Текст книги "Том 4. Беседы еретика"
Автор книги: Евгений Замятин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 36 страниц)
Литературная критика и публицистика*
Журнал для пищеварения*
В царствие черной тьмы – на Руси нарождаются все новые журналы, гаснут иные, задушенные тьмой, меняют краски и воскресают, как фениксы. Иные шире раскрывают свои двери, отказываясь от узкой партийности, – ибо в осажденном городе и прежние враги делаются друзьями. Все новые журналы родятся во тьме, чтобы бороться с ней. Борются, спорят, страдают – чтобы выстрадать истину…
И вот откуда-то снизу, из склизкой тьмы, поднимается с веселым фонариком толстопузый и сытый Джон Буль, не видевший ни муки России, ни пролитой крови. Поднимается с веселым фонариком и зазывает в свое заведение: пожалуйте – чего изволите? Пишите нам и не страдайте больше. Товар – первый сорт: «Ничего старого, ничего из того, что было или будет напечатано (?!)». Лучшее чтение для пищеварения – с ручательством, что беспокойства никакого не будет: «Журнал не полемический, и полемики в нем помещаться не будет». Пишите, гг. покупатели, что вам нужно: все вам предоставим – ибо никаких своих взглядов у нас нет. Вы платите деньгами – мы продаем…
Так продают печатное слово, так торгуют мыслью в предисловии от издателей нового ежемесячника «Новые мысли». И предлагают своим покупателям «все лучшее, что были в состоянии достать»: рассказ Анатолия Каменского, объявления – о спермине, о «новой юности для мужчин» и об электрических стельках-валидорах[50]50
Цитаты из обращения «К читателям» от издателей «Новых мыслей».
[Закрыть]; рассказ Олигера и глупейший шаблонный вальс для каких-нибудь тоскующих девиц с кудерьками и с пачулью; статью Боцяновского – о современной литературе и статью (!) неизвестного – «о том, как не следует бриться»; драму Ф. Сологуба и два рассказа, заимствованных из серии Ната Пинкертона и Ника Картера…
Все, что приведено выше, – увы, не пародия и не шутка: это – просто содержание 1 № «Новых мыслей».
Правы издатели, когда они говорят в предисловии, что «никогда в России ничего подобного не издавалось». – Слава Богу, не издавалось. Правда, были и есть и «Родина», и Нат Пинкертон, и приложение к «Свету», и «Русское знамя», – словом, все, что печатается на мягкой бумаге. Но все это шло куда нужно, и никогда не было скандального случая – появления на страницах мягкой бумаги имен писателей, которых мы привыкли уважать. Больно видеть Сологуба, Олигера, Каменского, Боцяновского – рядом с полуграмотным предисловием, объявлениями об амритах и валидорах, с лубочными картинками и рассказами о людоедах. Не сомневаемся, что все уважаемые авторы дали свои вещи в этом журнале исключительно по недоразумению, не подозревая о том, какой рождественский сюрприз преподнесет им книжечка «Новых мыслей». Кстати, Арцыбашев, обещавший было в «Новые мысли» свой рассказ «Старый еврей» (как о том публиковалось в содержании 1 №), оказался дальновиднее других и взял рассказ обратно, вернувши торговой редакции свой аванс.
Текст рассказов, как это и надлежит в книжке для послеобеденного чтения, когда воображение без указки плохо работает, – снабжен картинками, удивительно напоминающими иллюстрации к «Королю сыщиков», «Союзу смертельных мстителей» и «Королеве воздуха». Вместе с Сологубом и Боцяновским, очевидно, приглашены из этих изданий (продажа на любом углу, цена 5 к.) талантливые художники. Оригинальный состав сотрудников в почтенной редакции «Новых мыслей».
Единственное, что можно поставить в заслугу редакции «Новых мыслей», это то, что она свято исполняет свои торговые условия. Обещали не причинять никакого беспокойства своим читателям на сытый желудок – и не причиняют (кстати, новейшими медицинскими авторитетами доказан весь вред умственной работы после обеда. Это к сведению редакции «Новых мыслей»). Обещали, что будет все тихо, смирно и благонамеренно: никакой полемики. Под «полемикой» обыватели города Глупова понимают все вообще неприятное и беспокоившее их в сладкие часы пищеварения, в частности и политику. А посему и о политике в «Новых мыслях» ни полслова. Единственное от политики – это как раз на последней странице, перед объявлениями об амритах и валидорах – карта Европы. И на этой карте Россия заштрихована одинаковым цветом со всей Европой, а в примечании пояснено, что под сим цветом надлежит понимать конституцию.
Итак, дорогие читатели, порадуйтесь после обеда: все обстоит благополучно, у нас в России – конституция и свобода. А если и неладно у вас что – стоит только перевернуть страницу, и вы узнаете, где приобрести при посредстве почтенной редакции по дешевой цене амриты и валидоры…
«Энергия». Сборник первый и второй*
Изд-во, типогр. «Энергия».
Есть такие одеяла: лоскутные, косячковые тож. И чего-чего нету только в одеяле таком: и ситцу кусок с малиновыми разводами; и бархату клок, молью малость травленного; и пестрядины лоскут – и в лоскуте домовитый и крепкий; и черного вдовьего крепа косячок, виды видавший…
Сшить одеяло такое – не оберешься хлопот. А толку чуть: по швам разлезается, и в глазах – очень уж рябо. Так вот и сборники эти.
Ситец с разводами – повесть Тимофеева «Сухие сучки». Не жалеет слов Тимофеев, разводит узоры – нужные и ненужные (дьякон Иона), на целых полтораста страниц. И выходит – ситец так себе, дешевенький. О глуши уездной, о сердцевине русской – писать бы Тимофееву народными русскими словами, и простыми, и меткими, и крепкими. А Тимофеев – нет-нет да и загнет вроде того, что «огонек выявляется из темноты угла»… И расцветают в повести дурного вкуса разговоры.
Бархат, молью травленный, – «Светлый бог» Айзмана, сказка в четырех действиях. Как же не бархат: сюжет-то какой драгоценный. Альгамар, светлый еврейский пророк, пылом речей родит веру в народе, что в счастливый назначенный день все полетят с Альгамаром тем в Палестину из Гренады неверной… Но от речей Альгамара, Айзманом сказанных, – не очень-то полетишь: разве по-горбуновски, это – да. И жалко глядеть на истравленный молью бархат.
Пестрядинный, чистый и крепкий, лоскут – рассказ К. Волгина «Антипка». Человеку с даром мало-мальским – не нужен ему мудреный сюжет. Как будто и ни о чем рассказал Волгин: ну, вот, не взяли мальчонку, Антипку, в город на ярмарку, а Антипка, малый характерный, исхитрился добраться до города сам. И ни о чем как будто – а хорошо.
И еще лучше покажется, коли прочесть бок о бок сшитый с Волгиным рассказ Карашева «Огонь». Придумщик нынче народ пошел, – да хоть бы придумывали-то с толком. А то вот Карашев – эка, хватил: есть у него в рассказе огненный царь Огневик, и у того Огневика дочь… Ильмарель! В русских-то сказках да былях получше «Ильмарели» ничего Карашев не нашел?
Не красит Карашева и соседство с Никандровым: никандровский рассказ в первой его половине, по чести сказать, – недурен. Во второй половине – есть пересол.
Три рассказа этих – Волгина, Карашева и Никандрова – сметаны в одно белыми нитками: никчемушным заглавием для всех трех рассказов – «Молодое растет». От заглавия такого все одеяло лоскутное – отнюдь крепче не стало, а белые нитки – глаза мозолят.
Не токмо рассказы о детях – есть в сборниках (в первом) и для детей сказка: «Дары северного ветра» Серошевского. Что и толковать, хорошо сказал сказку Серошевский. Но есть такая же, помнится, схожая очень – русская сказка, и… лучше она 136 страниц Серошевского.
Черным крепом врезаны в пестрое лоскутное одеяло тюремный рассказ И. Вольнова «Осенью» и этапный рассказ К. Лигского «Via dolorosa»[51]51
«Путь страданий, крестный путь» (лат.).
[Закрыть]. Голодовки, избиение, бунт тюремный, тяжкий путь в кандалах… И без прикрас мудреных найдет это к сердцу ход. Но все же – как Вольнов написал, не годится так писать: как-нибудь, поскорей, абы-абы. До того «как-нибудь», что был все время у Вольнова тюремный начальник – Алтынов, а на 170-й странице – вдруг Алтынов в Воротникова обернулся.
Добрая хозяйка, рачением которой сшито затейливое косячковое одеяло, – А. В. Амфитеатров. И столько, видать, было хозяйке хлопот, что на свое-то рукоделье времени сколько надо и не хватило. Оттого и вышло, что в «Юности одной певицы» и в «Сестре Елене» – то и знай, увязаешь в болоте. А какая бы была повесть хорошая о помещичьем отродье, – кабы только было время написать эту повесть покороче: короче-то ведь писать – куда трудней и куда медленней, чем так вот, с присесту, как само напашется.
Зато в фельетоне своем (первый сборник – «Времена и нравы») – зубаст Амфитеатров по-старому: так насел на Розанова, что от Василья Васильича только перышки по ветру летят. Розанову – поделом за скверные его писанья в «Новом времени» о Войтинском (о воспоминаниях его тюремных в «Русском богатстве»). Да только что пользы с Розановым биться – он ведь как гидра Лернейская: одну ему голову оттяпать – вырастут две и вдвое облыгать будут.
Пестрое одеяло сборников оторочено, по положенью, кружевами стихов. И мало кружев этих – так, для прилику только – и не из очень кружева дорогах. Стихи Тэффи – фабричной поделки, бездушны. Стихи Астрова – душевней, но по части внешности есть грехи (напр., стих. IV, «Этой ночью»). Стихи Ивана Свистова (экой псевдоним звучный!) – самые, пожалуй, любопытные: и нечистый у него, и водяник, и огненный Илья, и лес дремучий. Пока – все это не очень ладно слажено. Да есть хоть на что надежду положить.
Наособицу стоит сказать о серьезной материи – о статье Новорусского «Пределы науки» (одна-единственная научная статья в обоих сборниках). Написана статья на тот предмет, чтобы в краску вогнать Оливера Лоджа, ученого англичанина. Еще бы: Оливер Лодж, физик немало известный, на почтенном съезде (Британской ассоциации наук) взял да и ляпнул в конце своей речи, что он, мол, убежден в посмертном существовании личности человека, и не как-нибудь так убежден, а фактами, научно обследованными… И вот – Новорусский горою стал за науку, но… Есть огнепоклонники – и есть наукопоклонники. Огнепоклонники – огню только поклоны кладут, а чтоб, например, путное какое-нибудь дело для огня найти, запрячь его, скажем, в двигатель какой-нибудь (взрывной) – это уж огнепоклонникам не с руки, это уж будет дело людей, к огню куда меньше почтительных. Так вот и с науко-поклонниками. Проку от них – не очень уж много: будоражат науку – не они, рушат и творят не они. Оттого Новорусскому, наукопоклоннику, не по вкусу, видать, ереси новых ученых, вроде учения об электронах, вроде учения о разложимости материи. Оттого об электронной теории, изящнейшей и на математических основах поставленной, наукопоклонник ворчит: здесь «научная мысль вернулась на старые пути отвлеченных абстракций», – на пути никудышные, сказал бы Новорусский, если б по-русски хотел говорить. Оттого наукопоклонник учение о разложимости материи, рожденное радием, величает «скороспелым» (стр. 297) и, видать, – охотно обозвал бы его покрепче как-нибудь: еще бы, тут ведь карачун старому огню, старой науке… Больше всего окорнало статью Новорусского то, что сам-то он громовые речи без останову держит, а Лоджу-бедняге – словечка сказать не дал. Оливер Лодж – имя в науке немаленькое, уж не меньше ведь Новорусского. Не так уж безразлично, что в самом деле за еретические опыты были в руках Лоджа. Уж хоть бы речь-то Лоджа доподлинную привел Новорусский, и то бы лучше было.
1914
«Сирин». Сборник первый и второй*
По весне на петербургских наших дворах жалобно заскулит шарманка, жалостная пичужка озябшая выскочит на ящик – билетики «на счастье» вынимать, звякнет бубенцами кто-то, лохмотами тряхнув, и веселую запоет песню. Но невесело слушать, жутко глядеть на дно колодца-двора, еле терпишь – окно не закрыть. А уж как разложат там коврик, да выскочит на коврик тот – непременный при шарманке гуттаперчевый мальчик, да начнет, голову промеж ног засунув, ходить, – тут уж нету терпенья больше глядеть: и жалко мальчонку, хоть плачь, и отвратно – окно захлопнешь.
Как гуттаперчевого такого мальчика при шарманке – жалко Андрея Белого, когда станешь роман его «Петербург» читать. Легко ли это – кренделем вывернуться, голову – промеж ног, и этак вот – триста страниц передышки себе не давать? Очень даже трудное ремесло, подумать – сердце кровью обливается.
Засунули злые люди гуттаперчевого мальчика в шутовской балахон, к публике выпихнули – и начинает гуттаперчевый мальчик остроты в раек запускать: «Ваши превосходительства, высокородия, благородия…» «Невский проспект, как и всякий проспект, есть публичный проспект, то есть: проспект для циркуляции публики (а не воздуха, например)». «…Аполлон Аполлонович был весьма почтенного рода: он имел своим предком Адама…»
Сказал гуттаперчевый мальчик: «не воздуха, например», «имел своим предком Адама», – сказал и сам же первый загоготал. А в публике-то, которые пожалостливей, – вовсе таким не смешно.
А-а, не смешно? Ну, так искусством своим удивит гуттаперчевый мальчик, вывертами, кренделями неестественными, голову промеж ног засунет – а уж удивит.
«В одном важном месте состоялось появление до чрезвычайности важное; появление-то состоялось, то есть – было». «…Лихутин стремительно бросился в переднюю комнату (то есть просто в переднюю)…»
Заглавия глав: «И увидев расширилась…» – одно заглавие; «Двух бедно одетых курсисточек» – другое заглавие; «И притом лицо лоснилось» – третье заглавие; есть такие же заглавия и четвертое, и пятое, и шестое…
Есть, конечно, в романе и «древеса», и «кудеса», и «пламена», и многократное «обстали», «сентябревская ночь», «октябревский денек»…
«Сентябревский» и «октябревский» – заставь-ка человека такое по доброй воле сказать, не скажет ни за что – совесть зазрит, да и противно очень. А вот Андрей Белый…
По надобности глядя – Андрей Белый служит и за пичужку на шарманке, ту самую, какая билеты вынимает на счастье – на несчастье. Андрей Белый прорекает Руси все несчастья: «Прыжок будет над историей; великое будет волнение; рассечется земля; самые горы обрушатся от великого труса, равнины от труса изойдут повсюду горбом». «Куликово поле, я жду тебя! Воссияет в тот день и последнее солнце над моею родною землей…»
Вот какая злая судьба гуттаперчевого нашего мальчика: выкручивает он кренделя, чтобы смешить, – его жалко; загробным вещает он голосом – смешно…
И еще злее та судьба оттого, что не бесталанный человек Андрей Белый: бесталанный бы – туда уж сюда, не о чем бы было жалеть. А то вот и в «Петербурге» виден, ведь глаз острый, видны замыслы ценные: всю русскую революцию захватить – от верхов до последнего сыщика… Взять хоть сенатора Аблеухова (две капли воды – Победоносцев-покойник); как хорош он: оттопыренные уши, младенчески-старческий лик; бесчисленные полочки с литерами в шкафах; любимое чтение – планиметрия: боязнь свободных пространств. Хорошо это – чуется искра Божья, и тем хуже: потому что от той Божьей искры Андрей Белый зажег фонари в плохом балагане.
После Андрея Белого читать Блока – все равно что из чадного балагана выйти в мрачную ночную тишь. Блок ясен и морозен, но в холодной дали плещутся неверно-ласковые звезды. И к ним, недостижимым, Блок устремляет свой путь: к Прекрасной Даме, которой – нет, которая – мечта, путь к которой – страданье. «Роза и Крест» – драма Блока в первом сборнике «Сирин» – о рыцарях, замках, певцах и турнирах, и все же драма эта – наша, близкая, русская. Драма зовет к страданью: нет радости выше страданья от любви к человеку. Это ли не русское? Уж что-что, а страдать мы умеем…
Вот и ремизовские сказы – тоже русские и тоже страдательные: о солнце – слезе Божией, об Ангеле погибельном, об Ангеле – страже мук… У Ремизова – не суть только, но и внешность его сказов – русская, коренная. Но не все это, не вся тут ремизовская сила, не «Крестовые сестры» это, не «Неуемный бубен»…
Очень просты, непривычно просты стихи Ф. Сологуба в первом сборнике. Не идет к Сологубу простота, несложность. Все равно что Мефистофеля нарядить почтенным немецким буржуем, в зубы трубку, в руки – кружку пива. Неплохо – а не Мефистофель, нет.
В стихах Брюсова (второй сборник) – иная простота: наигранная, искусная. Брюсов – верен себе. Некоторые стихи – на диво хороши («Персидские четверостишия»); другие, где Брюсов – за Бальмонтом спустился к дикарям, – уж не так. Опасен путь к дикарям: Бальмонт дошел тем путем до знаменитых своих «Вицлипуцли»…
Один праведник спасает, говорят, десять грешников. Но в «Сирине» грехи нераскаянные Андрея Белого так велики по качеству и по количеству (350 стр. из 500!), что тянут ко дну целиком все сборники…
1914
Бернгард Келлерман. Сочинения. Т. I–IV*
(Романы: «В туннеле», «Ингебор», «Море», «Идиот»)
В переводе с нем. Изд-во «Прометей».
Мы-то, известно, на кухне у Господа Бога живем – про нас-то уж что толковать. А вот как в чистых-то горницах народу живется, в Европах разных да в Америках?
Рассказывает о том последний келлермановский роман «В туннеле». Об Америке, о деньгах и машинах… нет, о деньжищах и машинищах, о рабах денег и машин.
Героем машинного романа – кому же и быть как не инженеру, машинному богу? Инженер Мак-Аллан задумал немалое: провести под океаном туннель подземный из Нью-Йорка до самой до Франции, ни много ни мало на пять тысяч верст. Сюжет-то уэллсовский, да. Но так хорошо, от души, толкует о нем Келлерман, что веришь, дотла веришь, никакой сказкой и не пахнет в романе: одна жизнь – сумасшедшая, машинная, нынешняя жизнь. Только завертел Келлерман колеса этой жизни в сто раз быстрее, и все мчится в романе с оглушительным грохотом, мелькают стальные злые зубцы, крошат человечьи тела.
Туннель начали рыть. Согнулись, копая, сто тысяч людей. Вырос новый рабочий город, выткалось новое над городом дымное небо. Закопошились золотые цари, выбросили миллионы на туннель – на миллионные барыши надеются. Засверкала, заорала, оглушила реклама. Запрыгали, замигали таинственно призраки «кинемо». И вот уж прикованы к туннелю миллионы маленьких людей: вложили в туннель свои отложенные про черный день деньги.
В подземной глуби, в жаре адовой, крутились бурильные машины, мололи землю – и людей. Первым измололи жизнь самого Аллана, машинного бога.
Была у Аллана жена, Мауд, был ребенок, было кроткое человеческое счастье. Но вселился в Аллана, как бес, туннель – и некогда ему уже быть счастливым: работать и работать, туннель не ждет, деньги не ждут, проценты не ждут. Томилась и чахла любовь Мауд без солнца, без Аллана. Уже близка была к Мауд новая любовь-но тут вошли в жизнь злые силы, только До времени человеку покорные.
Началось с взрыва бурильной машины: ухнула, разнесла, брызнула землей и кусками людей, запылали балки, подпоры. А до выхода из туннеля – всего 25 верст, 25 верст до спасенья. И вот во тьме подземной бег безумных людей, животный рев, выстрелы, стоны. А дым душит, гонится по пятам…
Узнали о подземном наверху – и встала на дыбы другая стихия, людская. Разорвали бы рабочие Аллана, машинного бога, который придумал туннель, – но не было Аллана. Ревели и кидали камнями в других инженеров. Шли и искали исхода горю и гневу.
И навстречу им вышла маленькая Мауд, кроткая, с ребенком Эдифью. Уж ее-то, Мауд, не тронут: ведь это она санатории строила и больницы для рабочих, это она ведь была их врачом, врачевала их раны, и нужду, и горе.
Но стихии не знают пощад. Убили Мауд, убили ребенка – ведь это были жена и ребенок Аллана.
Аллан вернулся. Сын рабочего и бывший рабочий – он хранил в себе от предков божественную силу гнева. Направил Аллан на бушующую толпу разъяренный свой автомобиль, поехал по людям…
Бросили рабочие работу, опустели подземелья, умерли машины.
Забили набат на бирже. Маленькие люди схватились за свои вклады – ах, как бы не пропали – вереницей потянулись к кассам Туннель-синдиката. Но Туннель-синдикат не платил: изменила и третья стихия – деньги. Подожгли тридцатиэтажный дом Туннель-синдиката, ухнула вавилонская башня, сам Аллан, бог машинный, еле-еле спасся…
Но – спасся, чтобы снова влечь свое рабство деньгам и машинам. Неотвязный бес все точил его и точил. И вот – венец жизни машинного бога: Аллан продался дочери Ллойда, миллиардера, женился на ней. На звонкое золото променял Аллан горько-сладкие воспоминания о маленькой своей, кроткой Мауд.
Есть деньги – есть рабочие; есть рабочие – достроен туннель… Но съел он Мак-Аллана: разбитым уж, седым стариком ведет Аллан первый поезд сквозь туннель. Поезд пришел в Европу с опозданием на 12 минут…
Странно читать городского Келлермана – каков он в «Туннеле». Не таким мы знали его в прежних романах: нежным, певучим, тончайшим был он там; ловил зеленые шорохи, шепоты трав, глядел в голубую глубь. И вдруг – грохот и вихрь, и безумный пляс жизни, и смертно-бледные, усталые люди «Туннеля». «Ингеборг» и «Туннель» – два конца Келлермана и две лучшие его вещи. За «Ингеборг» строгие люди честят Келлермана: очень-де уж похоже на Гамсуна, на норвежца. Оно верно: отраженным светом светит «Ингеборг». Но что ж: ведь и луна – светило, и луна умеет колдовать отраженным, зеленым своим светом…
Между двумя концами, между «Ингеборг» и «Туннелем», живут другие две келлермановские книги: «Море» и «Идиот». «Море» еще цветет красками «Ингеборг», но краски тут стали уж куда водянистей. «Идиот» – по-русски бы лучше «Иванушка-дурачок» – повесть о странном человеке, который захотел быть христианином, да не каким там нибудь, а настоящим. По письму, по ликам «Идиот» – ступень от сердечных книг Келлермана к удивительному его роману общественному, к «Туннелю». И как всякая ступень – сероват и бледен этот роман – «поелику ни холоден, ни горяч, но тепл».
1914