Текст книги "Чудесный источник (Повести)"
Автор книги: Евгений Герасимов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
Он потерял ногу еще в дошкольные годы, когда вся жизнь его с утра до вечера протекала на улице. Отец, механик МТС, неделями пропадал в колхозах со своей ремонтной летучкой, мать работала медсестрой в больнице. Уйдет на дежурство, оставит Петруся дома одного, а он и рад – целый день сам себе хозяин: хочешь – беги на реку, хочешь – носись по улицам, цепляйся за машины. Прибежишь домой, вытащишь из печи, что мать утром сготовила, похватаешь и снова беги куда вздумается. Так и жил все время на бегу, среди уличных ребят, пока, сорвавшись с кузова одного грузовика, не попал под другой. Полежал в больнице, вышел из нее без ноги и с тех пор уже не бегал, а скакал на костылях, однако инвалидом себя не чувствовал, жил по-прежнему взахлеб.
И в школе он был такой же, постоянно куда-то спешивший. Говорили: «Петрусь и на одной ноге всех обскачет».
И верно, обскакал. В восьмом классе он был самым младшим – перескочил через класс, – самым младшим и самым рослым, плечистым. Говорили, что недаром у него лоб Сократа и что если наберется усидчивости, то станет профессором. В классе, на уроках, и за шахматами усидчивости ему действительно не хватало: сидел как на иголках, крутил головой, но вот за атласом или большой картой полушарий мог долго просидеть, составляя разные маршруты путешествий вокруг света. Когда его спрашивали, кем он думает быть, он говорил, что будет первым в мире путешественником на костылях. Казалось, что всерьез он еще никогда не задумывался о своем будущем и что вообще серьезности ему недостает. То он говорил, что пойдет на географический, то вдруг заявлял, что они с Кимом решили идти на физико-математический. С Кимом он подружился, еще будучи в шестом классе, и тогда же ему захотелось перескочить через класс, чтобы учиться вместе с ним: Ким был уже в седьмом. Василий Демьянович его поддержал, учителя помогли, и он из шестого перескочил сразу в восьмой.
И в этом классе, уже перед самой войной, вдруг раскрылась одна тайна Петруся: Киму случайно попала в руки тетрадка с его стихами. Оказалось, что Петрусь уже давно сочиняет стихи. Ким отказывался понять, как это может комсомолец заниматься чем-нибудь втайне от своих товарищей, а когда прочел тетрадь, возмутился: все стихи безыдейные. Подумать только, о чем пишет комсомолец – об омутах на Любке, о кувшинках и лилиях, об аистах, окуньках, пескарях и лягушках! Или еще того хуже – о маленьком ужонке, который будто бы отважно пустился вплавь через Сугру в грозу и бурю. Разве Петрусь не знает стихов Горького о соколе и уже, как там изображен уж? Будучи человеком принципиальным и к тому же комсоргом, Ким не мог не поставить вопроса о стихах Петруся на комсомольской группе, и Петрусь признал, что, воспевая храбрость такого ползучего гада, как уж, он совершил грубую политическую ошибку. Он тогда искренне и очень горячо покаялся и, поблагодарив Кима и всех товарищей за принципиальную дружескую критику, смущенно сказал, что самому ужасно стыдно было, что такой большой, сильный, совсем уже взрослый парень, а пишет, как девчонка, о разных пустяках, вроде кувшинок и лилий, потому-то и не показывал никому своих стихов, боялся, что засмеют.
И сейчас ему стыдно за свои безыдейные стихи. Нет, он их больше не пишет, зарекся, но иногда на него находит, как сегодня утром нашло…
Ночью он не слышал ни дождя, ни пушек, спал, как всегда, беспробудным богатырским сном – ох и здоров же он спать, ну прямо Илья Муромец! Проснулся, ничего не подозревая.
Солнце уже смотрело в окно, мать должна была скоро вернуться с ночного дежурства в больнице, и он сразу же заспешил на остров, чтобы до ее прихода проверить поставленные вечером верши: авось сможет порадовать мать рыбой.
До острова ему рукой подать: плетень их огорода спускается к самому берегу Любки, последний кол стоит уже наполовину в воде, и от него на остров ведет шаткий мостик в одну доску через сплошь затянутый ряской проток. Остров крошечный: в длину шагов двадцать, а поперек не больше пяти. Половина его заросла осокой, а половина служит придатком к огороду: тут мать садит капусту. За капустой, у мостка для стирки белья, стоит черная, осмоленная плоскодонка, на которой Петрусь рыбачит.
После ночного ливня сизые, развалистые листья капусты горят, как осыпанные светлячками, а омытая, посвежевшая осока блестит на солнце всеми своими тонкими зелеными лезвиями. В тени, под мостками, стоит в воде неподвижно замерзший темнополосый красавец окунь, течение чуть шевелит его розовые плавники. А на солнце по желтому донному песку ползет, извиваясь, пиявка. Лупоглазая лягушка сидит на носу лодки и сонно глядит на Петруся; и вдруг, будто спросонок, перепугалась, бултыхается в воду, дергает лапками, вытягивает их во всю длину, растянувшись вся, как резиновая, стрелой уходит в тину. Тотчас исчезает и окунь. А пиявка все еще извивается на одном месте. Она ползет против течения. Течение в Любке тихое, но пиявке все же трудно преодолеть его. Вода подхватывает ее, откидывает назад, она кувыркается, а потом снова, уцепившись за дно, отчаянно извивается, медленно, как штопор, ввинчиваясь в воду.
Петрусь, сидевший на корме лодки с веслом в руке, готовый оттолкнуться от мостков, забыл уже, что торопился к своим поставленным у того берега вершам. Он загляделся на эту упорно, изо всех своих жалких силенок стремившуюся куда-то пиявку. Скоро и она исчезла из его поля зрения, а Петрусь все глядел, уставившись в одну точку невидящими глазами.
На него обычно находило это так вот, невзначай: увидит что-нибудь на бегу, остановится, заглядится, а потом задумается и вовсе забудет, что торопился. Он еще долго мог просидеть в лодке, с надувшимися на лбу складками, шевелить губами и блаженно улыбаться мыслям, которые приходят в голову, если бы вернувшаяся домой мать не прокричала ему с огорода, что партизаны раздают продукты. Прокричав это, она взмахнула корзинкой и убежала.
Еще толком ничего не поняв, Петрусь быстро выбрался из лодки, подхватил брошенные на мостках костыли и поскакал вдогонку за матерью.
Весь город бежал к базарной площади, с мешками, корзинками, сумками. Возле торговых рядов улица и базарная площадь были запружены подводами и людьми, у коновязи стояло много велосипедов. Несколько конных, тесня людей, выстраивали их в очереди. Опустошая немецкие продовольственные склады, партизаны валили на подводы ящики и тяжелые мешки. Потолкавшись тут, Петрусь увидел бородатого деда, проезжавшего на коне, с автоматом на груди и с серьгой в ухе. «Председатель райисполкома Трофим Савельевич!» – узнал его Петрусь и, оторопев, запрыгал на одном месте. Уж не он ли, Трофим Савельевич, и есть тот самый Дед, командир подужинских партизан, о котором немцы каких только слухов не распространяли в городе: то убит в бою, то схвачен карателями и повешен, то увезен чекистами на самолете в Москву и там расстрелян как враг народа.
Потом, в страшном возбуждении крутя головой, Петрусь увидел партизана, который выскочил из-за угла улицы, размахивая над головой автоматом, и что-то кричал. Двое конных, наводивших порядок у складов, подъехали к нему и скоро вместе с ним скрылись за углом. Громко стуча костылями по булыжнику, Петрусь поскакал посмотреть, что там такое происходит. Его обогнал промчавшийся галопом всадник в очках, с болтавшейся на боку полевой командирской сумкой.
– Стой! Стой! Назад! – кричал он.
Тот, что бежал с автоматом, и двое рысивших за ним конных были уже у школы, занятой немцами под госпиталь. Всадник в очках, догнав их, оттеснил от ворот школьного двора и погрозил плеткой. Немного потоптавшись, они повернули назад, и он поехал следом за ними обратно, опустив поводья, снял очки и стал протирать их тряпочкой.
