412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Алфимов » Дивное поле » Текст книги (страница 3)
Дивное поле
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:23

Текст книги "Дивное поле"


Автор книги: Евгений Алфимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

А под вечер – новая напасть. Одному конвоиру Надоело месить дорожную грязь и, переговорив с товарищами, он с пьяной ухмылкой направился к телеге. «Чего тебе?» – чуя недоброе, спросил Иван. «Пферд, – сказал немец. – Их фаре мит дем пферд. Киндер век! Ферштеен?» Он как котят, хватая за шиворот, поскидал детей с телеги и, гогоча, плюхнулся туда сам. На этот раз Иван смолчал. Он посадил на закорки малыша в красноармейской пилотке, а женщинам приказал взять детей на руки и не отставать от телеги. Сам он тоже шел с малышом на плечах, опустив голову, глубоко о чем-то задумавшись, и Саня, поспешавший рядом, слышал глухое Иваново бормотание и даже разбирал слова. «Да где ж это видано, чтоб с детишками так, в грязь носами? – размышлял Иван. – Ясно, зверь он лютый, командир ихний, но ведь и зверь ин раз жалеет детенышей...» Иван все еще не мог расстаться с мыслью, что он тогда не ошибся, не почудилось ему, а в самом деле проглянуло в стылом лице гауптмана, когда он слушал верещание глиняных свистулек, что-то знакомое, давнее... «Попытать ай нет?» – бормотал Иван, поправляя свисавшие ему на грудь голые, синие на холоду, в коротких порточках, малышовы ноги.

Еще не стемнело, когда раздалось: «Хальт!» Немцы остановили колонну в какой-то сожженной и покинутой жителями деревне, где уцелели всего одна изба да стоявший на отшибе коровник. Часть конвоиров вместе с гауптманом направилась к избе, оставшиеся начали загонять людей в хлев на ночлег, шляфен, как сказали немцы.

У дверей коровника Иван шепнул Сане: «Погодь-ка!» – взял его за руку и вывел из толпы. На виду у конвоиров они пошли к избе. Никто их не окликнул: видимо, немцы уже успели выставить сторожевое оцепление и были уверены, что старик с мальчиком никуда не денутся.

Александр Семенович, рассказывая это, не мог объяснить, почему Иван, идя к гауптману, взял его с собой. Может, думал видом испуганного, усталого, заляпанного по колени грязью племянника растопить ледяное фашистское сердце? Или иная задумка у него была? Так или Иначе через минуту они оба стояли перед избой, где расположился гауптман со своей свитой, и Иван просил часового допустить их к начальству. Видно, немец, стоявший на часах, пребывал в благодушнном настроении. Протопав в избу, часовой тут же вернулся и, брезгливо морщась, начал ощупывать и охлопывать просителей, желая убедиться, что при них нет оружия. Потом ткнул пальцем в плечо, давая понять, что они могут войти.

В прихожей половине Иван поперхнулся – до того густ был немецкий дух, исходивший от потных солдатских тел в расстегнутых мундирах, шерстяных носков, сушившихся на шестке у печки, манерок с супом и гуляшом. Конвоиры, свободные от дежурства, кто сидел, кто лежал на соломе, покрытой пятнистым маскировочным полотнищем. Они удивленно проводили глазами громадного русского деда и русоволосого мальчишку, нахально перших прямо в горницу гауптмана, однако никто не попытался остановить их.

Гауптман в одиночестве сидел за столом, опершись узкими локтями о чисто выскобленную столешницу. По левую его руку чадила ржавая керосиновая лампа, по правую лежали фуражка с черепом, вороненый парабеллум, посреди стояла наполовину опорожненная бутылка.

– Гутен абенд, герр официр, – сказал Иван, успокаивающе поглаживая по вихрам испуганного до коленной дрожи Саню.

– Ты знаешь немецкий? – в свою очередь по-русски спросил гауптман.

– Яволь, их вайс.

– Где же ты научился? – гауптман смотрел на Ивана с холодным любопытством, постукивая костлявыми пальцами по пистолету.

– В Германии, господин офицер.

– Ты был в нашей стране?

– Яволь, был. В вашем плену, был, еще в первую мировую.

– О, это заньятно, – сказал гауптман с легким удивлением в голосе, храня, однако, холодную неподвижность лица. – И в каких городах ты был?

– Сперва в Дрездене – в госпитале лежал, вот с этим... – Иван похлопал по раненому колену. – Потом попал аж под Штеттин.

– Так, под Штеттин. Дальше, старик, дальше...

– Там меня один бауэр батраком к себе взял.

– Ба-траком? Вас ист дас?

– Работником, значит.

– Заньятно, – повторил гауптман и не сдержался – нервно улыбнулся краешком узких губ. – Я тоже жил около этот город. Не забыл, как звали твоего хозяина?

– Звали Куртом... А фамилие ихнее... Как же его? Такое простое фамилие, а вот, поди ж ты... – Шапкой, зажатой в кулаке, Иван вытер со лба вмиг проступившую жаркую испарину и досадливо крякнул. Что-то подсказывало ему, что это очень важно – вспомнить фамилию бауэра.

– Лёс, лёс! – торопил его гауптман, весь подавшись из-за стола навстречу Ивану. – Думай, старик, думай! Шнеллер!

«Как же его, как? – лихорадочно думал Иван, вызывая перед собой образ вот такого же долговязого, как гауптман, вечно угрюмого, вечно всем недовольного человека в грубошерстной куртке и бриджах, в плоской шляпе с перышком за зеленой лентой. Как же его, немчуру проклятого?..»

И вспомнил Иван, вспомнил-таки, вытащил из глубин памяти давным-давно позабытую за ненадобностью фамилию немца-хозяина.

– Шмидт! Шмидт – его фамилие! – басом гаркнул он на всю горницу и радостно засмеялся. Убей меня бог – Шмидт! Кузнецов, по-нашенски. У него еще сынишка был, лет десяти. Францем звали... Чуешь, герр офи...?

Саня попятился. Медленно-медленно гауптман поднимался из-за стола, выпрямлялся во всю свою несуразную долговязость, одной рукой одергивая полы кителя, другой приглаживая редкие волосы.

– Дай! – сказал, как выстрелил.

– Это чего? – растерянно спросил Иван.

– Это дай... Как это по-русски? – подойдя к Ивану, гауптман повернул его за плечи к свету лампы. – Свистьюльку дай!

– Свистульку? – Иван громко сглотнул слюну, суетясь, зашарил по карманам. Потом вздохнул облегченно, подавая немцу глиняного петушка. – Вот, на... Уж я думал, ни одного не осталось...

А дальше было такое, что заставило Саню на минуту забыть страх и, непочтительно разинув рот, уставиться на гауптмана, который повел себя диковинно и непонятно. Обтерев платком петушиную гузку – там, где была дырочка, – он сунул глиняшку в губы и, зажмурившись, печально и важно покачивая плешивой головой, засвистел. Сане почудилось даже, что из-под век немца блеснули слезы.

Оторопело, неуклюже топчась, глядел на гауптмана Иван.

Последний звук, протяжный и жалобный, затих, затерялся в полутемных углах избы. Гауптман снова обтер платком петушиный задок и, протягивая, но не отдавая Ивану свистульку, понизив голос до шепота, спросил:

– Ты это помнишь, старик?.. Ты это помнишь... – Он помедлил и, наклоняясь к Ивану, душно дыша ему в бороду коньячным перегаром, закончил по слогам: – Дядь-я Вань-я?..

Иван был ранен в четырнадцатом, в начале войны, под Ломжей. Немецкая армия и тогда отличалась жестокостью, но еще не наплевала на все законы – божеские и человеческие, как было потом, при Гитлере. Поэтому немецкие санитары подобрали Ивана и отправили в госпиталь. Лечить, впрочем, почти не лечили, и несерьезное в общем-то Иваново ранение обернулось для него калечеством – нога перестала сгибаться в колене. Это, однако, не помешало немцам по выписке из госпиталя отправить здоровенного русского мужика на работу – во благо великой Германии. Волей судьбы он попал к штеттинскому бауэру Курту Шмидту. Курт был, по их немецкой мерке, не то чтобы богат, но и не беден: владел порядочным куском земли, держал три лошади, пять коров. Был он крутенек характером, аккуратен и трулолюбив, сам не давал себе отдыху с раннего утра до поздней ночи и заставлял в поте лице своего работать чад и домочадцев. Из домочадцев были у него наемный работник, немец же, и костлявая, долговязая, под стать хозяину, немка неопределенного возраста – фрау Майер, худо ли, бедно ли выполнявшая обязанности покойной фрау Шмидт. А чадо у Курта было одно – тщедушный, с болезненно бледным лицом мальчуган по имени Франц.

