книги "Дорога к подполью"


Автор книги: Евгения Мельник



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)

В вагоне

Уже стемнело, а эшелона все не было. Наконец, часов в десять вечера, подошел к перрону пустой состав товарного поезда, предназначенный для людей, расселяемых по Крыму. Началась шумная суета…. В темноте, ушибая друг друга вещами, люди садились в вагоны. Нам удалось сесть в ближайший вагон. Эшелон простоял на станции всю ночь. Утром явились полицейские и татары-добровольцы. Из вагона, в котором мы сидели, стали всех выгонять. Одному добровольцу показалось, что люди слишком медленно выходят: отвратительно ругаясь, он выталкивал их на перрон. Рванул и меня за руку, я обернулась и сказала с возмущением:

– Что мы – собаки?

– Вы хуже собак! – толкнув меня, закричал доброволец с такой злобой, что, кажется, дай ему волю, он перестрелял бы всех.

По перрону, как выпущенные из сказочной бутылки злые духи, с криком и руганью носились полицейские. Целый день они нас с мамой выгоняли из вагонов. Наконец, мы втащили вещи в один вагон и тихо приткнулись в уголке, но явился полицейский, проверил пропуска и заорал, чтобы мы убирались вон. Что делать, поезд вот-вот должен тронуться, узлы наши заложены чужими вещами, теперь их не вытащить. Я обратилась к переселенцам:

– Мы спрячемся за вещами, полицейский нас не увидит, ведь поезд сейчас тронется.

– Нет, – ответил высокий блондин. – Я здесь за старшего в вагоне, я скажу полицейскому, если вы спрячетесь, я не хочу за вас отвечать.

«Эх, трус и дрянь», – подумала я.

В это время морда полицейского снова появилась в дверях:

– А! Вы еще здесь? – заорал он. – Вон!

Мы с мамой вышли, но когда поезд тронулся, сумели снова вскочить в вагон.

В вагоне, кроме нас, ехало шесть человек, все это были люди пожилые. Вещей они с собой везли столько, что загромоздили весь вагон, были даже шкафы и кровати. Не успели мы отъехать, как все они принялись за еду. Чего только у них не было! Сразу, как по команде, начали извлекать из корзин и свертков свои продукты: появились большая кастрюля с борщом, вареные куры, вареники, пирожки разных сортов, кефаль жареная, кефаль вяленая, свежие помидоры и даже большущая банка с куриным бульоном. Немцы выдали им перед отъездом по пятьсот граммов черного хлеба, но они его не ели, у них был роскошный пышный белый хлеб домашней выпечки. По всему было видно, что люди эти принадлежали к типу тех немногих, которые проявляли чудеса «храбрости» и жадности и, не щадя своей жизни, разносили под вой снарядов и бомб склады, объятые огнем, грабили таких, как мы, а теперь подлаживаются к оккупантам.

Они не ели, а жрали, с аппетитом обсасывая куриные кости, облизывая пальцы, причмокивая, отправляя в рот кусок за куском, с какой-то звериной жадностью, которую породило сознание окружающего голода. Особенную жадность проявляли женщина лет сорока пяти и высокая, сухая, как тарань, но еще бодрая старуха по имени Груша. Женщина доставала из своей объемистой корзинки один за другим куски курицы, отрезала большие ломти белого хлеба. Каждый раз она протягивала мужу крохотные кусочки мякоти курицы и хлеба со словами: «У тебя нет зубов, нечем грызть кости и есть корки хлеба». Муж покорно брал эти крошки, проглатывал их, как голодный пес, в надежде на милость хозяйки, не спускал глаз с ее жующего рта. Но напрасны были его надежды: неизменно куски курицы оказывались с костями, а хлеб – с корками. А старуха Груша – любительница разнообразия – поминутно опускала длинный и мясистый, как груша, нос в свою бездонную корзинку, извлекая оттуда то вареники, то вяленую кефаль, то куски жареной рыбы или пирожки. Другие от них не отставали.