Растерянно стоя на обочине мостовой, Петрусь глядел на приближавшегося к нему всадника. И тот, надев наконец очки, тоже посмотрел на него. Только тогда Петрусь узнал своего директора школы.
Василий Демьянович поздоровался с ним, придержал коня и, показав глазами на ехавших впереди конных и их пешего товарища, сказал, как бы извиняясь за них:
– Вот ведь черти! Пронюхали, что немцы оставили в госпитале раненых, и уже помчались кончать с ними.
Ничего не понимая, Петрусь в растерянности только глазами хлопал. Ни он, ни кто больше в школе не знали, куда делся их директор после прихода немцев, но все думали, что, наверное, успел ночью эвакуироваться. И о председателе райисполкома думали то же. И что же оказывается! Голова кругом идет, когда узнаешь такое.
– Кима еще не видел? – спросил его Василий Демьянович.
Так вот как! Значит, и Ким ушел в лес и сейчас тоже где-то с партизанами в городе. Петрусь был уверен, что их комсорг уехал с матерью в дальнюю деревню к родным. Перед приходом немцев Ким сам, забежав к нему, сказал это. Ну и Ким! Молодец, железный человек, никому не проговорился, даже от своего друга скрыл. Конечно, военная тайна!
Простившись с директором школы, Петрусь поскакал разыскивать Кима, а в это время его самого по поручению Кима разыскивала Оля. Они столкнулись на площади у торговых рядов. Оля схватила его за руку, сделала страшные глаза, шепнула на ухо, что Ким велит ему ждать его, и убежала. И сейчас вот, в ожидании Кима, Петрусь мечется у себя на огороде – боится, что не дождется его, потому что немцы, кажется, уже вернулись и, значит, партизаны ушли из города.
Все партизаны, побывавшие в Городке, – и хозяйственники с подводами, нагруженными мукой, солью и табаком, и разведчики на трофейных велосипедах, и пешие боевые группы – собрались уже в Подужинском лесу. Привел сюда Глеб Семенович и всех освобожденных из тюрьмы. Несколько боевых групп встали заставами по опушке леса, а основные силы отряда расположились в глубине его, по берегу речки Подужи, и там к вечеру вырос большой шалашный лагерь.
Позже всех вернулся Василий Демьянович, очень раздосадованный, что, уходя из города последним, ему пришлось бросить у забора своего любимого коня. Он обычно в таких случаях возвращался на партизанскую базу последним, только после того, как убедится, что все боевые группы отошли в порядке и отставших нет. Но на этот раз оказалось, что один боец отстал: не было Кима, и никто не знал, куда он девался.
Дед еще смачно хлебал на кухне, под елями, жирный борщ и обсуждал с кухаркой Варей и начальницей санчасти Ниной, как бы теперь, с наступлением лета, поразнообразить меню и витаминов давать побольше – захотелось ему щавеля со сметаной, – а Глеб Семенович снова уже был на коне. Давно изобрел он отличный способ скрывать свои беспокойства – нужен был только повод для поездки на заставы.
Дотемна ездил он по опушке леса, от заставы к заставе, выезжал в выползшие в сторону города рощицы, где сидели дозорные, расставленные так, чтобы ни один человек не мог пройти в лес, не замеченный ими. Глеб Семенович спрашивал у всех, не проходил ли еще какой-нибудь отставший боец. Нет, последние прошли с начальником штаба, больше никого не видно было, и немцы пока не показываются.
Все больше тревожась за Кима, Глеб Семенович уже жалел, что одобрил пришедшую в голову сына идею связаться со своими школьными товарищами и организовать из них подпольную комсомольскую группу по распространению в городе партизанских листовок, – не то чтобы одобрил, но и не нашел доводов, чтобы запретить. Не очень-то он рассчитывал на Кима и его товарищей в таком деле, где прежде всего нужна осмотрительность, осторожность, побаивался за ребят и предпочел бы поберечь их, но Деду идея Кима понравилась. Он сказал: «О, це дило дюже доброе». И Глеб Семенович промолчал. Не скажешь же, что Ким еще мальчишка, когда в отряде есть и четырнадцатилетние ребята.
Глеб Семенович долго стоял на дороге, у выхода из леса в сторону города, прислушивался, приглядывался в ночи, не идет ли кто. Ночь была лунная, видно было далеко, и это его пугало: если Ким еще в городе, трудно ему будет выбраться в лес. Конечно, Ким мог уже вернуться, пройти стороной от дороги, рощами и овражками. Глеб Семенович надеялся на это, но все же стоял и стоял на дороге, на всякий случай поджидая его тут; он боялся, вернувшись в лагерь, узнать, что Кима все еще нет, боялся увидеть испуганно глядящую на него жену.
Поздней ночью, когда он вернулся в лагерь, дожидавшаяся его Мария Павловна сидела у костра. Женька спал, прикорнув у нее под боком. Кима не было.
Глеб Семенович присел на лежавшую у костра чурку и, ничего не сказав жене, стал глядеть на огонь. Мария Павловна тоже ничего не сказала, она тоже глядела на огонь. Так они оба и сидели рядом молча, будто все уже было переговорено и окончательно решено, что больше не на что рассчитывать. Не впервые им проводить бессонные ночи в ожидании сына, когда тот, уйдя с разведчиками или минерами, долго не возвращался и неизвестно было, вернется ли уже. Оба думали об одном, но скрывали это друг от друга и от всех в отряде. Обоим им было неудобно перед людьми, что они часто в тревоге за сына забывают, что не один он может не вернуться с боевого задания, словно их личные тревоги и беспокойства могли кого-то обидеть. Но как они ни скрывали свою тревогу, все ее видели.
Спавший в шалаше Дед проснулся, вылез из него, поежился в накинутой на плечи шубе, погрелся у костра и, закурив от головешки, заговорил с Глебом Семеновичем о том, что ночью немцы, конечно, побоятся сунуться в лес, но утром обязательно сунутся. И только потом, зевнув, громко спросил:
– А Кима еще нет? – и покачал головой. – Ну и баламут! – Словно у него и мысли не было, что с Кимом, может быть, случилась беда. – А вам чего не спится? – сказал он, снова забираясь в шалаш, и, уже улегшись там, проворчал: – От же беспокойная семейка!
Приехал Василий Демьянович, ездивший к минерам, которые ставили мины на лесных дорогах, поглядел на комиссара с женой, молча сидевших у костра, и, ничего не сказав, прошел в шалаш. Чего уж говорить, когда ясно, что если Ким до рассвета не вернется, то и ждать его больше нечего будет.
Укромное и тихое место этот остров, где мать Петруся выращивает капусту, а сам он держит свою рыбачью лодку: находишься в черте города, а города не видишь и не слышишь, сады отделяют его от Любки глухой стеной.
Ким сидит в лодке с удочкой, закинутой с голым крючком, без насадки. Давно уже он не ловил рыбу, пустяковое это занятие для него; сейчас ему и совсем не до того, чтобы следить за поплавком – удочка служит Киму только для маскировки. Сидя в одной рубашке, с засученными выше колен штанами, босиком (автомат надежно спрятан в осоке), ему можно было не бояться, что немцы заподозрят его в чем-либо, если бы не эти проклятые старухи, от которых только и жди пакостей. И какой черт дернул его сунуться им на глаза!
Петрусь пошел на стражу, следить из-за плетня за проулком и соседними дворами, а Ким сидит в лодке, чтобы, в случае чего, скрыться в камышах на том берегу. Солнце уже сникло к земле, и свет, который оно бросает из-за потемневших сразу садов, ложится по ту сторону Любки, далеко от берега, и там между двумя маленькими озерками, блестящими на лугу, как стеклышки, прогуливается одинокий аист. Потом появляется второй, и они чинно расхаживают парой, как расхаживали на виду города и раньше, до войны, до прихода немцев, не проявляя ни малейшего интереса к тому, что происходит в людском мире, будто город для них все равно что муравейник.
Ким сидит с удочкой в руке и злится на себя: ужасно глупо все получается у него сегодня. А из-за чего? Все из-за Аськи, решил он вдруг, и это было недалеко от истины. Ким не хотел думать об Аське, но все время думал, что она сказала бы, увидев его сейчас с автоматом. И у него из головы не выходило, что может встретиться с ней на улице или даже зайти к ней домой. А почему и не зайти мимоходом, только чтобы попросить какую-нибудь книжку – и в лесу, мол, хочется почитать, но не достанешь ничего, – ну хотя бы «Анну Каренину», которую он начал читать, да война помешала…
Была у него такая мысль, но задержался у Вали, и сейчас уже нечего думать об Аське. Сейчас ему нужно думать только о том, как бы скорее выбраться из города.
Прискакал Петрусь, кинул на мостке костыли, плюхнулся в лодку и сообщил, что все в порядке: полицая, того бывшего пожарника, что живет через три дома, не видно; мать сходила узнать о нем к соседям, и те сказали, что он ночью удрал с немцами и еще не вернулся, ну а раз его нет, то и старух этих нечего бояться…
Уже темнело, пора было выбираться из города. Они уже обо всем договорились, оставалось только условиться о связи. И Ким, заспешив, стал объяснять Петрусю, как он решил передавать ему для распространения сводки Совинформбюро: сестра партизанской кухарки Вари, которая живет в деревне под лесом, будет продавать в городе редиску; пусть Петрусь приходит на базар каждое воскресенье – купит у нее пучок и получит с ним сводку. А эту женщину он узнает так: увидев его на базаре первый раз, она скажет ему, что слаще, чем у нее, редиски не сыщешь, на что он ответит: «Сладкая, да небось дорогая», и тогда она посмеется: «Не дороже сахара, а слаще».
Все это у Кима было тщательно продумано загодя, он ходил уже один раз в дальнюю разведку и знал, как налаживают партизаны агентурные связи.
– Не подкачаешь? – спросил он, испытующе поглядев на Петруся исподлобья.
По возбужденно блестевшим глазам Петруся видно было, как он безмерно счастлив, что Ким оказал ему такое доверие, несмотря на то что сам же прорабатывал его за безыдейные стихи.
– Будь спокоен, – сказал он, страшно взволнованный своим счастьем.
Всего безопаснее было выбираться из города в Подужинский лес левым, болотистым берегом Любки, где Кима на всем пути до моста, что возле старой мельницы, прикрывали бы заросли камыша и аира. А там, за мельницей, где Любка соединяется с Сугрой, уже не город, а пригородная деревня, вытянувшаяся в сторону леса. Ким так и намерен был идти, но в самый последний момент вдруг решил, что пойдет городским берегом Любки.
– А то еще в болоте увязну, – объяснил он это Петрусю, когда прощался с ним на острове.
Но дело было совсем не в болоте. Сам того не сознавая, Ким обманывал себя, иначе, выйдя прибрежными огородами к улице, которая спускается от базарной площади к Любке, он поспешил бы миновать ее, а не стал, крадучись садом вдоль забора, подыматься в гору, будто бы ради осторожности хотел проверить, не идет ли кто по улице.
Услышав чьи-то громкие шаги, Ким замер, подумав, что идет немецкий патруль. Но вот шаги затихли где-то на горе. Поднявшись на слегу, Ким выглянул из-за забора. На темной улице никого не было видно. Теперь-то уж, во всяком случае, следовало возвращаться назад и идти дальше берегом, но он, спрыгнув с забора на улицу, пошел не к берегу, а дальше в гору.
Ясно было, что ноги вели Кима не туда, куда надо. Они вели его к калитке с большим деревянным ящиком для писем и газет, мимо которого он как-то перед самой войной прошел много раз, прежде чем решил опустить в него письмо. Ким уже понял, что хитрил с собой, но было поздно: калитка распахнута, в глубине большого двора видна освещенная терраска и темное крыльцо, у которого кто-то стоит. Не Аська ли это вышла закрыть калитку или за водой к колодцу?
Почему он называет ее про себя Аськой, а не Асей или Асечкой? Он и сам не знает почему. Может быть, потому, что не любит телячьих нежностей, хочет быть грубым мужчиной. Но ведь Валю он не называет Валькой. В Валю он тоже, кажется, немножко влюблен, но как-то совсем иначе. С Валей он давно уже не робеет. С ней ему просто. Она уже не девочка, но еще и не взрослая девушка. А Ася уже совсем взрослая. Не потому ли он и зовет ее для храбрости Аськой?
Так или иначе, но сейчас он не будет унижаться и краснеть перед ней. Он пройдет мимо в нескольких шагах от нее и не оглянется. Аська, конечно, узнает его, сначала растеряется, но потом окликнет. Тогда он обернется и скажет:
«Вот не ожидал! Говорили же, что ты в эвакуации?»
О своем оставшемся без ответа письме он, конечно, промолчит, а если Аська сама заговорит о нем, тогда он пожмет плечами и усмехнется:
«Знаешь, Аська, по правде говоря, я уже не очень-то помню, что там писал тебе. Наверное, какие-нибудь ужасные глупости».
Она должна будет сразу понять, что теперь он совсем не тот, что был в школе.
Ким шел по двору не торопясь, опустив голову, словно он задумался и ему наплевать на то, кто там стоит на крыльце, но сердце у него громко стучало, предупреждая, что Аська вот-вот увидит его, узнает, окликнет. И вдруг он услышал несколько слов, сказанных по-немецки, вздрогнул, поднял голову и увидел немецкого офицера, который шагах в двадцати стоял к нему спиной и с кем-то разговаривал у крыльца. Ким пригнулся и так, пригнувшись, с вскинутым на руку автоматом, замер посреди двора, возле высокого сруба колодца под тесовой крышей на столбах. Немец не оборачивался. Опираясь локтем на перила, он разговаривал с девушкой, сидевшей на ступеньке крыльца. Ким узнал ее по голосу – Аська. У него помутнело в голове: «Так вот она какая!»
И как он еще сумел быстро опомниться?! Мог полоснуть по крыльцу из автомата, всполошить всех немцев в городе, но, взяв себя в руки, он шагнул за сруб колодца и стал пристально глядеть на эту гадину Аську. Ему обязательно нужно было, чтобы она почувствовала на себе его взгляд, посмотрела и увидела его, стоящего за колодцем с автоматом на изготовку, и вскрикнула от страха. Но она не оборачивалась и продолжала болтать с немцем по-немецки.
В открытом окне террасы появилась ее мамаша и что-то сказала, тоже по-немецки. Наверное, услышала, что доченька сделала ошибку в грамматике, и поспешила поправить ее, как и полагается учительнице немецкого языка.
Ким вспомнил, как прошлой весной он стоял тут на крыльце, ожидая, пока мать Аськи вынесет ему тетрадку с его классной работой: она забыла ее дома и велела ему зайти за ней. Тетрадку вынесла не мать Аськи, а сама Аська, и он тогда ужасно смутился, потому что она, заглянув в тетрадку, увидела, какую массу ошибок наделал он в своей классной работе. Плохо у него обстояли дела в школе с немецким языком. А Аська вот запросто разговаривает с немцем.
«Эх ты, гадина, ты, гадина!» – твердил он про себя, скрипя зубами от бессильной злобы, и все ждал, что она обернется, увидит его. Это ему было так необходимо, что в конце концов он не выдержал и, сунув два пальца в рот, свистнул. Сам испугавшись своего пронзительного свиста, он тотчас же рванулся назад, к калитке, выскочил на улицу и помчался к реке; а потом, по пояс в воде перебравшись на тот берег, долго сидел, притаившись в камышах, проклинал Аську и самого себя.
Когда развиднелось, Глеб Семенович сел на коня и снова поскакал на заставы. Вслед за ним поехал не торопясь и Дед со своим штабом, коноводами и связными. Мария Павловна, чтобы не будить Женьку, который спал у костра, приткнувшись к ней головой, подняла его на руки и отнесла в шалаш, уложив там, вышла на дорогу, постояла немного и, не находя себе места, пошла потихоньку, не глядя куда.
Лес менялся: за глухим, темным ельником – светлый березняк или ровный, словно под гребенку подстриженный молодой соснячок; за открытой болотистой низиной, подернутой ползучей паутинкой тумана, – разбежавшийся по холмам дубняк, а за ним – заросли орешника, опушенного понизу папоротником; потом снова ельник, сосняк…
До войны Мария Павловна иногда бывала в этом лесу с мужем и сыновьями – всей семьей ходили они сюда за орехами и грибами. И лес всякий раз казался ей новым, незнакомым; ее всегда удивляло, как люди не боятся заблудиться в этом лабиринте похожих одна на другую лесных дорог, полянок, пригорков, низинок, болот и оврагов. А сейчас она и не заметила, как далеко ушла от лагеря. Она думала о Киме, и все, что вспоминалось о нем, приобретало какой-то особый, значительный смысл, который она сама еще до конца не осознавала.
Как-то Ким спросил ее:
«Мама, правда ведь, что вы с папой были чужие и совсем не знали друг друга? – А потом сказал: – Странно, как это так бывает: были только знакомые, поженились и сразу стали родные, свои!»
Она посмеялась:
«А вот женишься и узнаешь, как это бывает».
Как он тогда покраснел! А давно ли еще спрашивал:
«Кто сильнее: тигр или слон?»
«А бывают такие киты, что могут корабль проглотить?»
«А корову буря может поднять до самого неба?»
Совсем еще мальчишкой был, а «мама», «папа» стеснялся уже говорить при товарищах, говорил: «мутер», «путер», в первом классе уже читал газеты, интересовался, где какие домны построены, сколько стали будет выплавляться в конце второй пятилетки, хвалился, что его «путер» до революции был металлистом…
Раньше Мария Павловна считала, что знает Кима лучше, чем он сам себя, а теперь ей казалось, что она что-то проглядела в нем. И не потому ли, что в младших классах, когда он был одним из ее учеников, чересчур уж старалась всегда и во всем держать его наравне со всеми, словно своей материнской заботой о сыне могла обездолить кого-то в классе. Да и дома она была для него, пожалуй, больше учительницей, чем матерью. Да, она должна признаться, что после того, как появился на свет Женька, Ким отошел для нее на задний план, и как раз в том возрасте, когда для мальчика особенно важно внимание родителей. И если Киму не хватало его, то всю вину она берет на себя.
Идя по малонаезженной, местами исчезавшей в траве дороге, Мария Павловна скоро сбилась с нее и вышла на большую, пеструю от цветов поляну, на которой вразброс гигантскими шатрами стояло несколько вольно раздавшихся вширь дубов. В Подужинском лесу много таких полян-дубрав, и все они до того схожи своими яркими цветистыми покровами и своими царственными дубами, что одну от другой не отличить.
Эти поляны всегда пугали Марию Павловну: идешь, идешь и будто назад вернулась, заблудившись в лесу. И сейчас, когда она в растерянности остановилась среди этих великанов с освещенными солнцем макушками, у нее перехватило дыхание от чувства неотвратимости беды, словно именно дубы своим великолепием и своим холодным спокойствием внушили ей это чувство.
По-утреннему возбужденное птичье разноголосье не нарушало тишины; и вдруг где-то далеко что-то гукнуло, в воздухе, казалось над самой головой, что-то просвистело, и на зеленой прогалине между дубов с грохотом и блеском вырвался из земли черный косматый куст, вырос с дерево и стал опадать, редеть, светлеть, превращаясь в легкое облачко.
Разорвавшийся неподалеку снаряд вывел Марию Павловну из оцепенения. Она вспомнила о Женьке и побежала назад, торопясь найти потерянную дорогу. Неподалеку прогрохотало еще несколько разрывов, потом в лесу снова стало тихо, хотя где-то далеко и слышна была пулеметная и ружейная стрельба.
В лагерь Мария Павловна вернулась такой, какой привыкли видеть партизаны свою «мамашу», как они называли ее, – всегда чем-нибудь озабоченную, но спокойную, неторопливую, умевшую держать себя в руках и одним своим присутствием заставлять людей не распускать языки.
Все боевые группы отряда уже подтянулись к атакованным немцами заставам. В лагере остались только бойцы комендантской команды, хозяйственники и девушки из санчасти. Бой ожидался жестокий – вслед за немецкими танками, с ходу пытавшимися прорваться к партизанской базе, к лесу подкатили десятки автомашин с пехотой, – и у девушек из санчасти было много дел. Кто кипятил на костре скальпели и иной хирургический инструментарий, кто разрезал на бинты и проглаживал на доске сельский холст, кто готовил для шин дубовую кору.
Женька куда-то исчез, и Мария Павловна, не найдя сына в шалаше, где оставила его спящим, ни у кого не могла добиться, куда он делся.
– Только что тут крутился, – сказала начальница санчасти Нина. Она сидела возле шалаша на ящике и, глядя в ручное зеркальце, старательно подмазывала себе губы.
Непостижимым человеком была для Марии Павловны эта красивая, спортивного склада девушка, не забывавшая в самой неподходящей для того обстановке глянуть в зеркальце и позволявшая себе кокетничать даже с самим Дедом. А ведь не случайный человек в отряде: комсомолка, за год до войны окончив институт, сама попросилась на работу в глухое село, заведовала врачебным пунктом, а когда пришли немцы, ушла в лес с группой сельских активистов. И смелости ей не занимать у мужчин, и дело свое хорошо знает, терапевт, а справляется с непростыми операциями. С любопытством приглядывалась Мария Павловна к молодой докторше, отдавала ей должное, но душевного расположения к ней не питала и часто отказывалась понять ее. И сейчас вот ее покоробило, что на заставах идет бой, с минуты на минуту в санчасть начнут подвозить раненых, а начальник не стесняется на виду у всех наводить красоту. И как это никто не скажет ей, что в партизанском отряде мазать губы по меньшей мере неприлично?
Мария Павловна вступила в комсомол в начале двадцатых годов, и иногда она как-то совсем забывала, что с тех пор много воды утекло.
Может быть, потому забывала, что до конца тридцатых годов прожила в далеких пограничных гарнизонах, где в семьях командиров и политработников, сослуживцев и товарищей мужа, участников гражданской войны, некоторые комсомолки еще ходили в сапогах и красных косынках.
Но куда же все-таки пропал Женька? И до войны беда с ним была Марии Павловне: уйдет Ким на лыжах и Женька обязательно увяжется за ним, вернется мокрый, в забитых снегом валенках и хвалится, что не побоялся скатиться с монастырского обрыва. Только слезет Ким с велосипеда – и Женька уже, сунув одну ногу под раму, встал на педали и помчался на улицу. Или на реке: Ким поплывет на другой берег и Женька бултыхается за ним; сколько ни кричи, и ухом не поведет. На все у него один ответ: «А почему Киму можно?»
Станешь объяснять ему, что Ким старше его на восемь лет, плечами пожмет:
«Подумаешь, какая большая разница!»
Мария Павловна ходила по лагерю, думала о Киме, гнала от себя страшные мысли и не могла их отогнать; сердилась на пропавшего куда-то Женьку, искала его повсюду, но ни у кого уже больше не спрашивала о нем – неудобно ей было: бой идет, раненых ждут, а она тут топчется, ищет своего несносного мальчишку.
На пути из города в большой Подужинский лес лежит много лесных островков, отделенных от лесного массива болотистыми луговинами и распаханными полями. Каждая из этих рощиц повторяет все разнообразие большого леса: березнячок, за ним осинник, ельник или сосняк, дальше – дуб вперемежку с липой, вязом, кленом, ясенем, зарослями орешника, а затем снова чистый березняк или осинник. И так же как в большом лесу среди вековых деревьев, тут много молодой поросли, сквозь которую трудно пробраться; и такие же болотца в высокой цветистой траве и раскидистом папоротнике; темные окна омутков, заваленные древесной гнилью, и рядом с омутком пригорок, заросший вереском, мохом и седым лишайником.