То, что суровый Курт Шмидт не давал поблажки даже собственному сыну, не делал скидки на его малолетство, Иван понял сразу же, как только бауэр привез его на лошади из Штеттина на свое подворье, состоявшее из добротного кирпичного дома под черепичной кровлей и кирпичных хозяйственных построек. Посреди широкого, замощенного брусчаткой двора Иван увидел кучу брикетированного торфа, а возле нее мальчика с тачкой, на которую он укладывал торфяные кирпичи. Тачка была большая, громоздкая, а мальчик – узкогрудый, со слабыми худыми плечами. Когда он покатил нагруженную тачку, ему потребовалось до предела напрячь силенки. Стараясь удержать поручни, мальчик вихлялся всем телом, ноги его разъезжались на скользкой брусчатке.

Было начало ноября, настоящие холода еще не наступили, но ветер, дувший с севера, нес с собой промозглую, дрожливую сырость. А на мальчике были какая-то легкая полотняная курточка, короткие штанишки и грубые, спадавшие со ступней опорки на деревянной подошве.

Иван жалостливо поморщился и, пользуясь тем, что хозяин ушел распрягать лошадь, заковылял к мальчику. «Найн, найн; герр зольдат», – испуганно залепетал тот, когда Иван решительно ухватился за поручни. Отстранив мальчугана, он покатил тачку к сараю, а мальчик брел следом и все твердил что-то про «фатера», который, мол, будет недоволен.

Шмидт, вернувшись с конюшни, в самом деле не на шутку рассердился. Накричав на сына и приказав ему снова взять тачку, он, твердо и прямо глядя в лицо Ивану, прочел длинное нравоучение. Иван к тому времени уже разбирался с грехом пополам в немецком: и многое из того, что сказал хозяин, уразумел. Хозяин же, то поднимая вверх тонкий и крепкий, как гвоздь, палец, то тыкая им себе в грудь, говорил о том, что господь бог сотворил человека не для постыдной праздности и лени, а для тяжкого повседневного труда. Его самого с зеленого детства отец приучал работать, и он благодарен отцу за эту науку. Теперь, в свою очередь, он дух вышибет из Франца, но все ж сделает из него настоящего немца – крепкого и закаленного работягу, а если потребуется фатерлянду, то и храброго солдата. И еще сказал Курт Шмидт Ивану Глинкову, что он не потерпит у себя в доме русской безалаберности и русской недисциплинированности. Иван должен делать то, что ему прикажут, и ничего сверх приказа, как это только что было в случае с Францем. Если же русс не прислушается к его, Курта, предостережению и будет по-прежнему совать нос не в свои дела, то с его носом он, Курт Шмидт, поступит вот так... И хозяин с угрюмой свирепостью секанул ребром Ладони по воздуху, показывая Ивану, как отрубит ему нос.

«Не пужай, не из пужливых», – хотел было сказать Иван, но позади Курта стоял Франц, умоляюще прижимал к губам палец – дескать, не гневи фатера.

Три часа, оставшиеся до потемок, они с хозяином молотили на риге пшеницу. А вечером Ивана определили на жилье: фрау Майер провела его в сараюшку возле коровника и объяснила, что и как там устроить, чтобы «руссишер зольдат» было «гут». Коль не капут, то и гут – здраво рассудил Иван, уже привыкший не ждать в плену ничего хорошего. Осмотрелся. Окна в сараюшке не было, но зато под потолком тусклилась электрическая лампочка. В углу на цементном полу лежала охапка сена – его постель. Сену Иван обрадовался. К тому же в сарае была печурка, стояли два дощатых ящика, побольше и поменьше – видать, стол и стул, по замыслу Курта Шмидта. В целом жильем неприхотливый Иван остался доволен – все ж не под открытым небом.

