412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Дубровский » Лесной шум » Текст книги (страница 26)
Лесной шум
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:52

Текст книги "Лесной шум"


Автор книги: Евгений Дубровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)

МЕЛОЧЬ

Для того чтобы вполне оценить значение для леса мелких певчих птиц, надо побывать в ноябре-декабре на черноморском побережьи Кавказа.

Там бешеное плодородие почвы в избытке влаги, света и тепла растит с невероятной быстротой, со сказочной силой густой лес диковинных для северянина деревьев. Каштан, бук, груша, грецкий орех, непроходимые заросли ошеломляюще ароматных кустов, перепутанных колючими цветущими лианами. И все это море вечной зелени, все благоухания, великолепие, все ни к чему: лес молчит неподвижно, мертво—в нем нет птиц.

Лишь изредка стремительно промелькнет сойка с своим «крэк-крэк». И одинокий резкий крик еще усиливает, оттеняет унылое впечатление.

На севере только самая глушь старого бора лишена веселых маленьких обитателей: среди угрюмых сосен и елей им скучно. Но там, где освещенные солнцем поляны прорезывают гущу леса, где теснятся кусты черемухи, жимолости или просто ивы, где юные березки трепетно кивают тонкими ветвями, там прелестная крылатая мелочь живет все времена года и оживляет окружающее, даже белый погребальный саван зимы.

Вот подпрыгивает, чирикая, знаменитый герой, известный каждому человеку, едва научившемуся лепетать первую песенку, – чижик. Ему, серенькому, немного нужно: семечко-другое, упавшее на снег с березы или ольхи. Скромная его песенка, давшая ему имя, звучит наивно, но она очаровательно нарушает молчание сугробов.

Фррр! Пышным букетом пурпурных цветов выпорхнула стайка снегирей. Надутые, толстые, они удивительно прочно сидят на выдавшихся ветках низкорослых кустов и упорно свистят друг другу: «дью-дью». Они иногда непрочь из леса, где им довольно корма, перемахнуть всей яркой стайкой в сад не только деревенский, но даже городской. И если их не пугать усиленно, то они просидят с полчаса на кустах, задумчиво и тихонько высвистывая: «дью-дью-дью».

Там, где имеются в достаточном количестве кусты репейника и чертополоха, семена которых он любит, конечно, покажется щегол во всем блеске своего оперения. О, это певец уже настоящий!

Что за красавицы расселись стайкой на качающихся тонких ветвях в вершине березы? Песочного цвета перья, изящный хохолок, крупные черные глазки, лазурные перышки в крыльях. Какую песню любви споют красавицы? Увы, это свиристели, обжоры первой степени. Наевшись ягод доотвала, они летят с чириканием и свистом и при виде нового угощения попросту отрыгивают ранее съеденное для того, чтобы вновь битком набиться ягодами. Вероятно, от такого обжорства печенка свиристелей достигает изумительной величины. Они очень зорки и чутки, сверлящий свист их стайки, несущейся над лесом, всегда верное предостережение: там, в лесной глубине, что-то случилось.

Юлой называется лесной жаворонок. И он действительно не посидит ни минуты, все бегает. Но в короткие зимние дни никто так не вертится, не юлит, как синица. Она прыгает, перепархивает, лазит по ветвям то вверх, то вниз головой и все время лепечет: «ти-тю, ти-ти-тю». Целым обществом синицы являются иногда во двор, где режут свинью, и с неизменным лепетом, вертясь и юля, стараются утащить кусочек сала. Иной садовод синицу не любит: она весной заглядывает в почки плодовых деревьев. Верно: прелестная егоза лазит в развертывающиеся почки, но… почек она испортит, может быть, два десятка, а гусениц съест наверное несколько сот, если не тысяч: у нее на это такие способности, что нельзя не удивляться.

По части истребления гусениц и насекомых замечательный мастер скворец, известный всем, любимый всеми и везде. Единственная птица, которой улыбнулось счастье любви человека и не за полезную деятельность, даже не за искусство пения, а преимущественно за хороший характер: скворец согласен жить даже в полуразбитом чайнике, поставленном на шест.

Самый крупный дрозд называется дерябой и не без причин: у него голосок, надо сказать правду, не из нежных. Когда приближается к гнезду человек, пестрые дерябы отпугивают его резким криком и… крайне грубым угощением, извергаемым ими на врага в таком количестве, что нельзя понять, откуда у них берется столько позорящего материала.

Серые и черные певчие дрозды, наоборот, обладатели звонких и чистых голосов, они поют не только за себя, но могут петь и за всех остальных птиц в лесу, не исключая самого соловья.

Гнездо дрозд делает очень искусно в три слоя: наружный—из веточек, средний—глиняный и внутренний—нежнейший пух. Веточки часто связаны конскими волосами. Надо же их подобрать по дорогам! Глина слепляется слюною, и, когда этот глиняный слой гнезда готов, постройка приостанавливается, пока не просохнет.

«Тук-тук»! Дятел проворно взбирается по сосне. Если он один и наскоро, мимоходом, постукивая, заглядывает за кору—ничего, беды нет. Но в случае появления стаи дятлов, их постукивание—похоронный гимн, отходная лесу, вид которого сами-то они, красноголовые, пестрые, так оживляют; раз дятлы стучат усердно, значит, лес уже погиб, он съеден шелкопрядом, прядущим совсем не шелк, или монашкой, не имеющей понятия ни о каком монастыре.

Поползень, как мышь, бежит по гладкому стволу сосны вниз головой.

Трясогузка обожает стук и гром водяной мельницы. Муки эта пташка не ест, но там, где в брызгах и шуме воды крутится жернов, непременно бегает, смешно тряся хвостиком, черноголовая, тонкоклювая птичка. Пеночки, лазоревки, славки, чечетки, мухоловки, малиновки, завирушки, варакушки… Да где же их хотя бы приблизительно перечислить. Их очень много, у каждой есть своя маленькая тайна, прелестная и трогательная, как скромный лесной цветок, чуть-чуть благоухающий в траве.

И это—грозная армия, эти почти бесчисленные крылатые певцы. Для полчищ гнусных обжор, ползущих, закапывающихся в земле, таящихся под корой, прицепляющихся в трещинах деревьев, для всех жужжащих ненасытными роями, точащих древесину, грызущих плоды, выпивающих сок цветов, для гусениц, жуков, мух, – для всех паразитов зеленого мира птичья мелочь несравненно более могущественный враг, чем даже человек со всеми ядами его лабораторий.

В П Л Е Н У И Н А В О Л Е

НА ГОЛУБЯТНЕ

Васька Шумов высунулся из бокового оконца голубятни, махнул рукой и тихонько крикнул:

– Тсс… Тсс… Эй, мальчик, лезь сюда скорей!

Куда? На голубятню?!

Слишком большое счастье, не мог я ему поверить.

Призыв относился, конечно, ко мне. Васька Шумов—помощник Паньки по голубиным делам, другого мальчика тут нет, это все так.

Но не очень давно Панька Ройский, длинный тощий парень, взяв меня за ухо, вывел из голубятни на низкую перед ней крышу и страшным голосом спросил:

– Тебя сюда звали? А? Звали?

Не получив ответа, он дал мне так называемого киселя и прибавил:

– Вот! Чтобы не шлялась сюда всякая дрянь.

Помня такую обиду, я затем лишь издали посматривал и слушал, как прилетали, улетали голуби и как они глухо ворковали где-то там под длинной и узкой крышей.

Сизые, белые, бурые птицы как-то радостно, свежо трепеща крыльями, часто слетали к конюшне, где стояли извозчичьи лошади.

Оттуда Панька не мог никого прогнать. Голуби клевали там просыпанный овес, и я тут рассматривал их с утра до вечера: они занимали меня больше всего на свете.

У некоторых воротники из перьев: это плюмажные голуби. У других хохлы на головах, у иных около глаз не то бородавки, не то висюльки какие-то, точно у индюков.

А что голуби делают, когда воркуют там под крышей? Какие там будочки, домики, сетки, сколько непонятных вещей, голубка в гнезде сидит. Интересно бы туда еще забраться. А вдруг опять за ухо?

Я колебался; между тем Васька, показавшись у двери, сердито полугромко прошептал:

– Полезай же, дурак, тебе говорят!

Тогда я живо взобрался по приставной лесенке на ту плоскую крышу, где недавно получил пинка, и с нее через две-три ступеньки вошел на чердак, заселенный голубями.

Полутемный узкий проход между корзинами, клетками, ящиками; перекладины, насести, какие-то не то кувшины, не то плошки с водой; странный острый запах, особенная теплота от множества птиц, и в тишине как будто таинственные, глухо воркующие голоса.

Вот белоснежный голубь, крутясь по полу, раскланивается перед лубочным домиком, из которого виден клюв.

– Ты слушай, – точно испуганный торопливо зашептал Васька, – нечего таращиться, потом все увидишь. Ты слушай. Беги сейчас во весь дух в гимназию, вызови Паньку. Скажи, гимназиста пятого класса Павла Ройского чтобы позвали. Соври… Впрочем, пусть он сам врет, что хочет. Ты ему скажи, что у Щелоковых сейчас выпускать будут. Я видел, вчерашнюю партию готовят. Чтобы скорей бежал. Понял? Беги, пятачок получишь!

Что-то мне деньги? Вот на голубятню пускали бы.

Пока мы бежали из гимназии, я успел высказать свое заветное желание Павлу Ройскому.

– Ну ладно, – сказал тот, подбегая к лесенке, – влезай. Сиди вот тут в углу и молчи. Если только пикнешь, ухо оторву и выгоню навсегда.

Голубиное сражение началось.

– Сколько у них? – отрывисто, сурово, шопотом спрашивал главнокомандующий. – Васька, ты видел?

– Обе корзины вчерашние открывали, – докладывал Васька, – штук шестнадцать, пожалуй.

– Ну да, как же. Жирно будет с шестнадцати начинать. У летка сколько? Сосчитать не мог? Тетеря. Дай бинокль! Семь пускают. Вася, выдвигай ушастых, кидай всю, всю восьмерку. Так, так, фью-ю-ю!

Точно десятка два людей в ладоши бьют, – так плещут голубиные крылья. Стайка голубей улетает.

Гимназист пятого класса Павел Ройский кричит непонятные слова, свистит, размахивает кульком на палке. Глаза Паньки восторженно устремлены куда-то вверх. Васька высунулся в оконце под летком так, что в голубятне видны лишь его ноги. Ни тот, ни другой ни на что, кроме летающих голубей, не смотрят. Я из угла ползу к боковому «глазку», выглядываю из него.

Чудесный вид! Стайка белоснежных птиц вереницей кружится в лазурном небе и, сверкая крыльями, поднимается выше и выше.

– Васька, подсыпь! – слышится встревоженный голос Павла. – Вяхирей сыпь, пару, скорей!

Он чем-то недоволен, Панька, он ругается. Мне, кроме сверкающей стаи, не видно ничего. Оглянувшись, я замечаю, что Васьки у среднего оконца нет, и, осмелев, занимаю его место, подтащив под оконце корзину.

Красное с вытаращенными глазами лицо Паньки страшно близко в летке. Он как будто смотрит иногда прямо на оконце, но меня не видит: иначе, конечно, прогнал бы. Около него, также красный, суетится Васька и также видит только голубей. А из окна теперь видно все, все.

Над щелоковским садом кружится другая стая голубей, и сверкающие их крылья также дрожат и мелькают в прозрачной вышине. Это первая стая поднялась над второй или вторая снизилась?

Между ними что-то есть, какая-то связь чувствуется в стремительном полете голубиных стай, и сердце замирает в смутной тревоге.

Панька кричит, свистит, размахивает помелом, стучит его рукояткой. Он смеется радостно.

– Сюда, сюда, эй, сюда пошла! – покрикивает он. – Все сюда. Гули, гули, гулиньки, фью-ю-ю! Сюда, на пшеничку!

Вдруг смех исчезает с его лица, он опять встревожен.

– Курицу! – орет он. – Васька, Курицу подавай! Они синих бросили. Живей, Васька! Ломай замок. Да ну, болван!

Оба возятся над корзиной, и что-то бурое, крупное, резко хлопая крыльями, взвивается над летком и стремительно летит в вышину, где две голубиные стаи почти соединились.

Васька пронзительно свистит.

– Ну, ну, Курочка, миленький! – вопит он жалобным голосом. – Ну, подтяни, поддержи, голубчик!

Курица—это любимый голубь Васьки Шумова, единственная его собственность, предмет особых забот и нежнейших попечений. Курицей он назван за исключительно крупный рост, почти желтые перья и добрый нрав: никогда не дерется. Васька уверяет, что Курица—лучший в свете летун, башка, каких больше нет, и первейший мастер загонять чужие стаи.

Что он там делает в вышине, этот Васькин любимец, как, чем ведет за собой три десятка птиц, собравшихся там в сверкающую вереницу? Бормочет он им что-нибудь на голубином языке или, пробиваясь сквозь воздушные волны, увлекает за собой силой полета, могучим трепетом крыльев? Он ясно виден впереди всех.

Васька хохочет и бьет в ладоши. Стая низит, Курица ведет ее к своей голубятне.

Но у Щелоковых тоже не зевают. Там свистят, кричат, размахивают, оттуда голубей выкидывают пяток за пятком, – богачи эти Щелоковы!

И точно невидимые нити тянутся от летка к станице голубей, кружащейся в вышине: как только подлетит новая стайка, весь табун, сделав с ней вместе два-три круга, склоняется в сторону ее голубятни.

Голуби так высоко ушли в лазурь, что кажутся роем не то снежных хлопьев, не то каких-то белых мух. Они не могут слышать того, что им кричат и свистят, но охотники продолжают бесноваться у летков голубятен.

Лицо Павла Ройского вдруг искажается ужасом.

– Подлецы! – шипит он злобно. – Васька, смотри, карнауховские вылетели. А?

Васька сам уже увидал новую стайку, стремительными кругами идущую в вышину, и, бросив помело, машет кулаками.

– Это что ж, – кричит он, – так всякий дурак сумеет уманить! Под самый слет выпускают. Безобразие, жулье!

Павел мрачен. Также оставив помело, он берет бинокль, оглядывает безграничное синее море воздушного состязания и, как полководец, решающий участь сражения, кидает в бой последний отряд, он отдает приказ:

– Василий, Полузобого!

Васька сломя голову бежит куда-то в отдаленный конец голубятни. Я в моем оконце замираю от жуткого чувства: я десятки раз слышал, что если уж Полузобый не поможет, то не поможет ничто, тогда провал, крышка.

О, это знаменитый турман, Полузобый! Он невелик, черен, как уголь, без единой отметины. Он вырывается из летка с треском, несется пулей ввысь и вдруг кувыркается через голову—раз, два, три, как будто падает. Нет, он резким броском поднимается, летит, вновь кувыркается и исчезает из глаз.

Он выучен так кувыркаться или чрезмерный избыток сил перевертывает его стремительный полет в злобную минуту состязания? Имеет это какое-то таинственное, быть может, угрожающее значение?

Он как-то действует там, неразличимый в воздушной синеве, он знает свое дело, прославленный Полузобый.

Табун голубей, бурно свистя крыльями, низит, огромным кругом проносится над голубятней. Леток ее открыт, у летка никого нет, полтк—три широких новых, чистых доски, сбитых вместе—выдвинут перед летком и усыпан пшеницей. Панька и Васька хищно притаились под выступами крыши у летка, в руках у них веревки. Голубятня безжизненна.

А на щелоковской из себя выходят двое, кричат, машут, чуть не вываливаясь из голубятни. Напрасно, они уже не могут поднять решительно снизившийся табун.

Плеск множества крыльев, особенное отрывистое воркованье, похожее на куриное кудахтанье, толкотня, давка, клевки—то голубиная туча спустилась, осела на полтк. Голуби жадно клюют пшеницу. Васька тянет веревку, полок со всеми крылатыми едоками наклоняется внутрь голубятни, и свои голуби бегут по знакомой дорожке домой, большинство чужих следует за ними, семеня малиновыми лапками. Наиболее чуткие из чужих взлетывают, но поздно: леток закрыт сеткой, упавшей от руки Паньки.

– Го-го! Все тут! – гордо орет Ройский Павел. – Шамбарый тут, карнауховский Пятихвост тут. О-го! Васька, считай, сажай рядовых. Ха-ха! Забирай! Ай да Полузоб!

Владелец Курицы, едва не попавшей в плен, чуть не пляшет, угощая своего любимца, но помалкивает: его герой чуть-чуть не сплоховал.

Тут уже и я осмеливаюсь высунуться из оконца под летком и, размахивая картузом, крикнуть изо всех сил:

– Наша взяла! Ура! Полузобый, ура!!

– Верно, – снисходительно посмеивался польщенный главнокомандующий, – против нашего Полузобиньки никто не может. Только ты, братец, не егози чересчур, а то того. Смотри!

Вечером в последних отблесках зари Ройский Павел важно разгуливает у ворот, к нему подходят толстые бородатые, в ушастых картузах, о чем-то просят, кланяются, называя его, Паньку-то, Павлом Геннадиевичем, а он важничает, задирает нос кверху.

– Насчет голубков? – небрежно как бы удивляется Панька. – Можно, можно, сейчас сосчитаемся. Эй, мальчик, сбегай к Васе, скажи, чтобы пришел.

Я турманом лечу, чуть ли не кувыркаясь, на голубятню, куда вход я заслужил, и сообщаю там, что пришли выкупать голубей.

Они давно сосчитаны, сидят по корзинам, и Вася к воротам приглашается только для торжества победителей, для издевательства над побежденными.

– Ну, как, Вася, разобрал ты их всех? Сегодня что-то много к нам залетело. Сколько щелоковских, сколько карнауховских, а? Шамбарный тут: трешницу за него. А за Пятихвоста меньше синенькой, сами понимаете, взять нельзя: редкий турман, не всякий такого загонит.

– Уступите, Павел Геннадиевич, дороговато назначаете, раз на раз не приходится. И с вами такое может быть.

– Ну, тогда с нас возьмете. А уж теперь нечего делать. Так, так, верно. Вася, выдай!

Толстые бородатые картузники, заплатив выкуп, уходят с корзинами, повесив носы, и мрачно ворчат:

– Постой, дай срок, попадешься и ты нам, обдирало. Не денег жаль—обидно. Погоди, и тебя пымаем!

А победитель, важный, гордый, счастливый, шелестит бумажками, позвякивает мелочью в кармане. Он направляется к голубятне и вдруг замечает у приставной лестницы человечка.

– Мальчишка, ты все тут? На-ка, получай на пряники за беготню. Лазить сюда ты можешь, но ежели перед голубкой в гнезде маячить будешь, так я тебя опять выгоню. Ты это помни!

Голубятня ни звука, она погружена в темноту, в сон.

А я… помню, сорок лет помню, все помню.

СЕЛЕЗЕНЬ—САШКА
Весенний прилет

Громада мерзлого озера-моря еще белела неподвижно. Кругом лежали снежные поля. Лишь кое-где на проталинах образовались лужи. И в них битком набивались пролетные птицы.

Великолепные лебеди, трубя в вышине, гордо летели мимо. Гогочущие табуны гусей часто спускались на такую маленькую воду, что сидели там, почти прикасаясь один к другому. И утки шлепались туда же в тесноту шумными крикливыми станицами.

Храбрый селезень

Кряковый селезень, крупный и сильный, уже вторично слетавший на зимовку в Африку, теперь вернулся на Ладожское озеро: он сам не знал почему. Весной птицы неслись сюда стадами сквозь бури, через море, не боясь ничего. И селезень вместе со своей стаей опустился в длинную узкую лужу у деревенского плетня.

Тут полоскались в мелкой полупрозрачной воде шесть домашних уток. Они посмотрели на свалившуюся к ним с неба станицу диких, покрякали и, не выразив особого беспокойства, продолжали шелушить, засовывая зеленые плоские носы в грязь.

Дикие утки, истомленные перелетом, жадно пили воду, глотая то, что в ней попадалось, и вдруг взметнулись с криком и улетели: из-за плетня на берег лужи вышла девчонка.

Селезень остался. Он знал, что человек без ружья не опасен, а у девчонки в руках ничего не было. Подплыв поближе к домашним уткам, селезень увидел, что они спокойно глотали корм, брошенный девчонкой. Значит, и вправду трусить было нечего!

Утки крякали, но не дрались, когда неожиданный гость, вытянув шею, протянул клюв к их еде. Десяток-другой зерен овса, после того как днем и ночью летел над морями, над лесами—как это живительно-вкусно!

Знакомство

Все шесть домашних уток очень приветливо покрякивали, оглядывая гостя. Он был так красив в великолепии весеннего наряда. Откуда он прилетел? Куда летит? Не останется ли тут жить?

Были такие мысли в утиных головах при виде красавца-гостя? Или в них ничего не шевелилось, в этих головах, засунувших плоские клювы в воду? Как бы там ни было, когда селезень, пошелушив овса, зашипел от удовольствия, утки все, как по команде, ответили:

– Кря-кря-кря!

И смотрели на селезня, как на знакомого.

Испуг

Селезень, привстав на воде на лапах, помахал крыльями—такими великолепными сизыми, сложил их и, потрепав всеми перьями, подплыл совсем поближе к уткам. Возможно, что он на утином языке сообщил бы им много интересного о том, что он видал и пережил во время дальних перелетов, но… Прибежала девчонка и, ничего не бросив на этот раз, закричала:

– Ути, ути, ути!

Это было очень страшно. Селезень взметнулся в вышину. Улетая, он видел, как девчонка, размахивая хворостиной, погнала всех уток в деревню. Вероятно, на смерть.

Селезень в ужасе просидел в отдаленной луже среди озера всю ночь.

Безопасно, хорошо, никого нет и близко не видать, но есть совсем нечего. Вода снеговая, в ней нет ни букашки. А вкусно бы этак опять похватать овса! Несколько съеденных зерен только раздражали голод.

Приятные новости

Огненным щитом выглянуло солнце из-за края снежных полей. Откуда столько луж взялось за одну ночь! И везде птицы. По краям луж бегают кривоносые, длинноногие кулики. Утки стаями и летят и купаются, кувыркаясь, ныряя, крича на все лады. Судя по ожесточенным голосам, с едой дело плохо: когда сытно, то молчат.

А что делается там, на знакомой длинной луже у плетня? Вмиг пролететь в вышине стремительный круг—это пустяки для крепкого селезня. Сверху вид открывается широкий. Ну, так вон она, та лужа, ничего на ней нет. Стайка чирков уселась в угол и плещется там, как дома, это совсем не то, что нужно. Вчерашние знакомки, значит, погибли: погубила их проклятая девчонка с хворостиной. А жаль, как вкусно было бы пошелушить с ними этого чудесного овса.

Нет, ничего, живы утки. Вон они все шесть, переваливаясь, спешат по тропинке от деревни к луже. Значит, девчонка ничего им не сделала. Скорей к ним!

Утки встретили его, как старого приятеля, дружески крякнув.

Огненно-ослепительно висело солнце высоко над пустыней тающего озера-моря, когда на берегу лужи у плетня опять раздалось знакомое:

– Ути, ути, ути!

Селезень спрятался за пучком соломы, валявшимся у воды.

Девчонка пришла без хворостины, к тому же она вовсе уж не так страшна, если к ней приглядеться, и… улететь так, что крылья свистнут, будет еще время в случае чего-нибудь такого.

А может быть, ничего?

Оказалось много лучше, чем ничего: девчонка принесла уткам хлеба. Объедки, корки, крошки. Вот это еда! Как это вкусно, какую силу дает—не то, что жалкая дрянь, которую удается похватать кое-где среди диких луж.

Весна не ждет

Огненное солнце, сияя среди безоблачного неба, палит, жжет, сушит. У плетня лужа исчезла, озеро, наоборот, наполнилось водой. В вышине, курлыкая, размахивая огромными крыльями, пролетел журавлиный ключ.

Дикие утки рассеялись по зарослям камышей и осоки. Шесть домашних уток оставались на берегу озера не только весь день от зари до зари, но иногда и на ночь. Когда они видели, что из воздушной синевы к ним над гладью волн несется, свистя крыльями, знакомый красавец-селезень, они наперебой радостно кричали:

– Кря, кря, кря!

А он скоро и вовсе перестал от них улетать.

Прятаться на берегу очень удобно. Тут кустики, осока, боченок какой-то валяется. И он, селезень, хитрый: он умеет так затаиваться за прикрытиями, что никому его не видать. Дурачок не понимал, что его утиные хитрости никого не обманывали. Та же девчонка, придя к озеру с бабой, сказала ей:

– Вон он, маменька, за кочкой-то там сидит. Тот самый, все к нашим летает, давно, и с ними жрет.

– Ты его не пугай, – отвечала баба, – пусть привыкает. Нашим-то с ним веселей.

И кинула селезню кусок—он даже не посмотрел чего: взвился и улетел.

Когда он вернулся, на берегу не оказалось ничего: ни бабы с девчонкой, ни куска, ни уток. Селезень покрякал, пошипел и остался тут ночевать один. Это очень скучно, но там в озере, в тростниках не лучше, там все равно не найдешь ни одной утчонки: все сидят на гнездах так, что их не отыщешь. А драться с селезнями надоело.

Утром утки откуда-то пришли и остались на берегу. Они вместе с селезнем очень весело провели несколько суток.

Затем явилась девчонка со своим:

– Ути, ути!

И погнала уток хворостиной. Селезень, хотя не очень боялся, все-таки хотел на всякий случай улететь, но с ужасом почувствовал, что не может: крылья его не держали. Он начал линять, и маховые перья его крыльев выпали.

А проклятая девчонка, размахивая хворостиной, бежала за ним по мелкой воде и кричала:

– Ну ты, линяк, пошел, пошел!

Тогда в отчаянии, не зная куда деваться, бедняга-селезень, хлопая по воде больными крыльями, побежал за знакомыми утками.

Девчонка пригнала их всех в сарай и заперла дверь.

В тюрьме

В первый раз в жизни селезень оказался не на вольном просторе. Невиданный ужас.

Крыша, стены… В щели так странно смотрит свет, так, необыкновенно свистя, дует ветер. Тут смерть?

А может, нет: утки чистятся, покрякивают сонно, успокоительно. Ну-ка, голову под крыло. Тут спать не плохо.

Утром дела совсем поправились. Баба в узкое корытце с водой насыпала столько овса, сколько селезень еще не видывал, и, подсыпая, все приговаривала:

– Ешь, Сашка, ешь, родной, на здоровье. Наш будешь, Сашка, ешь.

Сашка. Это что такое?

Селезень жадно хватал овес, набил зоб так, что его перевешивало при ходьбе: в первый раз в жизни он так наелся.

Затем, точно ничего особенного не случилось, их всех семерых выпустили на озеро. Вечером пришла девчонка и закричала:

– Ути, ути. Ну, Сашка, пошел домой!

Ну что ж, отчего не пойти в сарай, где так угощают.

Селезень спокойно ковылял за утками. Важное дело просидеть ночь под крышей: потом выпустят да еще накормят.

Происшествие

Овса опять дали вволю, и все шло очень хорошо, хотя гулять почему-то не выпускали. Без озера было немножко скучно, плавать негде, пришлось забраться в то же узкое корытце, куда насыпали овес, и там побрызгаться.

Потом опять выпустили на озеро. Перья в крыльях уже выросли. Фырк! Славно так взвиться в вышину на удивленье уткам и, облетев круг, вернуться.

На берег приходили люди и говорили:

– Красавец-селезень у Ивана Петровича. И ведь как прижился. Сашка, а, Сашка!

Селезень уже твердо знал, что, когда говорят «Сашка», обычно кидают подачку. И он шипел в ответ:

– Пш, пш, пш!

Однажды в сарай пришел мужик, красный, злой, и, шатаясь, кричал:

– Это который тут селезень? Сашка? Я до него доберусь!

Селезень в ужасе бегал по сараю, взлетел и забился под какие-то бревна, сложенные под крышей, и лежал там притаившись, пока страшный человек не ушел.

Последний полет

Дорожка, по которой утки ходили к озеру, покрылась золотыми листьями. Вода похолодела. В вышине неслись пролетные стаи уток. Оттуда кричали дикие голоса, ругались, издевались, звали с собой. И что-то манило унестись туда, где небо ясно, солнце жарко, где в теплой воде сколько угодно корма.

В туманное утро, когда дул холодный ветер и моросил мелкий дождь, а по берегу совсем нечего было есть, селезень не выдержал и полетел за снизившейся утиной станицей.

Летели они до ночи то над водой, то над полями и лесами. Когда весь табун опустился в полутьме на широкую пустынную отмель, толстый и жирный от домашнего корма селезень, еле живой от усталости, заснул комком на песке.

Проснулся он в смертельном ужасе: какие-то звери, рыча, хватали и рвали полусонных, с криком метавшихся в темноте птиц. Лисицы? Волки? Собаки? Селезень даже не разобрал, среди безумного смятения унесся в вышину и полетел один, сам не зная куда. Там, в вышине, дул ледяной ветер, пришлось снизиться.

К утру селезень увидел на пустынном островке три пары лебедей и подсел к огромным белоснежным птицам. Вдруг лебедь, которому селезень решительно ничего не сделал, так клюнул его в голову, что селезень перекувырнулся. Лебеди, дико и злобно крича, улетели, а селезень, шипя, смотрел им вслед. Нет, за ними он не полетит, довольно одного подзатыльника.

На берегу островка ничего не было. Скучно так плавать одному и есть совсем нечего. Селезень зашипел тоскливо.

Вдруг засвистели утиные крылья и на воду около островка посыпались чирки, стая, сотня чирков. Когда они, поплавав, почистившись, отдохнув, потянулись длинной вереницей в путь, селезень полетел за ними, но отдельно, одиночкой: чирки—утки, конечно, своя компания, но все-таки мелочь, а он крупный кряковый селезень.

Доверчивые утчонки в тумане сумерек снизились, пролетая между двумя озерами, и попали в беду. Свистел убийственный град дроби, внизу блистали огни, громыхали выстрелы, утчонки, кувыркаясь, падали мертвые, искалеченные.

Селезень в ужасе кинулся от стаи прочь и повернул обратно, против холодного ветра. Ночь он просидел в лесном болоте, утром торопливо похватал буро-красных зерен с длинных пожелтевших стеблей дикой гречи, плававших в холодной воде, и взлетел в вышину. Вон тянется на полдень утиная стая. Нет, он за ней не полетит, он лучше направится туда, откуда дует холодный ветер, вернется к сараю, укрывающему от холода и всяких опасностей, к знакомым уткам, к корытцу с сытным кормом.

Сияло холодное солнце осени, спускалась и тянулась долгая темная ночь. Селезень летел, зорко вглядываясь с вышины, и наконец увидел знакомую деревню на берегу озера, знакомый сарай, знакомую девчонку. Вон она принесла корзинку, вон утки—все шесть. И когда, сложив крылья, селезень камнем свалился в мелкую воду, утки радостно крякнули, а девчонка закричала:

– А, Сашка, где ты шатался? Ну, ешь, ешь!

Девчонка кидала в воду куски хлеба, кашу. Ну да, греча, но вареная, мягкая, нежная, вкусная, не та, что там, на бурых стеблях в болоте. Селезень, наевшись, спокойно ковылял за утками к сараю. Нет, никуда он больше не полетит, никто его ни в какие перелеты не заманит. Тут кормят так, что не успеешь всего съесть, в сарае тепло спать, безопасно, ласково говорят: «Сашка, Сашка».

Судя по ласковым голосам, какими это произносилось, должно быть, хорошо.

Конец Сашки

Селезень стал жирным, толстым, тяжелым. Крылья его действовали, но едва ли они унесли бы его далеко. Да он и не летал долго, он охотнее ковылял пешком за своими утками.

Выпускать их стали реже.

Края озера подернулись льдом.

Утром в распахнувшуюся дверь сарая ударил резкий яркий свет: кругом лежал снег. Вошел тот самый мужик, что гонялся по сараю за селезнем, и на этот раз без крика только сказал:

– Ну, ты, Сашка.

Селезень его побаивался, помня гоньбу, но все-таки ответил:

– Пш, пш!

Тут мужик, неожиданно нагнувшись, схватил его за крыло, и больше селезень уже ничего не видал, не слыхал, не чувствовал.

– Ишь, какой жирный, – говорила в избе баба, ощипывая селезня, – откормился не хуже домашнего. Ты, Катька, чего плачешь?

– Да жалко, маменька, – отвечала, смеясь сквозь слезы, девчонка, – прилетел к нам нивесть откуда на свою гибель. И чуднтй такой был, ласковый. Ему скажешь «Сашка», а он отвечает: пш-пш! Жалко.

– Всем им одна дорога, откормился—и на жаркое. Дай-ка плошку.

И то, что так недавно было селезнем, странным пернатым существом, откуда-то прилетевшим, теперь в глиняной плошке, окруженное картофелинами, отправилось в печь.

Вот тебе и Сашка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю