Текст книги "Чудесный источник (Повести)"
Автор книги: Евгений Герасимов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
Впереди мост через старое русло Сугры – Любку, заросшую кувшинками, расстелившими у берегов зеленые ковры своих круглых глянцевитых листьев. Между этими коврами в светлой воде видно дно, усыпанное мелкими пестрыми камешками, водоросли, вытянувшие по течению свои зеленые косы. Тут всегда стояли как прикованные мальчишки с удочками. Сейчас на мосту пусто. Пусто и на Слободской улице, которая начинается сразу же за кущей прибрежных ив и идет низким берегом реки, а потом поднимается в гору, к базарной площади. Пусто у маслозавода, пусто у птицекомбината, у завода пищепрома – сушка ягод, плодов и овощей. Похоже, что город вымер, но нет, из калиток и окон украдкой выглядывают люди, и Ким, крутя ногами педали, машет рукой направо и налево: чего, мол, прячетесь? Выходите смело, не бойтесь – велосипеды немецкие, но велосипедисты-то свои.
– Свои! Свои! – кричит он, и первыми появляются на улице мальчишки; некоторые сразу же стремглав кидаются за автоматчиками-велосипедистами, что-то орут вдогонку им.
Улица оживает, и весь город, еще вчера казавшийся с Дубовых гор чужим, страшным, как тюрьма, снова становится обычным, знакомым, родным, и Ким уже не замечает ничего вокруг, как это бывало, когда по этой улице он возвращался с прогулки, тоже на велосипеде и тоже так, что колеса будто не на земле крутились, а в воздухе.
Скорее, скорее, Ким должен выиграть время. Много ли его осталось? Может быть, немцы уже пришли в себя и возвращаются в город.
У базарной площади, отделенной от улицы старыми торговыми рядами и длинной коновязью, разведчики сошли с велосипедов. Ким помчался дальше один: чего ему время терять, когда там вот, за углом, на улице Свердлова, живет Оля, а через два дома от нее, за другим углом, на Советской, – Валя. Странно, почему в школе про нее говорили: «У Вали губы тонкие – ядовитая»? Вовсе она не ядовитая, просто гордая. Трудно живется ей: отец ушел из семьи, мать приносит домой мало – работает в школе уборщицей, – а в семье еще младший брат, его тоже учить надо. Вот Валя и носила платья с заплатками, а ботинки ей перед войной учителя купили в складчину, потому что старые совсем развалились, и она несколько дней не ходила из-за этого в школу. На Валю можно твердо положиться, он ее знает, она его не подведет. Оля тоже не должна подвести – все-таки в детдоме воспитывалась, всем обязана Советской власти. Сначала к ним, а потом к Петрусю. Надо только, чтобы никто в городе не видел, у кого он был, а то немцы, вернувшись, могут узнать, если найдется какой-нибудь предатель. Отец предупредил его об этом, да и сам он отлично понимает.
Хорошо бы и Аську привлечь к этому делу, но Аську он еще плохо знает, и мать у нее подозрительный человек – немецкий язык преподавала. Нет, к Аське он просто так заглянет, мимоходом, если время будет. А пока о ней лучше не думать. Дело затеяно большое, и обо всем личном Киму надо забыть.
Он не слышал ни завывания самолета, кружившегося над городом, ни свиста бомбы. Точно внезапно поднявшийся морской шквал ударил его по боку, плечу и голове. Вместе с велосипедом Кима сбросила на землю взрывная волна. Велосипед задним колесом стукнулся о дерево. Ким упал, ударившись головой о землю. Приподнявшись, он увидел пустую улицу. Из-за деревьев на противоположной стороне ее поднималось черное облако. Рядом дом, окно с знакомым желтым резным наличником, и тополь рядом знакомый.
Высоко над ним засвистело. Так грохнуло, что воздух, втиснувшись в уши, стал твердым, как пробка. Опять засвистело, но уже глуше, дальше. Громыхнуло где-то на краю города. И Ким понял, что немцы бомбят Городок и что этот дом рядом – его родной дом, в котором он жил до войны. «Бомбят – значит, боятся, значит, есть еще время, пока придут назад в город!» – обрадовался он.
…Самолет, сбросивший на Городок несколько бомб, улетел за Сугру, и по дворам быстро разнеслась весть, что в город въехали на велосипедах партизаны Деда. Валя и Оля кинулись было к калитке, но их остановил свист, донесшийся из сада. Оглянувшись, они увидели Кима, шагавшего по тропинке, ведя сбоку велосипед. С покачивающимся на груди автоматом Ким шел не торопясь своей развалистой медвежьей походкой, по которой его можно было узнать издалека. Девушки бросились к нему с криком: «Ким, Ким!»
Но он смотрел на них исподлобья, так свирепо предостерегающе, что обе они, не добежав до него, словно споткнулись. По его знаку они молча прошли за ним, осторожно ступая, чуть не на цыпочках, через кусты за сарай, к старым бревнам, где до войны они играли в шахматы.
– Ой, чего ты так? – прошептала Оля.
Ким поставил велосипед к забору, скинул на бревна бушлат, кубанку и растрепал по лбу сбившиеся в клочья, мокрые от пота волосы.
– Эх, жаль, шахматы не захватил, – усмехнулся он, сев на бревна и зажав между колен автомат. – Сыграли бы хоть для конспирации… Ну садитесь, девчата. Мы ведь сюда ненадолго, а дело у меня к вам серьезное.
Оля поспешно забралась на самое верхнее бревно, под ветви шелковицы, шатром нависавшие над сараем, натянула юбку на свои голые, вечно грязные коленки и приготовилась слушать, страшно заинтересованная всей этой конспирацией. Ким всегда забавлял ее своей серьезностью, и сейчас ее забавляло, что он пришел к ним с автоматом по какому-то важному делу.
А Валя стояла, зажав в губах кончик косы, и глядела на Кима, сама не понимая, чего она вдруг оробела перед своим старым школьным товарищем, которого часто вспоминала и с которым, как это думали некоторые, у нее был даже роман, что, конечно, глупости – просто они были хорошими друзьями и он ей очень нравился своей идейностью, принципиальностью и тем, что не бегал за девчонками, не ходил на танцульки.
– А что, разве немцы еще вернутся? – спросила она.
– А ты как думаешь? – нахмурился Ким.
Оля простодушно вздохнула:
– Мы с Валей думали, что уже дождались…
– У моря погоды, – сердито буркнул Ким.
Валя присела на нижнее бревно.
– Да, так больше жить нельзя. Понимаешь, слишком страшно, когда только ждешь и ждешь…
– Жуть, – подтвердила Оля, зажмурив глаза.
И они стали торопливо рассказывать, что им пришлось пережить за зиму; как хватали людей в тюрьму неизвестно за что и из тюрьмы толпами гнали в яр; сколько там в яру уже закопано, а сколько угнано в Германию; как они сами прятались, чтобы их тоже не угнали; как брат Вали все-таки попал в облаву, – где он сейчас, жив ли, никто не знает.
– Первое мая было, а мы с Олей и на улицу выйти боимся, – говорила Валя. – Думаем, что там, на фронте, что в Москве, во всем мире. Ничего, ничего не знаем.
– Верно, верно, Ким! Живешь ну прямо как на дне океана, – сказала Оля. – Жуть, – повторила она.
– Знаю, – согласился Ким. – И мы тоже в лесу как на дне океана были, пока рации не имели. А теперь…
И он вынул из кармана несколько сложенных вчетверо листков.
Оля стала сползать со своего верхнего бревна. Валя тоже придвинулась к Киму. Головы их сблизились, прижались одна к другой.
– Да ну тебя, Ким, читай же! – заторопила Оля.
– Прочесть-то я прочту, да это что! Надо, чтобы весь город прочел. Понятно?
Вслед за разведчиками-велосипедистами в Городок вступили пешим строем несколько боевых групп отряда, прикатила на телегах хозяйственная часть, прискакал на конях штаб во главе с Дедом, в левом ухе которого покачивалась большая серебряная серьга. Он иногда ни с того ни с сего надевал ее, и это вызывало у партизан, знавших его еще до войны, когда он был председателем Городковского райисполкома и серьги, конечно, не носил, много разных толков. Предполагали, что он из цыганского рода. Дед посмеивался над этими толками, но так или иначе, а прокол в ухе для серьги у него был, и этого он не отрицал.
Штаб Деда расположился в помещении райисполкома, где у немцев помещалась комендатура. Разведчики успели уже вывести из гестаповской тюрьмы заключенных, и все они пришли сюда большой толпой. Комиссар пригласил их зайти в зал заседаний и там занялся разговором с ними. А Дед со своим адъютантом Васюхиным, или Васюхой, как его звали в отряде, поехал по главной улице посмотреть, что при немцах стало с городом, в котором он раньше был хозяином. Кое с кем из попадавшихся ему на глаза людей он разговаривал, слезая с коня, а потом, снова забравшись на него, глядел себе в бороду, насупившись. Многие люди не нравились ему. Какие-то притихшие, испуганные, говорят тихонько, с оглядкой по сторонам. Васюха молча следовал за ним. Он знал, что если Дед глядит в бороду, значит, он думает и мешать ему нельзя. Но когда сбегались ребятишки и кричали: «Дядя Трофим! Дядя Трофим!» – Дед сразу оживлялся. Оборачиваясь к ним, он делал хитрые глаза и говорил:
– Да вовсе я не Трофим, тилько шо с лица трошки похож на него. – Подергав серьгу, спрашивал: – Хиба у Трофима було такэ на ухе? – Сняв шапку и нагнув голову, хлопал себе по лысине: – Ну хиба Трофим бул таким лысый?
Это забавляло ребятишек, и они кричали еще громче:
– Дядя Трофим!
Вот и его дом крылечком на улицу, в котором он не был с тех пор, как проводил свою семью в эвакуацию: пока не ушел в лес, ночевал в своем райисполкомовском кабинете. Где сейчас семья, все ли домашние живы, он не знал.
Глянув в окно своего пустого дома, Дед слез с коня, хотел зайти во двор, но раздумал, запалил цигарку, затянулся раз, другой и вдруг сердито кинул ее, недокуренную, под ноги, затоптал по привычке, приобретенной в лесу, вырвал из рук Васюхи повод коня, взобрался на него и поскакал к базарной площади.
Там, у старых каменных лабазов, партизанские хозяйственники опоражнивали немецкие склады – грузили на возы что-то в мешках, ящиках, бочках.
Прискакав сюда, Дед ткнул плеткой в ящик, только что взваленный на воз.
– Шо це такэ?
Ему ответили, что в ящиках яйца.
– А це? – Дед показал на бочки.
В бочках оказалось сливочное масло.
– Яйца, масло, да шо у нас дитский сад? – раскричался Дед. Соскочив с коня, он заметался от воза к возу, веля масло и яйца, а также зерно сгружать обратно и раздавать населению, в лес везти только муку, соль и табак.
Крутившиеся возле Деда ребятишки мигом оповестили об этом город, и вскоре у лабазов вытянулись и зашумели длинные очереди.
Повеселевший Дед поехал обратно в райисполком. Там он вместе с неотступно следовавшим за ним Васюхой зашел в зал заседаний, где комиссар разговаривал с освобожденными из гестаповской тюрьмы людьми, остановился у дверей, поглядел, послушал и снова нахмурился. Не понравился ему разговор, который Глеб Семенович вел с одним из этих освобожденных партизанами людей. Глядеть на человека страшно: одна кожа да кости, лицо восковое, как у мертвеца, но нет у Деда жалости к нему. Знает он его: в милиции служил, должен был уйти в лес с партизанами, курсы специальные проходил, но перед самым приходом немцев куда-то пропал. Говорит, что поехал отвезти вещи матери в деревню и там заболел. Не верит Дед ни одному его слову: врет, каналья, не заболел, а струсил, если бы немцы не схватили, провалялся бы в деревне на печи до конца войны. Чего еще с ним разговаривать, чего допытываться, плетью гнать от себя таких подальше.
Однако нравится или не нравится Деду разговор, который комиссар ведет с кем-нибудь, он ни в каком случае не будет вмешиваться – постоит в сторонке, глядя себе в бородку, и пойдет по своим делам. Тем более, в данном случае. Дед сам не знает, что делать с этими людьми. Все просятся в отряд, и по-человечески надо бы взять всех, а то придут немцы и снова перехватают их, и снова им придется ждать в тюрьме своей очереди, когда повезут на машинах в яр и заставят рыть себе могилы. Надо бы взять, но нет у Деда доверия к этим людям, и не может его быть, раз они по своей воле остались в оккупированном немцами городе. Поди докопайся, почему они остались, что у них было на уме. Нет, пусть уж комиссар докапывается, его это дело, чтобы и бдительность проявить, и в то же время чуткость к человеку, только очень он что-то деликатничает.
– Пойдем, – сказал он Васюхе.
Выйдя из зала, Дед пошел в свой бывший председательский кабинет. Васюха, работавший у него до войны по секретной части и с тех пор хранивший на своем багровом лице суровый и замкнутый вид, проследовал за ним в кабинет.
В кабинете, где еще вчера сидел немецкий комендант, над столом висел портрет Гитлера. Дед, заложив руки за спину, с минуту постоял, глядя на него, потом быстро подошел к портрету, стянул его со стены, вырвал из рамки, рамку кинул в угол, а портрет бросил на кресло, сел на него, подскочил и снова сел поплотнее.
– Так вот, – сказал он удовлетворенно, многозначительно глянул на Васюху и велел ему подежурить в приемной, пока он тут посидит… на Гитлере.
Васюха вышел и вскоре вернулся. Дед сидел уже в очках и разбирал ворох бумаг, извлеченных им из ящиков стола немецкого коменданта.
– Ну чего тебе? – спросил он недовольно.
– Иван Иванович прискакал с заставы, говорит, что тикать надо из города – танки идут, – доложил невозмутимый Васюха.
– Давай его сюда, – сказал Дед, продолжая перебирать и разглядывать немецкие бумаги.
В кабинет вошел связной – белобрысый паренек лет четырнадцати в старой, видавшей виды буденовке, с припухшим синяком под глазом.
Иван Иванович появился в отряде недавно и при обстоятельствах, которые чрезвычайно способствовали быстрому приобретению им широкой популярности среди партизан. Дело в том, что он прибыл, и не как-нибудь просто, а «зайцем», на борту первого самолета, прилетевшего в отряд с Большой земли, вскоре после того как Деду удалось установить радиосвязь с Москвой.
Партизаны, при свете костров разгружавшие приземлившийся на лесной поляне «Дуглас», нашли его между ящиками с боеприпасами и взрывчаткой – в глубокой щели, куда он, пробравшись ночью на аэродром, забился тайком от экипажа.
Вытащенный на свет из тьмы, он был представлен самому Деду:
– Вот ще який-то заяц прилетел до нас. Шо с ним робить прикажете, товарищ командир?
– Кто такой? Откуда взялся? Что за специалист? – допрашивал его Дед, придававший слову «специалист» какой-то свой особый смысл.
«Заяц» бойко отрапортовал:
– Круглый сирота. Ни мамки, ни батьки отроду не видел, настоящего имени своего не знаю, а зовут меня Иван Иванычем, воспитывался в воинских частях, по специальности барабанщик, но могу и на альте-трубе играть.
Дед готовился к рельсовой войне, и ему больше всего нужны были специалисты по подрыву железнодорожных путей и мостов. И он рассердился:
– На хрена ты нам с альт-трубой! Вали обратно, музыкант.
– А я, товарищ командир, и коней, и сапоги могу чистить, меня и в разведку посылали.
Дед поинтересовался:
– Где это ты сыскал таких дурней, что музыкантов в разведку посылают? А ну докладывай, тилько не бреши.
Иван Иваныч доложил, что до войны он был воспитанником авиачасти, а когда началась война, его отправили, или, как он сказал, турнули, в детдом. Оттуда он в первую же ночь сбежал. Думал, как бы ему добраться до фронта, и, увидев на станции военно-санитарный поезд, стал проситься на него.
Не хотели его брать сначала, но когда он песню запел: «Сердцу без любви не легко, где же ты, моя Сулико», его сразу же взяли, чтоб он песни пел раненым. Но ему надо было только доехать до фронта: когда поезд пришел на фронт и там начали грузить раненых, он попросил сопровождавшего их лейтенанта взять его к себе воспитанником. Тот тоже сначала не хотел брать, но как только он спел ему один куплет, сразу же шепнул на ухо: «Беги, подожди там у повозки, поедешь со мной на батарею».
– Когда я запою, меня всюду сразу берут к себе на воспитание, – сообщил в заключение Иван Иваныч.
– Так вот ты какой! Ну тогда это дило без освежения разума не разжувати, – объявил Дед и велел своим хлопцам взять пойманного ими «зайца» с собой в отряд.
После разгрузки самолета партизаны возвращались с аэродрома в свой лесной лагерь на подводах. Дед, ехавший верхом, по дороге соскочил с коня, передал повод ординарцу и подсел на подводу к Ивану Иванычу. Тот уже во весь голос распевал собравшейся вокруг него толпе пеших и конных:
Алло, алло, барон, какие сводки,
Какие битвы на морях…
Оглянувшись на Деда, он замолк.
– Давай, давай! Чего замолчал? – буркнул Дед.
– А я вам лучше стихотворение прочту. Сам сочинил его под Ростовом на конкурс фронтовой газеты. – Иван Иваныч вздохнул. – Эх, жаль, ответа из газеты не дождался: бомба жахнула – и меня с копыт долой. В санбате очнулся, гляжу, и командир, мой воспитатель, рядом лежит забинтованный. Он потом меня уговаривал в Ташкент поехать к его матери, говорил, довольно тебе, сирота, по фронтам мыкаться, она тебя как родного сына примет.
– Чего ж не поехал? – спросил Дед.
Иван Иваныч только плечами пожал – какой ему интерес в тылу околачиваться – и, тряхнув головой, стал читать свои фронтовые стихи:
Двинулись части к Ростову,
Силы и воли полны.
В бой за отчизну готовы
Соколы нашей страны.
Дочитав стих до конца, сказал:
– А ведь правда, здорово у меня получилось?
– Здорово, – признал Дед. – Звонко пишешь и поешь, но все же я не могу разжувати, яким ветром тебя до нас занесло. Давай дальше докладывай.
Оказалось, что из госпиталя Ивана Иваныча послали на воспитание в какой-то запасной полк. Неохота ему было сидеть в запасе – скукота! Но на его счастье, в одном вагоне с ним ехал командир кавалерийского полка, тоже возвращавшийся из госпиталя. Услышав, как он поет «Сулико», подсел к нему, стал расспрашивать, откуда и куда едет, и посочувствовал: «Конечно, чего тебе в запасе сидеть? Поезжай со мной в корпус Доватора, будешь моим воспитанником и ординарцем». И он поехал.
– Я думал, что в кавалерии будет еще поинтереснее, чем в артиллерии, но оказалось – скукота: в бой командир не пускает, одно дело – чисти ему лошадь и сапоги. А тут как раз кавполк остановился рядом с аэродромом, и слух дошел до меня, что самолеты с него летают к партизанам. Вот я и надумал податься к вам.
О том, как он ухитрился тайком забраться на самолет, Иван Иваныч не стал докладывать: пустое дело для него – воспитанник авиачасти, он был своим человеком на аэродромах.
– Вот теперь я вже усе разжувал и бачу, який ты ловчила, – сказал Дед и, обратившись к партизанам, толпой следовавшим за подводой, спросил: – Ну як, хлопцы, берем Иван Иваныча на воспитание?
Никто, конечно, не стал возражать: хлопец, видно, что надо – огонь, воду и медные трубы прошел.
Теперь вернемся от минувших уже дней к текущим, как говорят, событиям.
– Кто же это тебе фонарь повесил под глазом? – спросил Дед.
Иван Иваныч махнул рукой:
– Да это я сам ночью стукнулся, налетев на дерево.
Дед погрозил ему кулаком.
– Ну шо там за паника? Докладывай, – сказал он.
Связной, сорвав с головы буденовку, вынул из-за отворота ее клочок газетной бумаги и протянул Деду. Прочитав донесение командира заставы, Дед загорячился:
– Шо вин тут нацарапал? Ну и писанина же! Танки идут! А скилько их, сосчитать не мог, очи повылазили от страха. От же мне паникер!..
Быстро остыв, он спросил у связного, где сейчас застава.
– Тикает, – ответил тот.
– Ну и правильно делает, – сказал Дед. – Тикать из города надо, но только без паники, согласно намеченному плану, а то головы поотрываю! – И, послав Васюху разыскать начальника штаба, он стал сгребать со стола бумаги и запихивать их в карманы – пусть потом в штабе разбираются в них.
Ким сидел с Валей на бревнах в укромном уголке, отделенном от двора сараем, а от соседней усадьбы – сохранившимся еще тут высоким дощатым забором. Он уже объяснил, как надо распространять им с Олей листовки и вообще как надо вести себя, чтобы не попасться. Главное – язык держать всегда за зубами, никому ни гугу, и матери, конечно, ни в коем случае. Кроме Петруся, с которым он сейчас договорится о связи с отрядом, никто ничего не должен знать, иначе им каюк – у немцев разговор короткий.
Обо всем Ким быстро договорился. Валя сказала, что она все понимает, и теперь он ожидал Олю, которую послал разыскать Петруся и сказать ему, чтобы сидел у себя на огороде, – скоро придет к нему. С минуту на минуту стрельба на окраине города могла оповестить о подходе немцев, и Кима беспокоило, успеет ли он побывать у Петруся, но он не хотел, чтобы Валя заметила это. Прислушиваясь, спокойно ли в городе, он навертывал на палец свои разлохматившиеся на лбу волосы, делая вид, что задумался, или же с самым беззаботным видом поглядывал вокруг.
Оля прибежала запыхавшаяся.
– Уф! – громко выдохнула она, плюхнувшись на бревна, и сказала, что едва нашла Петруся и тот не понимает, почему ему надо ждать у себя на огороде, мог бы сам живо прискакать сюда.
– Ничего, скоро поймет, – усмехнулся Ким, и в это время где-то близко забухали пушки.
Девушки испуганно вскочили, а Ким поднялся не спеша, нахлобучил на лоб кубанку, автомат повесил на шею, и глаза его весело заблестели.
– Чего вы? Все в порядке, как и должно быть.
– Беги, беги! – зашептала Оля. – Прямо, садами и огородами.
Валя подталкивала его и умоляюще просила:
– Скорее! Скорее!
– А вы, девчата, не командуйте, – засмеялся он. – Подумаешь, какое дело! Заскочило в город два-три танка, так это только разведка. Успею еще уйти.
Уже слышен был гул танков, а Ким все еще стоял, поглядывая на девушек, весело улыбался, будто ему действительно было смешно, что они испугались немецких танков, и говорил:
– Пусть только сунутся в лес – сколько их уже взорвалось на наших минах, а теперь и у нас пушки есть!
Сад спускался в овраг, и по ту сторону оврага, в просвете между деревьями, Ким увидел рысившего по улице всадника. Немного проехав, всадник обернулся и сейчас же, подвернув лошадь боком к забору, встал на седло, будто захотел поглядеть, что там, за забором.
– Кажется, Василий Демьянович, – сказал Ким. – Не узнаёте? Он у нас начальник штаба.
Девушки узнали директора своей школы. Они растерянно глядели на него, стоявшего на лошади во весь рост, возвышаясь над забором. На их глазах он спрыгнул с лошади и исчез по ту сторону забора, а оставшаяся без всадника лошадь медленно побрела по улице.
Раз Василию Демьяновичу пришлось бросить свою лошадь, значит, дела плохи, мешкать больше нельзя. Ким это отлично понимал и все-таки не мог выйти из затеянной им перед девушками игры.
Валя и Оля чуть не плача толкали его: «Да беги же ты скорее, беги!» А он, продолжая показывать свое бесстрашие и хладнокровие, ухмылялся и говорил, что им за него нечего бояться, не в таких еще переделках бывал, а вот они должны действовать осмотрительно, а то попадутся немцам с листовками, и немцы их повесят.
Танки урчали и грохотали уже совсем близко, тогда Ким наконец сказал:
– Ну, значит, договорились! Переписывайте побольше, сколько бумаги найдете. Подкидывайте на базаре, кладите в окна, суйте под двери, в ящики для писем. Пусть немцы знают, что партизаны действуют не только в лесу, но и в городе.
Вскочив на верхние бревна, он помахал девчатам рукой и перепрыгнул через забор. Он еще выглянул из-за него, подтянувшись на руках, и показал глазами на свой стоявший у сарая велосипед:
– Стащите куда-нибудь подальше в овраг, чтобы тут моих следов не осталось.
Когда Валя вернулась к себе, мать ее уже была дома. Она волочила по двору треснувший мешок, из которого выкатывалась картошка и высыпалось зерно. С лица ее катился пот. И узелок, который она держала в руке, был мокрый, из него вытекала какая-то слизь.
Валя помогла матери затянуть мешок в дом. Только они втащили его за дверь, как во двор ворвались немецкие солдаты с выставленными вперед автоматами. Оглядев двор, немцы побежали куда-то садом. Валя кинулась собирать в подол рассыпавшуюся по двору картошку. Потом она дрожащими руками сметала с земли на фанерную дощечку просыпавшееся из мешка зерно. С этой фанеркой в руках, на которую она собрала кучку перемешавшейся с землей пшеницы, Валя долго стояла посреди двора, все прислушивалась. Выстрелов больше не слышно было.
Валя побежала к матери. Та стояла на кухне, тяжело дыша. Она еще не пришла в себя от всего, что пережила, вернувшись с картошкой в город. Она же ничего не знала, и вдруг толпа у складов: партизаны раздают продукты. Подумать только, какое богатство и так нежданно-негаданно свалилось на нее! К пуду картошки, которую она принесла от своих деревенских родных, прибавилось килограммов двадцать пшеницы, десятка два яиц и большой невзвешенный кусок сливочного масла. Могла бы получить еще больше, да не во что было взять. Пшеницу партизаны сыпали ей лопатой прямо в мешок с картошкой. А для яиц и масла у нее не нашлось ничего, кроме косынки. Со всем этим богатством она торопилась домой и вдруг услышала стрельбу, и потом из-за угла с грохотом вырвался танк. Она прижалась к стене, ноги у нее стали подкашиваться, и она не смогла удержать на спине мешок. Но, слава богу, все-таки кое-как доволокла его до дому.
Отдышавшись, мать стала вынимать из узелка масло и уцелевшие яйца, сливать в баночку яичную жижу. Валя занялась маслом, которое надо было очистить от прилипшей к нему скорлупы. И надо было еще отобрать из мешка отдельно картошку, отдельно пшеницу и все это скорее припрятать куда-нибудь подальше, чтобы немцы, если будут шарить по домам, не нашли.
– Ах ты господи!.. Ах ты господи! – приговаривала мать, растерянно суетясь. Она натерпелась такого страху, что не смела радоваться свалившемуся на нее богатству.
Вале хотелось обнять маму, успокоить ее, но она боялась проговориться о своей встрече с Кимом. Ей было страшно подумать, как же она теперь будет жить, таясь от всех, даже от матери, и она все время ощущала на груди сунутую под лифчик партизанскую листовку, которую ей с Олей придется переписывать и распространять по городу.
Валя еще не знала, откуда она наберется смелости, знала только, что как это ни трудно будет, а придется набраться. И она завидовала Оле, которой, наверное, хоть бы что – вот сразу же и умчалась куда-то. Ей хорошо: матери нет, одна на всем свете, живет у чужих людей, чего ей бояться?
Танки были слышны уже где-то впереди, и Киму нечего было теперь торопиться: все равно дотемна придется отсиживаться у Петруся.
Конечно, будь он без автомата, ему можно было бы и не ждать ночи. Ростом он не выдался и, бросив в кусты бушлат, вполне может прикинуться мальчишкой, который ради любопытства высунулся на улицу поглядеть на танки и увязался за ними. Но автомат не кинешь в кусты – слишком дорогой ценой достался он Киму, когда немецкие автоматчики, прочесывая Подужинский лес, подбирались зимой к партизанской базе. Тогда еще немногие партизаны обзавелись автоматами. Ким стрелял из своего карабина, и ему удалось уложить наповал одного вырвавшегося вперед немца. Ох, как заманчиво чернело на снегу рядом с убитым его оружие! И Ким не удержался. Он ползком рванулся вперед, вскидывался над снегом и нырял в него, как в воду, словно дельфин в море. Цель была уже совсем близко, когда снег вокруг Кима закурился от пуль. И все же он, пробивая головой снежную целину, дополз до убитого и схватил его автомат. Киму повезло, его успели прикрыть огнем пулеметчики, но если добытый с таким безумным риском трофей остался при нем, то только благодаря вмешательству Деда. Отец бы отнял его за шальное мальчишество, но у Деда было правило: кто захватил в бою автомат, тот им и владеет. А как захватил, с умом или без ума, этого в правилах не предусмотришь.
Нет, с автоматом Ким не расстанется, как бы ни трудно было выйти с ним в лес из занятого немцами города. Он только сунет его под бушлат.
Какой же, однако, лабиринт тропинок протоптали в садах и на огородах люди, которые при немцах отвыкли ходить по улицам! Сейчас и тут никого не видно – все по домам попрятались; но Ким избегал и этих садовых тропинок, предпочитая им заросли малинника, бузины, густые поросли заброшенных вишняков. Он уже понимал, что зря задержался у девчат и что за это может жестоко расплатиться, если не будет осторожен.
Чтобы попасть к Петрусю, ему надо было пересечь несколько усадебных участков, улицу, еще несколько участков, а потом один заросший травой проулок. До этого проулка Ким добрался, не встретив ни одной души, если не считать немцев, которые спрыгивали с автомашины, остановившейся далеко от него на улице, когда он переходил ее, выйдя из одной калитки, чтобы шмыгнуть в другую, напротив.
И на проулке, где раньше всегда гоготали гуси, вереницами тащившиеся на реку, было пусто. Перемахнув еще через один забор, Ким выглянул из зарослей сирени – посмотреть, есть ли кто во дворе, и увидел двух знакомых ему старух.
Они сидели на скамеечке у крыльца дома: высокая, худая, с маленькими и злыми, как у крысы, глазами вдова какого-то царского чиновника, дававшая городковским девицам уроки игры на пианино, и маленькая, ссохшаяся, похожая на мышку бывшая монашка, которую крыса-музыкантша держала за домработницу и называла своей компаньонкой. Много их, всяких бывших, доживало свой век в Городке: и монашек из окрестных, закрытых после революции монастырей; и чиновников, офицеров, поселившихся здесь еще до революции, выйдя в отставку, и разводивших индеек, гусей, кур и уток; и их вдов, продолжавших умножать в городе птичье поголовье. Всех их Ким презирал и ненавидел как отребье старого мира, а эту музыкантшу и ее компаньонку особенно, потому что от них так и веяло царскими временами. Обе и зимой и летом ходили во всем черном, как на похоронах; пройдя мимо церкви, останавливались и крестились: одна – высоко держа голову, а другая – сгибаясь в три погибели.
Увидев их, сидевших теперь на скамеечке перед домом, Ким подумал: вот гады, все попрятались от немцев по домам, а эти выползли им навстречу, ждут как гостей, радехоньки небось, что партизанам пришлось быстро убраться из города.
Крадучись кустами вдоль забора, Ким мог обойти открытую часть двора и выйти на зады дома, не попав на глаза этим старухам. Но пусть они не злорадствуют, он не станет от них прятаться, пусть подрожат, ехидны (Ким уже забыл, что решил быть осторожным). Выставив из-под бушлата автомат, он медленно, вразвалочку зашагал через двор – хозяин идет по своей земле и никого тут не боится. Конечно, где-то в глубине души он понимал, что ему не следовало бы лезть на глаза этим зловредным старухам: ведь он должен будет скрываться у Петруся до ночи, а они живут от него через двор. Но что поделаешь, если человек закипел от злости и уже не может совладать с собой?
Петрусь услышал пушечные выстрелы и заметался туда-сюда; поглядев из-за плетня на улицу, не идет ли Ким и не видно ли поблизости немцев, скакал через огород, чтобы заглянуть в проулок. Именно скакал, а не бежал. О нем так и говорили: «Петрусь скачет». Его издалека было слышно: костыли его стучали, как пулемет.