Вскоре фрау Майер принесла ему три брикетины торфа и завернутую в пергаментную бумажку еду – праздничный ужин, как она заявила не без торжественности, – в честь начала его работы у Шмидта. Русский может сейчас съесть свой ужин, присланный ему лично герром хозяином, но пусть он не надеется, что так будет и впредь. В дальнейшем русский должен добывать себе еду сам: по нерадивости работника Ганса в земле осталось нынче немало картофеля, и герр Шмидт разрешает русскому ходить на поле с лопатой и выкапывать картофелины. И пусть русский не стесняется – сколько соберет, столько пусть и ест. И о топливе для русского позаботился герр Шмидт; она ежедневно будет выдавать ему три торфяных брикета. Целых три! Потому что герр Шмидт хотя и строгий на вид, но в душе – очень, очень добрый. «Айн зер, зер гутер меньш!» – подчеркнула фрау Майер.

Когда она ушла, он развернул бумажку и тихонько рассмеялся. Знал он немецкую прижимистость, но все же надеялся на большее. «Праздничный ужин» состоял из кусочка хлеба – раза два укусить, тонюсенького до прозрачности кружка копченой колбасы и махонького ломтика шпика. «Ну и ну!» – качал головой Иван.

Впрочем, что было делать? С утра не евший, он нацелился на сало, поднес его было ко рту, но тут в дверь постучали. Вежливо, робко... «А, это ты, юнге, – приветствовал Иван вставшего на пороге Франца. – Проходи в хоромы, парень, гостем будешь». – «Данке, герр зольдат, – застенчиво чирикнул Франц и улыбнулся. – Данке шён». Иван догадался: он благодарит за то, что он помог ему катить тачку. Франц присел на ящик. Иван принялся за еду и вдруг услышал звук сглатываемой слюны.

Это сытый голодного не разумеет, а голодный голодного всегда поймет. «Да ты ж, парнишечка, жрать хочешь, – сказал Иван, снова дивясь немцам. – Это что ж, фатер твой не накормил тебя, нихт эссен?» Франц, заикаясь от смущения, объяснил, что он-де не заслужил сегодня ужина: не успел убрать весь торф, как велел отец. «Ну и ну! – опять закачал головой Иван и протянул мальчику хлеб: – Ешь, парень». – «Найн, найн!» – зарделся Франц, а рука уже сжимала хлеб. «Вот и хорошо, – сказал Иван. – Завтра я картох накопаю, налогаюсь вволю. И тебя, коли что, накормлю... Не горюй, малец, не пропадем».

Так они подружились: Не забыл Франц тот кусочек хлеба, не остался в долгу. Нес Ивану все, что мог утаить за столом или стащить на кухне, в кладовке, —кусочки шпика, ветчины, сыра, хлеб, сахар. Фрау Майер была начеку, но Франц исхитрялся-таки подкармливать друга. Иван принимал все со спокойной совестью: дом Курта Шмидта был полная чаша, всего вдоволь, не объест он хозяина. И очень кстати были приношения Франца. На картошке Иван скоро бы ног не потянул, так как на работе не жалел себя: по довоенной еще, мужичьей привычке ломил за троих. И суровый Курт Шмидт не мог не отдать должное его добросовестности, даже стал удостаивать русского батрака похлопыванием по плечу и скупыми улыбками.

Наверное, поэтому так легко сошло Ивану обнаружение его дружбы с Францем. Работник Ганс давно уже принюхивался к сараюшке, где обитал русский пленный, замечал, как вечерами прокрадывается туда Франц, и, привыкший наушничать, не утерпел – доложил хозяину. Тот взъярился и кинулся к Ивану. «Что я говорил русскому, когда брал на работу?! – заорал с порога. Иван, варивший на печурке картошку, спокойно обернулся. «А что?» – спросил, будто не понял. «Разве я не предупреждал тебя, чтобы ты не вмешивался в семейные дела нашего дома, держался подальше от Франца?» – «Кажись, предупреждал», – усмехнулся Иван. «Так знай, что Курт Шмидт держит свое слово!» – И хозяин потянулся схватить Ивана за нос. Иван с силой отбросил его руку. «Не балуй, немец», – сказал по-русски... Сказал так, что хозяин сник. «Ну, погоди же!» – пробормотал торопливо и выскочил вон, оглушительно хлопнув дверью.

И назавтра сделал вид, что ничего меж ними не произошло. Правда, Франц после этого неделю не показывался в сараюшке, а когда наконец пришел, конфузливо отворачивал лицо, стараясь скрыть синяки. На родном сыне, но все-таки отыгрался Курт Шмидт.

Между тем наступила зима – сырая, неуютная. Ночами падал снег, а днем таял, разлуживался по двору. Иван вспоминал ядреные морозы на родной Смоленщине, столбы дымов над избами, скрип полозьев по накатанному санному пути и все сильней тосковал по родине. Вспомнилось ему его гончарное ремесло, ладони зачесались что-нибудь слепить. Сказал Францу – тот добыл где-то глины, притащил Ивану, радостно улыбаясь, целое ведро. Иван помял щепотку в пальцах, поплевал, растер, понюхал – пойдет! «Краски бы какой», – помечтал, вовсе не надеясь, что парнишка расстарается и с красками. Франц расстарался – в школе у них были уроки рисования, – принес несколько тюбиков акварели разных цветов. Не мудрствуя лукаво, Иван налепил на первый случай петушков-свистулек, слегка обжег в печурке и ярко раскрасил.

Петушков Иван наделал с десяток, и все они верещали по-разному, своим голосом – одни тенористо, другие басом, одни весело, другие печально. Самый большой, самый красивый петух даже издавал, если подуть умело, хрипло-задорный, картаво-радостный крик, похожий на настоящее петушиное пение.

Уж как засиял Франц, как заблестели глаза, когда Иван показал ему всю эту петушиную станицу и объявил, что сделал глиняных певунов специально для него, Франца, для его потехи и дарит их ему всех сразу, скопом. Франц суетился, то бросался обнимать Ивана, то гладил петухов по гребням, а потом, поутишась малость, начал пробовать их голоса... Не было в тот вечер счастливее никого на свете Франца – маленького сынишки угрюмого штеттинского бауэра Курта Шмидта.

Смотрел Иван на Франца и думал – люди есть люди, где б они ни жили: об одной голове и о двух ногах, одинаково родятся и умирают, радуются и печалятся. И как бы было преотлично, любо-дорого, если бы все живущие по разным царствам-государствам народы поняли свое человеческое братство и задушили совместно это чудище-войнищу ненасытную, утробу кровожадную, пожиравшую кого попадя, не глядя, немец ты или русский.

И не было рядом с Иваном никого всезнающего, сквозь годы провидящего, кто бы сказал ему: «Да что ты, брат Иван, добрый русский мужик. Да разве это война? Не сказка это, а присказка, не ягодки, а цветочки, не война, а так себе – войнишка. Настоящая война-войнища – она еще грядет, она еще будет!..»

Все чаще наведывался к нему Франц, все дольше сидел в Ивановой сараюшке.

Но всему приходит конец. Однажды явился к Ивану хозяин и, стоя на пороге, угрюмо-сосредоточенный, торжественно-важный, произнес расставанную речь. Терпение его лопнуло, сказал немецкий бауэр Курт Шмидт русскому крестьянину и солдату Ивану Глинкову. Он не позволит никому калечить нравственно своего единственного сына, убивать в нем здоровый германский дух. Он строг, но справедлив и должен признать, что русский Иван работал хорошо. Скоро весна, он, Курт, выйдет в поле сеять и растить хлеба на благо своей семьи и фатерлянда. Пара крепких русских рук ему бы пригодилась. Но сын есть сын, и дух есть дух. Сын дороже Ивана, и дух дороже сына. Поэтому он, Курт Шмидт, вынужден отказаться от услуг русского пленного и передать его соответствующим властям по соответственному назначению. Итак, ауф видерзеен, русс Иван, хотя никакого свидания больше не предвидится.

Наутро за Иваном пришел немецкий солдат с винтовкой и в каске с шишаком. Рявкнул привычно – «лёс!» – и повел Ивана в город, на железнодорожную станцию. А того одно томило – не дали проститься с Францем. Уже скрылся за бугром дом бауэра. И вдруг позади – дробное топотание детских ног, загнанное дыхание. Франц подбежал к Ивану, сунул ему узелок с едой, плача, намертво вцепился в его рукав. Конвойный сердито оттолкнул мальчика, приказал немедленно вернуться домой. «Иди, сынок, иди, – вздохнул Иван, гладя его по голове. – Все-таки простились, слава богу. Теперь чего уж, теперь иди...» – «Прощай, дядья Ванья! – крикнул Франц по-русски. – Спасибо, дядья Ванья!»

Давно не видно было Франца, затерялся он где-то в ложбинках немецкого поля, а до Ивана все доносился тонкий, прерываемый плачем голос: «Прощай, дядья Ванья! Спасибо, дядья Ванья».

Когда же голос затих, Иван бросился на конвойного, подмял под себя, поломал, повалил наземь. Потом накрепко связал немца ремнями и оттащил подальше в кусты. Туда же бросил немецкую, с плоским штыком винтовку. И зашагал по пустынной в тот час проселочной дороге на восток. Позже стали попадаться редкие встречные, но они не обращали особого внимания на Ивана: одет он был, как немец, в рабочую одежду, выданную Куртом Шмидтом.

Знать, бежал Иван Глинков из плена под счастливой звездой, потому что спустя месяц стучался в окно родимой ельнинской хаты..

– Да, я был вот таким, – гауптман показал на Саню. – Я был бедный маленький Франц, и никто не ласкал меня, никто не жалел... Кроме дядьи Ваньи... Я помню тебя дядья Ванья...

– Как же ты вырос таким-то? – с брезгливой жалостью спросил Иван.

– Каким?

– Да вот таким, – Иван кивнул на фуражку с черепом.

– Я солдат, дядья Ванья, я исполняю свой долг!.. Да, да, свой солдатский долг... Тебе понятно это?

– Чего ж тут непонятного? Только не солдат ты, герр гауптман. Солдат против солдата воюет, а ты с безоружными.

– Хорошо, мы обсудим этот вопрос. Так говорят на ваших собраниях? Но сначала мы будем делать так: ты садишься близко от меня, как мой гость, за стол, и мы пьём хороший францёзиш коньяк. За встречу. За удивительную... да, да... удивительную встречу, которая имеет быть благодаря войне. А мальшик будет сидеть вон там, в углу и не слушать наш разговор. Потому что мы имеем серьезный, ошень серьезный разговор. И откровенный. Я позволяю тебе говорить все, что ты думаешь, и ты не боишься меня и говоришь все, что думаешь... Хорошо, дядья Ванья?

– Ладно, – угрюмо сказал Иван, опускаясь на скамью.

Александр Семенович до сих пор помнит ту горницу, до мельчайших подробностей. Полати, лавки, божница с вышитыми рушниками по бокам, самодельный некрашеный шкафчик на стене – в ней не было ничего такого, чего бы Саня не видел в других деревенских хатах. Но за столом сидел долговязый, с жестким узким лицом, всем своим обликом чужой, жуткий человек, и его присутствие делало горницу тоже чужой и жуткой и как бы отделяло ее от всего, чем жил и к чему привык Саня.

Гауптман достал из шкафчика граненый стакан, плеснул на донышко из бутылки.

– Битте, дядья Ванья.

– Лей еще, – Иван насупленно усмехнулся.

Гауптман плеснул еще.

– Полней лей!

– О! нервно засмеялся Франц Шмидт. – Я забываль, что дядья Ванья русский мужик. Битте!

И налил до краев. Иван выпил стакан единым махом, обтер бороду ладонью.

– Вот теперь поговорим... – Иван, положив локти на стол, тяжело наваливаясь грудью на столешницу, пристально вглядывался в гауптмана. – Так, так, – бормотал задумчиво, не то чтобы припоминая, а скорее угадывая худенького, печального немчика в этом немолодом уже, лысеющем офицере. – У тебя родинка на виске была... Точно, вот она, родинка. И нос точно такой, и глаза... Сколько годков минуло, а узнаю тебя, Франц Шмидт, узнаю... А лучше б мне не узнавать тебя... Ведь я, дурень, думал, что из тебя человек получится. А ты... – Иван горько скривился, плюнул под стол.

– Ты говоришь мне... ты... Как это?.. тыкаешь меня, немецкого офицера. – Гауптман приподнял бутылку, наливая себе в стакашек, и Саня видел, как неспокойно дернулась его рука. – Но я прощаю тебя, дядья Ванья. Я благородный... да, да, я благородный, великодушный шеловек!

– Слышь, Сань? – крикнул Иван. – Он благородный человек! Чуешь, Сань?

– Да, да, я могу повторить это, – жестко сказал гауптман. – Я имел трудное, ошень трудное детство. У меня был суровый отец, и он не давал мне... как это?.. спускания. Но сейчас я благодарю его. Он хотел, чтобы я вырос примерным немцем. И я вырос им! Да, да, я вырос им, дядья Ванья!.. Я имею хорошее образование, я учился в университет!.. Понимаешь ли ты это, темный русский мужик дядья Ванья?.. Я учил ваш русский. Потому что отец, еще когда я был юн и глюп, предупреждал меня... «О, – говорил мой фатер, – русские – это громадная, громадная опасность!..» Большевик – это нехорошо, дядья Ванья, это – варварство. И Германия не потерпит большевик. Мы прогоним большевик и великодушно дадим вам немецкую дисциплин, немецкий порядок... Дойче орднунг! – гауптман торжественно поднял сухой длинный палец. – Понимаешь, дядья Ванья? Дойче орднунг!

– Чего-чего, а порядка у вас в самом деле хватает, и дисциплины тоже, – сказал Иван, брезгливо косясь на этот палец. – Только вашего нам ничего не надо. Мы по-своему жили и будем жить, как привыкли, как нам любо.

– Как им любо!.. Плёхо вы живете, дядья Ванья, ошень плёхо! Зер шлехт!.. Вы не умеете работать на земля. Нет, не умеете! Но мы вас научим. Мы возьмем ваши земли под немецкий опека. Немецкий хозяин покажет вам, как надо работать на земля. Он будет... как это?.. холить каждый клочок вашей земля. Она будет такой, как у моего отца Курта Шмидта.

– Наша землица черствая, горькая, и хлеб наш горький, – сказал Иван. – От него у немца брюхо вспучит.

– Что есть «вспучит» и что есть «брухо»?

– Животы, говорю, разболятся.

– О, живот! Ты ошибаешься, дядья Ванья, у нас крепкий живот. Немецкий живот все переварит.

– Не переварит. Уже не переварил. Вам бы теперь свою землю, немецкую, удержать...

– Ты рано радуешься, дядья Ванья. Мы отступаем временно, мы выравниваем фронт. Пройдет лютый русский зима, и мы снова двинемся в бескрайние русские степи. Москва – капут, Ленинград – капут, вся Россия – капут!..

– Ты что, и впрямь веришь в такую чепуховину? – Иван глядел на Франца Шмидта мирно, даже сочувствуя будто. – Ай совсем вы, немцы, спятили? – Иван постучал пальцем по лбу. – Думм копф. Ферштеен зи?

– Но, но! – крикнул гауптман. – Я не позволю тебе так говорить, дядья Ванья!

Он встал, ногой отшвырнул скамью, начал вышагивать по горнице. «Ну и журавель!» – невольно подивился Саня: макушкой немец чуть не доставал до потолка.

– Хорошо, дядья Ванья, – гауптман остановился, резко повернулся к Ивану. – Я отвечай на твой вопрос откровенно. Я немецкий официр, я обязан верить в победу нашего оружия. – Он потрогал острый кадык, повел шеей, туго стянутой стоячим воротником мундира. – Я хочу в это верить, черт тебя подери, дядья Ванья!.. Видишь? – кивнул на божницу. – Как это?

– Иконы, – подсказал Иван.

– Да, икони. Бог... Ты знаешь наш девиз? Готт мит унс, с нами бог. Я хочу верить, что бог поможет нам.

– Бог вам не поможет, нет у вас бога. Вам черт – помощник.

– Ты говоришь со мной невежливо, дядья Ванья, – сказал гауптман тихо, словно удивляясь себе. – И я не понимаю, что со мной. Я хочу быть сердитым, но не могу... Я тебя опьять прощаю, дядья Ванья, да, прощаю...

Затем было молчание. Гауптман снова сел, уныло уставился на стакашек с недопитым коньяком. Иван ворочался, скрипел скамейкой, комкал в руках шапку, бормоча что-то.

Тишину разорвал звук, похожий на выстрел. Франц Шмидт вскочил, схватив со стола парабеллум.

– Окно, – сказал Иван. – Чего пужаешься? Окно отворилось.

Гауптман подошел к окну. Саня видел его сутулую спину, талию, перетянутую широким черным ремнем, штаны, свисавшие пузырем на тощем заду. За окном была знобкая осенняя темь. Ветер, врываясь в избу, яростно трепал занавески, кружил по углам, ерошил Санин вихор.

– Русская нош, страшная русская нош, – сказал гауптман, не оборачиваясь. И вдруг Саня услышал, как он всхлипнул: – Бедный маленький Франц! Армер кляйнер Франц!.. Он бредет через темную русскую нош, он одинок – как пьерст, и никто не пожалеет его, никто дружески не потреплет по плечу. Бедный маленький Франц! – повторил громко, почти крикнул, и закачал плешивой головой, вздрагивая спиной.

– Нализался, – сказал Иван. – Нюни распустил. Вот он твой францёзиш коньяк...

Когда гауптман повернул к ним бледное заплаканное лицо, Саня понял – что-то надломилось в жутком долговязом немце. Сломался в нем какой-то стерженек. Он сразу обмяк, как большая тряпичная кукла. Сане даже показалось на миг, что сейчас вот, прямо на его глазах, развалится немец на куски – скатится с плеч голова, отпадут руки, мешком осядет на пол бескостное длинное тело...

Эту внезапную слабину, эту мертвенную оцепенелость Франца Шмидта сразу почувствовал и Иван. Шумно поднялся он, запахивая полы шубы, сказал грубо, напористо:

– Ну, хватит, герр гауптман, хватит! Я к тебе по делу зашел. Противно у тебя одалживаться, да уж ладно – за детишек малых хлопочу. Твои конвоиры коня у меня отняли. Вели отдать.

– Да, да, дядья Ванья, – с какой-то испуганной приниженностью засуетился гауптман. – Ты получишь свой лошадь назад. Где мой шинель? Я прикажу лично... Идем, дядья Ванья, идем! Комм, битте!..

Через минуту они шли по сожженной деревне, направляясь к хлеву. В печных трубах, черневших вдоль улицы, завывал ветер. Под ногами чавкала грязь. Гауптман посвечивал фонариком, выбирая места посуше.

Иванова лошадь стояла у хлева, привязанная к дереву, нераспряженная, хрумкала сеном. Почуяв хозяина, рванулась, радостно заржала. Из темноты вынырнули часовые, гауптман что-то им сказал, они щелкнули каблуками и снова растворились во тьме.

– Что, приказал отдать коня? – спросил Иван. – И на том спасибо, Франц Шмидт. А теперь валяй в свою квартеру – мы с Саней спать будем.

Но гауптман не уходил.

– Хотите верьте, хотите нет, – продолжал свой рассказ Александр Семенович, – а отмочил тот немец под конец такую штуку... Но буду по порядку. Не уходит он, значит, топчется сапогами в грязюке – нервно так топчется – и пуговицы на шинели трогает, бормочет какую-то невнятицу – кажется, задумал что-то. А дядя Ваня знай одно твердит: «Зверь ты лютый, герр гауптман, фашист паршивый». Тогда немец, окончательно распалясь, велел своим конвоирам доставить к нему всю Иванову семью – то есть жену его, маму мою с сестренками. Приволокли их конвоиры грубо, – наверное, думали, что на казнь к начальнику тащат. А он приказал всем нам сесть в телегу и так-то громко объявляет Ивану: дескать, дарит ему жизнь, и семье его дарит. Но чувствовал Иван: толкает его фашист на подлость, чтоб он односельчан бросил. А потом бы нас все равно порешили...

Не знаю, что думал тогда немец. Может, ждал – в ноги кинется ему дядя Ваня. А тот повернулся к гауптману и такого матюга в него пустил, что знай он наш язык получше, подоскональней, наверное, схватился бы за пистолет... «Надеешься, я своих брошу? – крикнул дядя Иван немцу. – Убегу тайком, как вор в ночи?.. Да я с теми, кого ты в хлеву запер. Что им, то и мне!»

А женщины наши с детишками уже в телегу забрались, ужё радуются скорому освобождению. И, услышав, как честит Иван немца и отказывается от его милости, такой плач подняли, такой гам, что гауптман за уши схватился.

Нас снова загнали в сарай. Никто, конечно, глаз не сомкнул до утра. У всех кошки на сердце скребли. Все готовились к самому худшему. И не зря.

Под утро я услышал за стеной какой-то подозрительный шорох, тяжелый топот ног и негромкие голоса гитлеровцев. Я встал тихонько и заглянул в узкую щель ворот – фашисты торопливо обкладывали сарай соломой, потом по команде гауптмана солдаты чем-то облили солому, и гауптман поднес к соломе горящий факел. Мгновенно вспыхнул огонь, и желтые языки пламени побежали в стороны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю