Текст книги "Том 4. Беседы еретика"
Автор книги: Евгений Замятин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 36 страниц)
О служебном искусстве*
Письмо в редакцию
Товарищ худ. Анненков, из левых, никем не был приглашен. Предложивший вначале свои услуги, а затем ушедший, не вполне уяснил себе свою деятельность по украшению города, говоря об ответственности художников в разрушении памятников «коронованных болванов».
Смеем ему напомнить, что подлинные художественные произведения представляют собой постоянную ценность для всех эпох.
Относительно облачения в траур мы, со своей стороны, ему предлагаем облечься в таковой, если его угнетает мысль снятия бездарных памятников, неоднократно им самим обличаемых.
Подписи: Козлинский, В. Лебедев, Маклецов, Ив. Пуни, Баранов-Россию, К. Богуславская.
Печатая настоящее письмо верноподданных художников, редакция на совести подписавших оставляет утверждение, что «художник Анненков никем из левых не был приглашен». Центр тяжести выступления Анненкова не в этом, а в том, что он, по-видимому, правильно понял цель предполагавшегося сноса памятников: это – акт, мотивированный не художественными соображениями, а политическими.
Освобождающиеся пьедесталы коронованных болванов должны укрепить треснувшие пьедесталы болванов некоронованных: легкая победа над бронзовыми царями должна замазать глаза на тяжкие унижения перед живыми Карло-Вильгельмами; нет хлеба – так по крайней мере будет зрелище, рассчитанное на удовлетворение зубодробительных инстинктов. Снос памятников делается не во имя украшения нашей жизни – до того ли? – а во имя украшения увядающих наших помпадуров новыми лаврами. Можно ли верить, что заботятся об украшении жизни те, кто из Кремля, цитадели красоты, сделал красногвардейскую цитадель? Какое дело до красоты принципиальным бегемотам и какое дело красоте до них?
Тяжелее всего унизительная, прислужническая роль, какую навязывают искусству правящие архангелы, позванивая серебрениками. И прав тот художник, которому траурно в эти дни.
<30/17 апреля 1918>
В Передвижном театре*
Случилось как-то слышать – солдат рассказывал: во время жестокой перестрелки с немцами под посвистыванье пуль в лесу запела иволга. Просто ли привыкла и перестала замечать смертельный свист, или уже не стерпелось – петь надо, а только запела. И слушали… пусть не все, пусть немногие, но как ее слушали! И как много сделала маленькая иволга!
Великое дело этой иволги делает теперь П. П. Гайдебуров в Передвижном театре. Под змеиный свист разожженной правительством нашим всеобщей взаимоненависти Гайдебуров делает дело искусства. В маленьком театре большая любовь к искусству во всем, начиная с веревки, заграждающей вход в зал после 6 часов, начала спектакля. Искусство тут – не «советское», не сюсюкающее и не приниженное до модного «беднейшего» интеллектуального уровня, а настоящее, поднимающее искусство. Здесь ставятся Шекспир («Гамлет»), Метерлинк («Смерть Тентажиля»), Рабиндранат Тагор («Письмо царя»), Бьёрнсон («Свыше наших сил»).
Для «Гамлета» – сцена, конечно, мала: «часовенка – вместо храма», как определил встретившийся на спектакле художник. Но это уж не вина режиссера. На черном заднем фоне королевские троны и яркие костюмы актеров в иные минуты спектакля давали хороший графический узор.
Труднейшая роль Гамлета – потому что ее очень легко сыграть «как все» – трактована Гайдебуровым по-своему интересно. Игра проведена с хорошей простотой и с пользованием очень тонкими деталями (например, во время фразы «подумать надо» – лицо закрыто, и видна только отличная игра губ). В сцене с Офелией («в монастырь!») хотелось бы еще большей простоты.
Хорошая, очень искренняя, самое лицо ее к этому подходит, Офелия – Головинская. Во время представления убийства Гонзаго артистка временами забывала, что у нее на коленях голова Гамлета, и думала о том, удастся ли завтра получить по карточке хлеб.
Хорош был Полоний. Об остальных… остальные старались.
<7 апреля / 25 марта 1918>
«Над пучиной» Энгеля*
(Премьера в Передвижном театре)
Заброшенная рыбачья деревушка на дюнах. Одичалые, просмоленные люди. Сети – летом и карты, вино – в непогожее время. Вечная борьба с морем: однажды оно поднялось и смыло поселок и, может быть, так же смоет завтра. Все время – нарастающий шум и грохот прибоя.
Все это за сценой. А на сцене – старик-пастор (П. Гайдебуров), уволенный за то, что искал пути к простым душам в их ежедневной, грубой жизни, в кабаке и за картами. И новый, молодой, пастор Гольм, аскет, приехавший сюда, чтобы «хлыстом гнать в церковь» беспутную паству.
Прибой – все выше, и все громче – шум. Прорвало плотину – и рыбачий поселок смыт. Уцелел только пасторский домик, и в нем пятеро людей, и церковь.
В числе этих пяти – деревенская блудница Стина (Головинская). Раньше пастор Гольм считал для себя зазорным говорить с нею, хотя бы и для того, чтобы спасти ее душу. Но море – все выше, все ближе поднимающаяся смерть уравнивает всех. Гольм снисходит до душеспасительной проповеди по адресу Стины. А когда Стина жертвует собой в попытке достать, для спасения всех, лодку, Гольму ясно: Стина выше их всех.
В пьесе – много наивного. Где теперь сыщешь пасторов с такой ветхозаветной моралью, как Гольм? Но ведь и мы теперь живем во времена первобытные, а стало быть, и наивные. Может быть, потому пьеса произвела на зрителей впечатление: во время третьего акта из публики был слышен плач.
В декорациях подкупала простота; лучше всего была кирха в последнем акте.
Очень хорошо играл Гайдебуров.
Совершенно не передано настроение приближающейся с каждым ударом волн гибели в начале второго акта.
<Апрель 1918>
Домашние и дикие*
Два сорта мечтателей: домашние и дикие. Домашние – и церкви, и отечеству, и себе на пользу; дикие – на вред. Домашние – удобны; дикие – неудобны. И если диких полезней всего изолировать в особые хранилища, то домашних надо просто искусственно размножать, устраивать для них питомники и садки. Надо учреждать академии домашних мечтателей. Это странно: еще ни одно правительство до этого не додумалось. А додумайся какое-нибудь – оно существовало бы вечно: нет для правительства лучшей опоры, чем эти, домашние.
Мечтатель домашний цветет вечной, несмываемой улыбкой; он терпелив и всепрощающ; с ним хорошо и ему хорошо. Есть какой-то морской моллюск, глотающий всякую дрянь – и кости, и гвозди, но это отнюдь не портит ему пищеварения: есть у этого моллюска особая, удобная слизь, обслизит гвоздь – проглотит и оближется. Так вот и домашний мечтатель: обмечтает и сделает удобоглотаемым любой несъедобный гвоздь.
Домашний мечтатель – это правило – семьянин отменный. Она – кричит и топает ногами; но, Боже мой, вообще у нее – такой музыкальный голос. Она за обедом чешет в голове вилкой; но, Боже мой, у нее – такие великолепные волосы. Домашний мечтатель живет не с этой, визгливой и чешущей в голове вилкой, а с Дульцинеей, с Прекрасной Дамой. Она уживчива; он обмечтает и вилку, и визг.
И домашний мечтатель, конечно, – удобнейший гражданин. Бьют в морду; но, Боже мой, ведь это же ради высшей свободы. Вместо ста тридцати тысяч прежних столбовых – помыкают страной двести сорок тысяч столбовых новых; но, Боже мой, ведь это – ради высшего равенства. Зажать нос, закрыть глаза, заткнуть уши – и веровать: это – великий талант, это делает жизнь удобной.
Зато дикому мечтателю жить – ходить в тесных сапогах: ни минуты покоя. Весна, теплые от солнца камни и люди. Но на камнях корчится, подыхает кошка Мурка, окормленная толченым стеклом, – и дикому мечтателю нет весны. Нелепый мечтатель не может простить – подумайте только – какой-то завалящей кошки Мурки!
Дикому мечтателю только на секунду – на десятую секунды – сквозь лицо Прекрасной Дамы мелькнула визгливая женщина – и Прекрасная Дама умерла. Дикий мечтатель оставит Прекрасную Даму – Господи, в общем она ведь прекрасна и добродетельна, нелепый мечтатель! – и отправится бродить по улицам и вглядываться в лица встречных проституток.
Нелепый дикий мечтатель не хочет мириться. Домашний мечтатель простит: потому что он все-таки любит. Дикий мечтатель не простит: потому что он любит.
Быть мечтателем диким очень неуютно и холодно. А с годами тянет к теплу, к мудрой примиренности. И таким оседлым, мудро примиренным стал – когда-то дикий – мечтатель Блок. От примиренности его исходит свет, вечерний, благостный. Он нашел; какой комфорт и отдых – найти! Он верует. Он поучает.
Былой Блок с нелепым бесстрашием самосожженца поднимал у Незнакомки вуаль – и сгорал: не Она. Умудренный годами Блок знает: уютней и спокойней поверить, что это – Она, и не сгорать, а греться.
«Не дело художника смотреть за тем, как исполняется задуманное» (статья Блока «Интеллигенция и Революция» в № 1 «Нашего пути»).
Это – не пустое и не на ветер брошенное слово, а завет мудреца, знающего горечь на дне кубка диких мечтаний. Это – правило, которое родители сызмалолетства должны внушать детям, ежели хотят им жизни счастливой и удобной, – а какой же родитель этого не захочет? Пусть не исполняется задуманное, пусть действительность далека от мечты: надо мириться, что делать, такова жизнь.
«Не выискивать отдельных визгливых и фальшивых нот» в оркестре (та же статья Блока в «Нашем пути»).
Глаза можно закрыть, уши слегка призаткнуть, не будет видно красной рожи пьяного контрабаса, не слышно будет фальши первой скрипки – и, право же, оркестр хоть куда! Умудренный Блок знает, как опустошена жизнь имеющих слишком тонкий слух, и он прав, конечно: практичней, удобней жизнеспособный слух, умеющий примиряться с фальшивыми нотами.
Трудно быть вечно бездомным бродягой и искать настоящего, такого, что не рассыпалось бы от света белого дня: так мало настоящего, может быть, нет настоящего. И теперешний, оседлый, Блок говорит себе и другим: «Лжет белый день» (та же статья в «Нашем пути»).
Иллюзии боятся белого дня – ну и не надо вытаскивать их на свет, надо содержать их осторожно при задернутых шторах: меньше разочарований. Будет, довольно, пора отдохнуть.
Поэт приземлился. Поэт хочет жить, а не мечтать. И его дар, немножко видоизмененный и практически приспособленный, становится уже не бременем неудобоносимым, как раньше, а полезным и приятным. Это – явление закономерное и глубоко жизненное. Это – поэтический фагоцитоз: верой и фантазией, как тельцами фагоцитов, облекается инородное, сомнительной чистоты тело – и поэт прекрасно с ним уживается. Блок сумел фагоцитировать своих «двенадцать» с бубновым тузом на спине; сумел принять и воспеть рабовладельческие способности правителей наших: «Ломать коням тяжелые крестцы и усмирять рабынь строптивых»; сумел обмечтать и плевки на могилу Толстого: это плевки «Божьи» (статья Блока в «Нашем пути»).
Нет, что бы ни говорили злые языки, талант Блока вырос: какую огнепальную фантазию надо иметь, чтобы восторгаться оркестром с фальшивящей скрипкой, усмирением строптивых рабынь и плевками на могилу Толстого!
Чтобы напомнить о себе, старом, Блок внешне говорит еще: «все или ничего» (статья в «Нашем пути»). Ну, внутренне поэт, к счастью, уже научился приятию мира со всячинкой. Поэт бросил нелепо любить и стал все-таки любить. Что ж, все-таки любовь куда благоразумней любви. А кто же в нынешнее, безумное время не будет приветствовать достойного подражания благоразумия?
<4 мая / 21 апр. 1918>
О лакеях*
Лакея звонит барин:
– Опять проспал?
Издали, с порога, лакей еще смел:
– Я? Проспал? Да чего это вы… да я…
– Ближе. Сюда, сюда.
Хлясь – в морду. Только шатнется голова у лакея, вытянул руки по швам и лепечет:
– Виноват-с…
На конике в передней, посапывая, мусолит Бову казачок-мальчишка. Лакей вернулся из барского кабинета в свое царство, в переднюю, и на мальчишку:
– Опять за книгой, с-стервец? Опять за книгой?
Хлясь в морду мальчишке. И мослаком его в голову, мослаком, пока не завоет в голос мальчишка.
Когда лакея бьют в морду, он жалок; когда лакей бьет в морду, он гнусен.
Левые эсеры прекрасно поняли первое и отказались разделять ответственность советской власти за иностранную политику. Но настоящий момент – новой эпидемии расстрелов советскими войсками рабочих, арестов советской полицией рабочих, закрытия советской цензурой газет – этот момент левые эсеры сочли как раз подходящим, чтобы занять правительственные посты в Петроградской Коммуне и разделить ответственность советской власти за битье в морду.
Лакей – непременно сплав из раба и рабовладельца; это неотделимо. Российские помещики потому и были идеальными рабовладельцами, что они же были и отменными рабами царей. Но левым эсерам этот психологический закон как будто неизвестен. Или, быть может, лакей, бьющий в морду, представляется им более эстетичным, чем лакей, подставляющий морду? Быть может, это – все то же самое восхищение «мощью» рабовладельца? Все та же самая, воспетая Блоком, зубодробительная красота – «усмирения рабынь строптивых»?
<15/2 мая 1918>
О белом угле*
В одном из майских номеров «Современного слова» была помещена статья г-на Перельмана под заглавием «Научные беседы о белом угле». К сожалению, г-н Перельман подробно не указал – при посредстве каких научных сил «Россия приступает к практическому осуществлению грандиозной задачи, к промышленному использованию энергии падающих вод наших северных рек». Им сказано было лишь, что в Совете Народного Хозяйства разработан план использования источников «белого угля», сначала Волхова, а затем и других северных рек.
Слава Богу, что наконец-то спохватились наши власти и взялись за осуществление того, о чем так много говорилось и писалось в былое время. Но одно меня пугает: не будет ли это немного поздно?.. Для таких грандиозных сооружений нужны и соответствующие средства, и времени немало придется затратить на предварительные работы по измерению скоростей воды, глубин, определению профиля русла, падению реки, подхода воды и пр. и пр. Нужно также собрать данные о высотах уровня реки не только в различные времена года, а за целый период лет.
За такое дело, по-моему, нельзя браться, когда финансы, промышленность и вся наша государственность, равно как уверенность в завтрашнем дне и спокойствие духа, – все это рухнуло в бездонную пропасть, и неизвестно, где и в каком виде мы очутимся при падении на дно. Зацепиться и задержаться теперь за что-либо не только уже нельзя, но и не может быть речи о том; это понимает всякий неослепленный человек. Не в моей задаче касаться причин, приведших к такому горестному положению. Я хотел бы упомянуть лишь о том, что подобное грандиозное сооружение если и будет осуществлено, то может быть сделано только наспех, при затрате невообразимо огромных средств, а вернее, что до конца довести эту прекрасную мысль не удастся и, начав, придется бросить на произвол времени и погоды, так что сделанное будет приведено в такое состояние, что после придется переделывать сызнова.
Можно ли серьезно рассчитывать закончить подобную постройку в такое время, когда мы не можем справиться с починкою вагонов и паровозов, когда остановились почти все фабрики и заводы и мы бессильны при всем своем желании их вновь вернуть к былой жизни? Я понимаю. Совет Народного Хозяйства озабочен подысканием огромному количеству безработных подходящих работ, но не лучше ли грандиозные задачи разрешать в более удобное, более спокойное время, а теперь заняться мелкими, но насущными задачами – восстановлением разрушенных дорог, увеличением засеянных хлебом площадей и производством и починкой сельскохозяйственных машин, и вообще такими делами, которые могут быть при современных условиях доведены до конца. При наличии большого желания заняться получением «белого угля» не следует ли испробовать свои силы в более скромном масштабе – в делах, каковые даже и теперь могут быть с успехом завершены? Есть много городов, больших и малых, близ которых расположены примитивно устроенные водяные мукомольные мельницы, утилизирующие только жалкую часть имеющейся энергии. Хозяева, опасаясь полного разгрома и разорения, с охотою продадут свое право на них, если оно еще не получено более упрощенным порядком по принципу национализации.
Возьмитесь, господа устроители новой жизни, сначала за эту скромную задачу, используйте рационально всю энергию этих мельниц, ведь ее достаточно в большинстве случаев будет и для мукомольного дела, и для освещения, и на продажу мелким производствам данного пункта. Нет надобности даже искать мельниц вблизи городов; сколько есть верстами тянущихся сел и деревень в Центральной России – используйте их мельницы; но поставьте дело как следует, замените допотопные лопастные колеса и самодельные турбины хорошими, изготовленными специальными заводами, дающими высокий коэффициент полезного действия, системы Френсиса или другой, подобной ей по совершенству. Поставьте мукомольную мельницу не у самого берега, в котловине русла с крутым, зачастую глинистым либо песчаным спуском, и оборудуйте эту мельницу электрическим мотором, питающимся от генератора силовой станции.
Детально развить эту мысль, конечно, нельзя в газетной статье. Достаточно сказать, что такими начинаниями, сравнительно немного стоющими, можно внести новый светлый луч в однообразную деревенскую жизнь; пробудить жажду знания в пытливых натурах деревенской молодежи; дать в длинные осенние и зимние вечера свет более культурный – вместо исчезнувшего керосина. Можно, наконец, научить пользоваться простой электрической сваркой, незаменимой для соединения сломанных машинных чугунных и стальных частей, не поддающихся кузнечной сварке и потому обыкновенно заменяемых новыми, дорогостоящими частями. В результате за использованную таким образом почти даровую энергию можно получить от деревни драгоценное зерно, мясо и масло… Вместе с тем, устроив целую сеть мелких силовых станций, применительно к различным местным условиям, можно создать целый кадр богатых опытом лиц и этим значительно облегчить и удешевить создание в будущем крупных силовых установок наподобие тех, за которые, по словам г-на Перельмана, предполагают браться сейчас.
1918
О равномерном распределении*
Настоящее тихое, идиллическое счастье – для этого нужно только одно: равномерное распределение. И мы уже у врат тихой, невозмутимой, идеально гладкой, освещенной тихим солнцем равнины.
Но есть одно, что режет глаз в этой равнине и что пока еще ускользнуло от внимания делателей счастья: нужно, чтобы глупость и гений были тоже равномерно распределены – по едокам. Неумеренный гений и неумеренная глупость – одинаково возбуждают зависть, и потому не место им в счастливом фаланстере.
Пока говорилось о буржуазном искусстве и пролетарском искусстве, это было еще умеренно. Но когда неумеренный гений А. Маширова из Пролеткульта открыл водораздел между «насаждаемой сейчас» буржуазной астрономией и астрономией коммунистической – это уже нестерпимо, как Ньютон, как Лобачевский.
«Сторонники первого (чисто пролетарского) направления критически относятся к насаждаемой сейчас буржуазной науке» (журнал «Грядущее», № 2, изд. Пролеткульта, статья А. Маширова).
Другой неумеренный гений, А. Луначарский, объясняет, почему надо критически относиться к буржуазной, неблагонадежной науке.
«Источники пламени, машины, как и пламя нематериальное, свет знания, оказались достоянием особой аристократии, которая направила эти великие силы на наживу немногих» (журнал «Пламя», изд. Петроградского Совдепа, статья Луначарского).
Ясно: аристократия капитала – и люди знания и искусства-в равной мере преступны, и их ждет равная участь.
Буржуазные астрономы работали «на наживу немногих», и только астрономы коммунистические начнут работать «на счастье всех», и, вероятно, только тогда, сладко выражаясь голубеньким Луначарским языком: «часто-часто загорятся купальские огни революционных костров». Гениальность и простота непременно сосуществуют, это закон. В органе Луначарского этот закон чуть-чуть, еле заметно, изменен: здесь сосуществуют гениальность и простоватость. Чем, как не простоватостью, хорошей наивной простоватостью, объяснить, что «Пламя» нашло неуместным лишний раз напомнить читателям о позорище загнанного в Маркизову Лужу Балтийского флота и поместило ряд снимков «Балтийский флот на Неве»? И разве не самоотверженна простоватость редактора в воспроизведении на страницах первомайского номера «Пламени» снимков с запруженных, ликующих улиц Петрограда во время празднования 1 Мая 1917 года?.. А это: «Россия побеждает к тайному ужасу врагов…»; «Ультиматум Германии… яркое доказательство того, как боятся германские капиталисты русской революции». «Союзники в страхе перед рабочей революцией высказываются уже за официальное признание нового строя». Все это или простоватость, поднимающаяся до пределов гениальных, или тончайшая, дважды укрытая ирония. Надо думать: последнее. Это в характере бьющих через край талантов – зло напроказить, с невиннейшим видом подвести приятелей под монастырь.
Зато добросовестными коммунистами обнаружили себя пролеткультовцы в резолюциях о театре («Грядущее», № 2). Тут все пропитано благоговением к умеренному, полезно-приятному таланту, тихо и без всякого порога переходящему в столь же умеренную и полезную бездарность. Вопрос о задачах театра решен по-александро-македонски: театры «должны вскрыть заблуждения человечества на почве существующих религий и государственного строя, показуя, что… преклонение перед роком и провидением… использовано в корыстных целях монархами, капиталистами и всякого рода эксплуататорами».
На суд Пролеткульта представлены две трагедии: некоего Софокла о царе Эдипе и известного Ясинского о порочном эксплуататоре и добродетельном рабочем. Пролеткульт премирует, конечно, трагедию известного Ясинского: как же иначе, если в трагедии некоего Софокла все время – в корыстных целях – гремит контрреволюционный Рок?
Софокл не станет творить, показуя, то, что велит сегодняшний или завтрашний хозяин: у Софокла единственный хозяин – Софокл. А Ясинским только крикнуть: «Целуй же обломки былого под нашей пятой» («Грядущее», № 2, стих. «Мы») – и поцелуют не только обломки, но и пяту. Пролеткульту нужны рабы, и рабы у него будут, но искусства – не будет.
А впрочем, – что Пролеткульту до искусства? В том же самом программном стихотворении «Мы» – Пролеткульт откровенен:
Во имя нашего завтра – сожжем Рафаэля,
Разрушим музеи, растопчем искусства цветы.
И вместо цветов – насадим цветочки, миленькие, розовенькие цветочки.
Это в «Пламени» один из поэтов с иронией Гейне обращается к тиранам:
Ваши песни в плене спеты,
Грезы, розы отцвели.
Адресовано, очевидно, к тиранам журнала «Пробуждение». А в коммунистическом «Грядущем» цветочки «Пробуждения» благоухают под заглавием «Весенние грезы»:
В липовых гроздьях пестреют глазки,
Слетают грезы с лесных вершин.
Сегодня праздник, сегодня сказки…
«Земля благоухает цветами. На ней уже не люди, а крылатые ангелы. Им доступны все радости, все наслаждения…»
«– Товарищи, станем звать украинцев к объединению с русскими, – взволнованный речами, страстно вскричал Николай…»
Цветочки, ангелочки и объединение украинцев с русскими – это из художественной прозы журнала «Пламя».
«Милою, томною лаской нежданной вставало весеннее солнце. Побежали опять, задыхаясь, весенние звоны. Кто-то шальной заходил вдоль по лесу. Быстро извивалась мечта…»
Я в тропиках дивных счастье все искала,
Я в овражках чудных сорвала цветок,
Думала, мечтала, зорьку вопрошала,
Не опять ли к нивкам брошенным пойти?
Это из «Поэзии рабочего удара» Гастева: первое из изданий Пролеткульта, выпуском которого Пролеткульт открыл период нового «молодого» искусства.
Искусство в коммунистических журналах молодо разве только потому, что осуществляется оно, по-видимому, больше всего молодыми людьми гимназического возраста.
Вот выдержки из напечатанных в «Пламени» стихов молодого гимназиста с очень неудачным псевдонимом:
Кто кровлю выстроит из злата,
Горящую издалека?
Кто, как не труд, грядущий, брата,
Как не рабочая рука?
Венчает шпилем из рубинов
Кто наш дворец – мечту пока?
Все то же племя исполинов,
Все та рабочая рука.
Гимназист подписался псевдонимом «Луначарский». Пристрастие молодых и неизвестных авторов подписываться маститыми именами – понятно; в свое время критика упрекала за это графа Алексея Николаевича Толстого. Но редактору «Пламени» надо бы за своими псевдонимами присматривать, чтобы литературные профаны, избави Бог, не вздумали связать этих вирш с именем комиссара по народному просвещению Анатолия Луначарского.
Гимназистам, для пользы коммунистического дела, лучше выступать под собственными именами или, говоря языком одесского гимназиста В. Полянского (журнал «Грядущее»), «выступать с забралом открыто против» буржуазного искусства. Одесскому гимназисту Полянскому – забрало явно представляется дамасским мечом; одесский гимназист и не подозревает, что забрало – такая тупая вещь, какая не срубит и самой тупой гимназической головы.
Забрало одесского гимназиста – это символ поэтов и публицистов из коммунистических журналов. Они грозно размахивают забралом и, вероятно, думают, что разят насмерть неблагонадежную науку и неблагонадежное искусство. И кажется, им не приходит в голову, что забрало – смертоносное орудие только для размахивающего им; размахивающий забралом – смешон, а смех убивает вернее меча.
Май 1918