Уже сутки, как мы с мамой ничего не держали во рту, наши желудки сводило судорогой. Мы, помимо своей воли, не могли оторвать глаз от жующих ртов наших соседей. Это была пытка, продолжавшаяся немало часов.

Наконец часа в три ночи мы прибыли в Симферополь. При слабом свете одной немецкой свечи-коптилки, зажженной нашими попутчиками, выгружались из вагона. Когда я влезла в вагон за последним узлом и нагнулась, чтобы взять его, то увидела на полу рядом с ним оброненный кем-то полукилограммовый кусок черного хлеба и головку вяленой кефали. Я собралась спросить, чей это хлеб, но в этот момент увидела жирные затылки мужчин, возившихся с шифоньером, и слова застряли в горле. Несколько мгновений я стояла, держа хлеб, а потом быстро повернулась и прыгнула из вагона в темноту. В первый раз в жизни я украла, и совесть не мучила меня. Я подошла к маме и шепотом рассказала о находке. И моя щепетильно честная мама ответила мне:

– Ну, и хорошо сделала, что не отдала. Они и так обожрались.

Мы разделили хлеб и кефалью головку пополам и с наслаждением ели. Едва успели доесть, как послышался брюзжащий голос Груши:

– Я потеряла свой черный хлеб. Наверно, выпал из корзинки и кто-то стащил. Вот люди, совести у них нет!

А люди, у которых «нет совести», не чувствуя никаких ее угрызений, пользуясь темнотой, спокойно смаковали последние крошки Грушиного хлеба.

Под маской колхозного пчеловода

Мы не хотели стеснять Дроздовских и устроились в сарае во дворе. Начало октября в Крыму – это еще почти лето, можно жить и в сарае.

На другой день мама начала свое стояние в очереди у комендатуры, чтобы получить разрешение на прописку. Я отправилась бродить по городу в поисках какой-нибудь работы. К вечеру все собрались у Дроздовских, и тут между нами произошел крупный разговор, который привел к полному разрыву. Началось с того, что я сцепилась с Василием Ивановичем.

– Эти подлецы дерутся еще, – сказал он, имея в виду нашу армию, – защищают большевистскую власть! Перевешать их всех!

– Как перевешать? – воскликнула я, пораженная. – Наш народ перевешать?

– Перевешать! – твердил свое Василий Иванович.

Злоба, ненависть звучали в словах Дроздовского, даже кровь бросилась ему в лицо. Тут я уже не могла сдержаться. Услышать такие слова о героическом русском народе, защищавшем свою Родину, о защитниках Севастополя! Спор принял ожесточенный характер, с одной стороны Василий Иванович, с другой – все мы, глаза сверкали от гнева. Сразу обнаружилась между нами глубокая пропасть: вчерашние друзья стали отъявленными врагами. Выяснилось, что Василий Иванович работает следователем криминальной полиции – вылавливает «большевиков и партизан». На этом разговор окончился. Мы пошли в свой сарай и услышали, как вслед за нами хлопнула и закрылась на задвижку дверь дома.

– Вот тебе и друзья! – сказал папа.

– Да, попали в положение, – ответила мама, – надо немедленно куда-то выбираться. Но куда?

И опять-таки свет оказался не без добрых людей. Утром соседка Дроздовских, занимавшая с тремя маленькими детьми вторую половину дома – две небольшие комнаты, позвала нас к себе. Она многое слышала вчера и поняла, в какое положение мы попали. Елена Порфирьевна Османова была русской. Муж ее, татарин, член партии и бывший работник милиции, еще в самом начале немецкой оккупации был арестован гестапо и исчез бесследно. Нечего говорить о том, каково было ее отношение к Дроздовским. Елена Порфирьевна предложила поселиться у нее. Умная и начитанная, умевшая интересно и красиво говорить, сердечная и трудолюбивая женщина, она сама билась как рыба об лед, чтобы прокормить трех маленьких детей, и все же решила приютить нас. Мы сейчас же перебрались к Османовой. Так оборвалось наше многолетнее знакомство с Дроздовскими и возникла дружба с Еленой Порфирьевной Османовой.

С Дроздовскими мы в свое время познакомились в Одессе. Они жили на одной даче с нашими тетками, у которых мы гостили. Василий Иванович был сыном священника. Из Одессы он переехал в Альму. Когда Дроздовские ездили в Одессу к своим родственникам, то всегда до прихода теплохода на день-два останавливались у нас. А мы летом раз или два ездили в Альму угоститься брагой и провести день среди чудесных фруктовых садов. Тогда Василий Иванович был скромным колхозным пчеловодом, а Тамара возилась с домашним хозяйством и занималась воспитанием своего единственного сына.

После прихода немцев Василий Иванович вдруг вспомнил, что когда-то окончил юридический институт, но при советской власти ему, дескать, «не давали хода». Его обуяли честолюбивые замыслы и планы: он вдруг возомнил себя человеком, способным на «большие дела», германскую фашистскую власть он считал своей властью. Тамара была лучше мужа, и, если бы не она, неизвестно, чем бы закончилась наша ссора. Говорили, что после нашего ухода Василий Иванович кричал в злобе:

– Я уничтожу Клапатюков в гестапо, я их четвертую!

И только Тамара его удержала.

А в это самое время сын Дроздовских, как потом выяснилось, честно дрался в частях Красной Армии против фашистских захватчиков.

Несколько дней добивалась мама «счастья» попасть к коменданту и лишь для того, чтобы, войдя, наконец, в его кабинет, услышать короткое и внушительное:

– Никс, вэг Симферополь!

Мы решили возвращаться в Бахчисарай. В прописке нам было отказано.

Разные встречи

И вот снова Бахчисарай. Папа работает в школе, и мы все ведем голодное существование. Надвигалась осень, Сергею Павловичу стало холодно жить в клетушке, но он об этом не говорил ни слова. Мама нервничала и ходила с утра до вечера по городу в поисках жилища: нельзя поступать по-свински и без конца стеснять людей.

Медленно плелась я в Альму, чтобы увидеться с Воронцовыми, часто останавливалась и присаживалась на обочину дороги. Тяжелые мысли угнетали меня. Двенадцать километров показались пятьюдесятью. Что теперь думают обо мне друзья и муж? Наверное, считают погибшей. Они счастливые: борются – значит, живут…

А тут, куда ни ткнешься, везде враги, даже на работу не принимают из-за моего мужа-моряка, прослышали откуда-то. Спрашивают, не член ли партии. Но о том, что Борис – коммунист, никто не знает, только подозревают.

Когда шла тополевой аллеей по Альме, грусть так охватила меня, что я не заметила, как подошел Дмитрий Григорьевич Воронцов.

– Здравствуйте, Женя, – сказал он, идя рядом.

Я обернулась:

– Здравствуйте, – и услышала, как в надтреснутом голосе моем дрожат слезы.

– Что с вами? – участливо спросил он.

– Тяжело… Вот шла к вам и вспоминала.

Дмитрий Григорьевич молчал, и в его молчании яснее, нежели в словах, я ощущала дружеское сочувствие.

– Мы живем уже отдельно, – говорил Воронцов, – перебрались от своих родственников, но жены и дочери сейчас нет, они уехали на несколько дней в Симферополь к моей сестре.

Мы подошли к небольшому дому, стоявшему против моста через реку Альму.

– Здесь моя колесная мастерская, – указал Дмитрий Григорьевич на сарай возле дома. – Я теперь чиню колеса, получаю за работу от крестьян продуктами, так что мы не голодаем.

В комнате с земляным полом стояли две старые узкие железные кровати, небольшой грубо сколоченный стол и две табуретки. Жилище, конечно, не слишком комфортабельное, но все же свой угол.

– Раздевайтесь, Женя. Сейчас я подогрею обед, а вы пока отдохните.

И Дмитрий Григорьевич угостил меня «царским обедом»: борщом, вареной картошкой, приправленной луком с постным маслом, нарезал вдоволь пшеничного хлеба.

На следующее утро я решила идти на вокзал и попытаться уехать на поезде.

Евфросинья Ивановна, к которой я зашла, чтобы передать привет от родных, меня задержала:

– Подождите, я хочу кое-что послать вашей семье.

Тамбовцева положила в мешок большую тыкву, головку капусты, насыпала яблок и бураков.

– Вот только мешок очень старый, боюсь, чтобы не порвался, а другого у меня нет.

Я не посмела отказаться от такого подарка. Когда вернулась к Воронцовым, Дмитрий Григорьевич насыпал в мешок еще около пуда пшеницы и сказал: – Будет возможность – вернете. А сейчас у меня есть, и я могу поделиться.

Это было уже целое богатство, о котором никто из нас не смел мечтать. Но как донести мешок до вокзала? На счастье, сосед Воронцовых – шофер ехал на вокзал и подвез меня. Поезд должен был проходить через станцию Альма около двенадцати часов ночи, ждать еще долго, а вечер холодный. Я постучалась в домик железнодорожного рабочего и попросила разрешения посидеть в тепле.

Люди в те дни быстро распознавали друг друга и с двух-трех слов понимали, с кем ведут разговор.

Не успела я поздороваться с хозяйкой, возившейся возле плиты, и ее мужем, как начала перекидываться с ними отдельными фразами, быстро определившими общность настроений. Через полчаса, когда вошел другой дорожный рабочий, приятель хозяина квартиры, мы уже вели самый оживленный разговор. Тема его везде и всюду была одна и та же: глубокая, непримиримая ненависть к фашистам.

Вошедший рабочий охотно вступил в беседу. Когда я упомянула о 35-й батарее и сказала, что сама оттуда, все обрадовались:

– Да, мы слышали о ней! Говорят, что там долго дрались, не хотели сдаваться.

Я тоже обрадовалась: значит, память о героях Севастополя жива в сердце народа. И начала рассказывать о том, что знала и видела.

Но вот уже около двенадцати часов ночи, пора выходить на перрон. Меня слегка лихорадило от ночной сырости и волнения: удастся ли сесть на поезд, да и вообще, как я влезу в вагон со своим тяжелым мешком? Минут через пятнадцать подошел поезд. И вдруг он неожиданно свернул на третий путь, а на втором стоял длинный товарный состав. Пришлось пролезать под его загонами. Не в силах поднять свой груз, я волокла его по земле. Старый мешок зацепился за что-то и лопнул; пшеница, как вода, потекла из него. Полная отчаяния, с трудом я выволокла мешок из-под вагона. Вдруг какой-то мужчина бросил свою ношу, вытащил из-за пазухи длинную толстую иглу.

– Не волнуйтесь, я зашью вам мешок, я сапожник и всегда ношу с собой иглу, – сказал он и принялся крупными стежками стягивать дыру. Покончив с этим делом, мужчина помог мне взвалить нелегкий мешок на спину.

Я, конечно, не смогла бы сесть в поезд, но опять нашлись чьи-то доброжелательные руки и втащили меня в вагон вместе с мешком.

При слабом свете звезд, проникавшем в открытые двери вагона, я узнала в сидевшей напротив пожилой женщине, крепкой и здоровой на вид, одну севастопольскую сумасшедшую, которая в свою очередь узнала меня. Мы разговорились, оказалось, что она живет в доме старости в Бахчисарае, где их совсем почти не кормят. Сейчас она возвращалась из деревень, куда ходила просить на пропитание. В Бахчисарае, сойдя с поезда, мы решили вместе где-нибудь провести ночь: ведь хождение запрещено и надо ждать до рассвета.

Мы залезли в заброшенное бомбоубежище. В абсолютном мраке нащупали угол щели, положили свои мешки и сели на землю, устланную холодной и сырой соломой. Моя сумасшедшая выразила полное удовлетворение:

– Тут можно будет и поспать до утра, – басом сказала она. – . Эх, пшеничка, ваша пшеничка!

Вскоре раздался ее богатырский храп. А я, сжавшись в комочек в самом углу щели, дрожала от холода, зубы мои отбивали частую дробь. Ночь была холодная, в щели с двойным ходом сквозило, как в трубе. Тишину глубокой ночи нарушал лишь храп сумасшедшей, да мыши бегали и скреблись в соломе. «Пшеничка, пшеничка» – вспоминала я слова сумасшедшей. Мне стало жутко.

Я вылезла из щели и пошла блуждать вокруг вокзала в надежде на то, что кто-нибудь пустит к себе пересидеть ночь. Вдруг меня остановил резкий окрик, подбежали два немецких солдата. О чем они говорили, я не поняла. Понятно было только одно: я ходила там, где, очевидно, запрещено ходить. В это время подошел третий солдат, который оказался татарином-добровольцем.

– Вас спрашивают, зачем вы здесь ходите, – пояснил он.

– Я приехала поездом, сидела в бомбоубежище, замерзла, хотела попроситься к кому-нибудь переночевать…

Доброволец строго сказал:

– Идите обратно и не выходите до утра из бомбоубежища. Не ходите здесь, вас могут пристрелить, принять за партизанку.

Я поспешила уйти. Мне было страшно и в то же время радостно. Значит, боятся оккупанты партизан! Значит, народные мстители живут и действуют где-то по соседству.

Весь остаток ночи я думала о партизанах. Вот бы встретить кого-нибудь из них!

Утром, взвалив на плечи свои мешки, мы с сумасшедшей зашагали по дороге в город, освещенный розовым светом восходящего солнца.

Никакой красоты, никакой экзотики.

Начались дожди. Домик Богоявленских был настоящей избушкой на курьих ножках: в окнах щели, крыша текла, и с потолка обваливались куски штукатурки. Сергею Павловичу в его клетушке было еще хуже, а мы никак не могли найти себе жилище, никто не хотел сдавать нам комнату. Наконец, на окраине Бахчисарая одна татарка согласилась сдать нам нежилое помещение. В двух комнатах было четыре окна, обращенных на север, – и ни единого стекла, настоящая лачуга. Но мы сейчас же в нее перебрались.

Середина ноября. Северный ветер треплет и рвет тряпки, которыми завешаны окна, врывается в комнату вместе с холодным дождем. Забить окна нечем, у нас нет ни фанеры, ни гвоздей, нет и вещей, на которые можно было бы это все выменять. Палочками и щепочками, собранными возле реки, мама разожгла плиту и варит пшеничную кашу. Мы терпеливо ждем того момента, когда каша будет готова, тогда мама положит каждому по нескольку ложек. Норма жесткая, но мы не протестуем: можно сразу съесть всю пшеницу, а что же завтра? Надеяться не на что.

В комнате нет ни стула, ни стола, ни кроватей – ничего, кроме двух старых, твердых, как камень, подушек, набитых слежавшейся соломой. На день мы из них устраиваем сиденье на полу, а ночью спим на них. Пока горит плита, жмемся поближе к ней, но это продолжается недолго. Лишь затухнет огонь – и холодный ветер мгновенно уносит все тепло.

Я сижу на крыльце, перед моими глазами небольшой внутренний двор, устланный каменными плитами, возле крыльца растет старая дуплистая шелковица с огромной кроной, которая летом бросает тень почти на половину двора.

Бахчисарай чрезвычайно живописен, особенно в погожий осенний день. Он расположен в узком ущелье, окружен причудливой формы скалами. На фоне синего неба ярко выделяются очертания скал, кое-где поросших кустарником, с светло-зелеными, золотыми и кораллово-красными листьями. Дома восточного стиля с неизменными террасами живописно лепятся по склонам ущелья.

Если смотреть на Бахчисарай глазами художника, он, со своей восточной экзотикой, сразу привлекает взгляд. Но времена изменились. Я смотрю на Бахчисарай, на солнце, на скалы холодным, бесчувственным взором. Никакой экзотики.

В конце ноября нам удалось перебраться в небольшой каменный дом, стоявший напротив ханского дворца. Крохотная комната на втором этаже с облупленными и закопченными стенами имела убогий и нищий вид. Но это было уже человеческое жилище: с целыми стеклами в окнах, выходящих на юг, через которые не проникали ни ветер, ни дождь. В школе папе дали старый поломанный стол, два таких же стула и три погнутых, ржавых остова от немецких кроватей. Папа раздобыл досок, но их хватило только на две кровати, и мне приходилось спать на столе.

Наступила глубокая осень. Я сильно простудилась и заболела гриппом, но к врачам не обращалась. К чему? Больше месяца тряслась в лихорадке, продолжая в то же время часами выстаивать в очереди за обедом под проливным дождем, добывать дрова. Я ходила, шатаясь от слабости, спотыкаясь о камни и кочки, едва волоча дрожащие, как у старухи, ноги, с сердцем, которое, казалось, стало тяжелым и тянет к земле.

В четыре часа уже темнело, рассветало поздно. У нас не было никакого освещения, даже коптилки. Делать было нечего. Пшеница съедена. Почты не существует – гнетущая, полная оторванность от жизни. С наступлением сумерек мы ложились спать и лежали в постелях до рассвета, однако голод и вереница мыслей не давали заснуть.

По временам тишину нарушали чьи-нибудь томительные вздохи, поскрипывание кровати и возглас: «Скоро ли уже рассвет!» Да мерно шумела Чурук-су, отделявшая нас от ханского дворца.

Приподнимешься, посмотришь в окно: ну, чем не красота! На темном небе горят яркие звезды, тонкий серп месяца серебрит стройный силуэт минарета, спит ханский дворец, убаюканный сказками Чурук-су, и заунывный призыв муэдзина воскрешает тени Заремы, Марии, жестокого хана и его дикой орды. Но в ханском дворце спят теперь гитлеровские офицеры. И нас, хоть об дорогу бей, ничем не прошибешь: никакой красоты и никакой экзотики!

Болезнь отца

Однажды к нам явился гость – событие странное, приятное и неожиданное. Это был преподаватель математики Арел, старый сослуживец моего отца. Иосиф Николаевич был евреем. В начале войны он эвакуировался со своей женой на Кавказ.

Огромные черные глаза Иосифа Николаевича, не выцветшие с годами, печально глядели на моего отца. Тяжело вздохнув, он обвел взором наше жилище и всех нас.

– Да, невеселая встреча, Иосиф Николаевич, – сказал папа. – Но каким образом вы очутились здесь и как нашли нас?

История моя очень короткая и простая: мы поселились в Краснодарском крае. Я преподавал в школе. Продуктов – непочатый край, полное изобилие всего: хлеб белый, да какой пышный и вкусный, гуси, утки, сало свиное.

– Вот бы сала кусочек! – перебил его папа. – Ну, рассказывайте дальше.

Дальше… А дальше, как вам известно, немцы наступали. Мы с женой сели на какую-то таратайку и носились по дорогам, пока не оказалось, что бежать уже некуда и немцы со всех сторон. В Краснодарском крае было много севастопольцев, нашелся среди них какой-то мерзавец, который донес, что я еврей, но нашлись и люди, вовремя предупредившие меня об этом. Мы с женой сели на первый попавшийся поезд и уехали. Хотели сначала сойти на Украине, а потом решили пробираться в Севастополь, да не доехали, остановились в Симферополе. Тут у жены родственники, она русская немка. Все мои родственники, жившие в Симферополе, уничтожены, а родственники жены заявили, что я должен исчезнуть с их глаз навсегда и забыть о своей жене, которую они оставили у себя. Иначе грозятся на меня донести. Видите ли, они не могут примириться с мыслью, что породнились с евреем. Теперь не знаю, что делать: ехать ли в Севастополь или устраиваться где-нибудь здесь в районе…

– Дорогой Иосиф Николаевич, – сказал папа, – ваш брат был зверски убит немцами в одном из севастопольских лагерей.

Папа не хотел подробно рассказывать. Но нам было известно, как это произошло. Гитлеровцы, вооруженные шомполами, стояли двумя шеренгами на пути к воронке, образовавшейся от взрыва огромной бомбы. Обреченных на смерть севастопольцев прогоняли между шеренгами палачей, которые хлестали истязуемых шомполами. Потом избитых, окровавленных людей сталкивали в воронку. А по ее краям спокойно прогуливались автоматчики и посылали вниз очередь за очередью… В этой могиле оказался и брат Арела.

– Не показывайтесь вы, ради всего святого, в Севастополе, – упрашивала мама.

– Устраивайтесь здесь в районе и поменьше попадайтесь людям на глаза, – уговаривала и я, – а когда наступит весна, мы с вами уйдем из Крыма навстречу нашим. Хотите идти со мной? Я решила ждать до весны, а потом пробираться к фронту. Ищу себе попутчика.

Иосиф Николаевич грустно улыбнулся, посидел еще немного и ушел.

У отца распухла и побагровела рука. Он обратился к врачу, который признал рожистое воспаление и сказал, что надо выпить несколько таблеток красного стрептоцида. Но где же его достать? Спрашивали мы у всех знакомых, пришлось мне даже отступиться от своих принципов и обратиться в немецкую санчасть, где я получила холодный отказ. У немцев был приказ никогда ничем не помогать населению, и надо сказать, что их глаза и лица отражали все бессердечие этого приказа.

Соня Богоявленская, перерыв весь дом, нашла в конце концов три таблетки стрептоцида и отдала их папе. Опухоль на руке начала спадать, но вскоре у папы опухли ноги и лицо. Все мы поняли, что красному стрептоциду тут не помочь: отец опухал от голода.

Иногда он говорил с тоской:

– Нет, не дожить мне до светлых дней, не дождаться освобождения, чувствует сердце, что лежать мне на этом бахчисарайском кладбище. Недавно я проходил мимо него и подумал: вот здесь моя последняя квартира. Если бы вы знали, как не хочется мне остаться навсегда здесь!

– Доживешь, – говорили мы с мамой, – ты дождешься освобождения и счастливой жизни.

– Если бы дождаться! – вздыхал отец.

Едва держась на опухших ногах, он продолжал ходить в школу и давать уроки. Но однажды его привели домой: он упал и не мог подняться, его подобрали и отвезли в поликлинику.

Полтора месяца пролежал отец в постели, занимаясь это время с маленьким Женей, который, несмотря на все тяготы нашей жизни, учился в школе. Женя пристраивался на уголке стола поближе к кровати, а дедушка своей распухшей рукой писал цифры, объяснял мальчику решение задачи.

Много беспокойства причиняли ноги маленького Жени. В чем только он не ходил, бедняга. Вечно ножки его были мокры. То Женя ходил в больших старых ботинках, кем-то ему подаренных, то в дамских галошах для туфель с высокими каблуками. Мама без конца шила ему тряпочные туфли, но все это старье быстро разлезалось, и перед нами опять вставала проблема: во что обуть Женю?

Безуспешно пыталась я найти какой-то заработок. За все время мне удалось сшить только три пары бурок, за что я получила немного кукурузной, муки. Однажды решила заняться рисованием игральных карт: сделала трафарет, достала цветных чернил и нарисовала две колоды. Но, увы, оказалось, что в продаже есть настоящие немецкие карты, и мне с трудом удалось сбыть свои за деньги, которых хватило на один килограмм хлеба.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю