355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнст Саломон » Вне закона (ЛП) » Текст книги (страница 18)
Вне закона (ЛП)
  • Текст добавлен: 17 апреля 2017, 19:00

Текст книги "Вне закона (ЛП)"


Автор книги: Эрнст Саломон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)

Из Гейдельберга поступил первый телефонный звонок с краткими ключевыми словами о том, что поезд с Дитмаром надежно проехал. Габриэль рассказывал о боевых методах фашистов, которые как раз произвели много шуму в Италии, о том, как фашисты наказывали предателей: привязывали их к столбу на людной площади в городке или деревне, где они жили, завязывали им штанины, и вводили некоторое количество рицина. Мы нашли этот метод приятным, так он полностью устранял самый малый след героического мученичества у этих людей, но он показался нам слишком гуманным, и в его дальнейших практических последствиях нецелесообразным для немецких условий, так как при известном немецком национальном самовосхвалении можно было ожидать, что эмбрионально развитое личное чувство стыда не заставит виновного молчать о причине произошедшего, и что таким образом последующая измена не могла быть исключена.

Когда поступил звонок из Карлсруэ, запас крепких напитков нужно было пополнить, и беседа с беспрецедентной грубостью обратилась к различным видам смерти, которые должны были последовать за отдельными разновидностями измены. Хайнц подкреплял свои кровожадные высказываниями соответствующими местами из произведений целого ряда современных немецких поэтов, процесс, от которого мы, тем не менее, отказались, так как указанные господа пользовались протекцией наивысших кругов и органов власти, и они наверняка свои экспертные знания получили не из жизни, потому их методы не могли быть применены иначе как к пользе человеческого благонравия. Все-таки мы получили из цитат Хайнца некоторый стимул и вскоре нам нужно было только лишь дать соответствующие имена различным методам, что было наконец сделано со словами «шлепнуть», «хлопнуть» и «выпить за здоровье».

Позвонили из Фрайбурга. Теперь поезд должен был приближаться к границе. В гудящей навеселе беседе снова всплыло имя Вайгельта. Внезапно все замолчали. У одного из нас при себе было письмо Фишера, которое он теперь огласил. Там было сказано, что достать машину для побега не удалось. Машина принадлежала состоятельному и как ни странно все же полезному и бескорыстному фабриканту из Галле. Фишер пришел к Вайгельту, который тут же ему сказал, что должен бежать. Так как в маленьких городах Тюрингии поползли слухи, касающиеся освобождения Дитмара, которые вскоре привели к расследованиям полиции. Вайгельт признался Фишеру, что он, постоянный посетитель провинциальных увеселительных заведений развлечения, не скрывал от буфетчиц в барах своего героического поступка. Фишер потребовал от Вайгельта вернуть машину, но дал ему значительную сумму, чтобы он не терпел никакой нужды в бегах. Но деньги попали в чулок девушкам, и хотя Вайгельт и исчез, но несколько тюрингских землевладельцев рассказывали спустя несколько дней, что один молодой господин, бывший старший лейтенант авиации, посещал их, говорил, что он освободитель Дитмара и просил их о деньгах и поддержке.

Прочитали также письмо Дитера. Дитер заинтересовался прошлым Вайгельта и кое-что разузнал. Вайгельт никогда не был летчиком, а служил в обозе.

Рейхсвер разыскивал его, так как доверенный ему парк машин был распродан. Распущенная уже «Оргэш» вынуждена была был уволить его за беспорядочный образ жизни. Вероятно, Вайгельт отправился в Рейнланд.

Здесь в разговор вмешался Габриэль. Вайгельт появился у него и Керна, в шубе и с моноклем, и принялся развивать им свое серьезное опасение, что если его не обеспечат достаточно длительно денежными средствами, он легко может попасть в руки полиции и тогда, конечно, не ручается, что дело Дитмара и еще следующие интересные вещи не будут раскрыты, и различные имена не приобщатся к ожидающемуся расследованию. Керн неоднократно давал ему небольшие суммы, потом в ответ на его постоянные требования стал давать немного больше, но Вайгельт сообщил, что в скором времени ему понадобится значительно больше денег.

Мы вдруг внезапно отрезвели и молчали. По расписанию поезд должен был теперь прибыть в Базель. Кружки были опустошены. Мы беспрерывно смывали в пропасть самые черные мысли и робко косились на телефон. Часы тикали мучительно долго.

Посреди изматывающей нервы тишины резко зазвонил телефон. Хайнц перепрыгнул через два кресла к аппарату и поднял трубку. «Междугородний телефонный разговор из Базеля…» Мы забрались на столы и со звоном бросили стаканы о стену.

Несколько дней позже Габриэль, как всегда, мрачный, худой и фанатичный, пришел в мою квартиру, где сидели Керн и я. Он без слов положил на стол список контрразведки, который был дополнен в Касселе и распределен по группам, и с безразличным выражением лица указал на одно имя. Керн прочитал, вскочил и потом долго и безмолвно, с перекошенным злой усмешкой лицом ходил по комнате туда-сюда.

Я взглянул в список и сказал: – Конечно, есть разные возможности. Можно вызвать Вайгельта на дуэль. Но следует предположить, что он увильнет. Можно сообщить о нем властям из-за его вымогательства и государственной измены. Но мы не можем передавать это дело в руки буржуазных судов, если мы сами с этими судами боремся. Можно через контрразведку каким-то хитрым способом сообщить о нем, как о подозрительном лице, французам, у которых он, похоже, состоит на службе, и они уже сами уладят дело по собственному почину. Но для нас это вряд ли подлежит обсуждению. И тогда, разумеется, есть еще четвертая возможность…

Тайный самосуд

Было нетрудно уговорить Вайгельта на прогулку в горы. Сложнее уже было выманить его из ночных ресторанов мирового курорта, к которым он целеустремленно стремился, как только они попадали в его поле зрения. Поздно вечером мы отправились в обратный путь. Мы шли через Курпарк. Мне претило заранее заниматься какой-либо мрачной подготовкой, потому что я не мог относиться к этому человеку иначе, как, например, к клопу, которого нужно раздавить в подходящий момент. Поэтому Керн и я без плана и цели пошли тем путем, который представлялся нам, взяв Вайгельта в середину, и ожидали решающую секунду, не определяя ее заранее.

Молочный туман скрывал ночь. Отдельные фонари слабо светили с зеленоватым ореолом. С деревьев капало прохладой. Вайгельт, дрожа от холода, взял меня под руку и, непрерывно болтая, стремился вперед.

Темная дорога в парке, кажется, вела в пустоту. Растрепанные ветви кустов щетинисто топорщились вокруг угрожающих теней толстых деревьев. Вайгельт прижался своей рукой к моему бедру, так, что мне стало жутко. Тайный страх внезапно как пробка поднялся у меня к горлу. Во мне возникла мысль, что по людским законам предосудительно то, что неизбежно должно было случиться в тени этого часа. Возражая самому себе, я представил в уме, что мы судьи; все же, я немедленно почувствовал слабость этого аргумента. Так как мы, осознанно подчиненные только самой тесной общности, не могли искать извинений для наших действий по отношению ко всему обществу, если мы не хотели признавать волю этого общества. Черт побрал бы эти размышления. Как касалось других то, что должно было произойти здесь? Мы шагали здесь навстречу заключительному акту конфликта, который в действительности совершался только для нас. Предатель подлежит тайному самосуду. Что заставило его проиграть при игре в кости? Что заставило его втиснуться в нашу обязывающую сферу? Вот он шагал, гогоча, рядом со мной, недостойный, поверхностный, пустой, надоедливый как паразит.

Он споткнулся и тяжело повис на моей руке. Я грубо вырвал руку. Конец комедии! Что значила для нас его жизнь, если он сам только и умел, что растрачивал ее зря, шатаясь между опьянением и слабостью? В одном месте, где дорога через кусты и парк близко придвигалась к озеру, Вайгельт остановился и слушал плеск, с которым вода била по берегу. Он внезапно повернул глаза к Керну и медленно, почти жалобно, спросил его, не собираемся ли мы его бросить в озеро. Потом он начал смеяться. Керн засмеялся в ответ, потом проворчал, что это на самом деле мысль, достойная рассмотрения. Но Вайгельт уже торопливо зашагал дальше, дернув меня за руку. Скоро он снова принялся петь и горланить, радуясь эху, отражавшемуся от кустарников, бодро подпрыгивал, жаждая шнапса и девочек.

Он, казалось, сам был очарован этим предупреждением. Зная об опасности, он обманывал себя относительно ее близости. Я ощутил на мгновение сочувствие к нему. Тайные вопросы назойливо крутились у меня в голове. Но я говорил себе, что, после того, как было принято решение ликвидировать этого человека, любая мораль стала абсурдной. Резкий ветер разрывал туман около нас, нес его в волокнистых покрывалах над озером, тянул, как за веревку, облака у тонкого серпа луны этой мартовской ночи. Тени деревьев вытягивались и снова блекли. Вдали над озером сверкали огни. Громко треснула поблизости ветка и заставила Вайгельта вздрогнуть. Он пел громко, каркающим голосом, тем временем мы непреклонно шагали с двух сторон от него. Мы шагали все быстрее, мы не знали, куда вела дорога. Наконец, мы почти бежали. Автомобиль ударил нам в лицо яркой рукой своих фар, потом с треском помчался мимо за полосой деревьев. Там, должно быть, была дорога. Стекла блестели в магниево-бледном свете, темные компактные массы позволяли предположить там дома. Вайгельт пением изгонял из себя холодный страх.

Озеро протянуло свой язык до скользкой тропинки. Деревья отступали, кустарник прижимался ближе к берегу. Над водой выделялись переплетенные балки перил. Вдали блестел одинокий свет. Вайгельт начал громко декламировать. Внезапно он остановился и четко сказал, высоко подняв палец: – Ах, если девушка с красной шляпой… Но он не смог довести до конца отвратительный стишок.

Потому что Керн быстро поднял в небо кулак и с мощью молота опустил его на череп Вайгельта. Вайгельт подогнулся и молниеносно, с громким звуком покатился на землю и не двигался. Шляпа скатилась вниз по склону, и очки с дребезгом разбились о камень.

Керн смотрел на меня дикими глазами. Пальто его раздувалось на ветру. Силуэт его фигуры резко выделялся на фоне медленно движущейся воды. Я склонился над Вайгельтом. Он поднял голову, глухо клокотал, пытался подняться. Я встал возле него на колени. В его широко раскрытых глазах стояло непонимание. Он узнал меня, внезапно встал и стоял, шатаясь, прежде чем Керн смог повернуться. Вайгельт поднял руку, его кулак угрожающе повис над головой Керна. И в кулаке была короткая дубинка. Я крикнул, прыгнул на Вайгельта и схватил его за запястье. Керн повернулся. Все же, кожаная петля держала убийственный инструмент в кулаке. Вайгельт рывком освободился из моего сжимающего захвата, его рука, освободившись, взлетела вверх, тогда упругая дубинка изо всех сил ударила меня в лицо. Я почувствовал, как с хрустом сломался мой нос. Горячий и красный сок устремился мне в глаза и рот. Вслепую, я на ощупь протянул руки вперед, схватил тело, вцепился в жесткие кости, чувствуя локоть через толстую ткань пальто. Я зажал трепыхающуюся руку, инстинктивно поворачиваясь, под плечом, схватил холодную кисть, почувствовал оружие и почти осторожно сломал царапающий палец. Палец вывихнулся, кисть ослабла. – Сволочь, – кряхтел я, – ты сволочь. Вайгельт громко звал на помощь.

Теперь кровь широким потоком лилась у меня из носа. Я выпустил Вайгельта и тер бесчувственное лицо.

Возле меня шумела борьба.

Все напрасно, думал я, он защищается, мерзавец; слава богу, думал я, он защищается; теперь вперед. Я с трудом собрался с силами, посмотрел вверх, увидел, как Керн споткнулся, и Вайгельт был на нем. Теперь я наступил ему сапогом на живот. Он вопил: – На помощь, убивают! Он резко выкрикивал в ночь это «и-и-и», что оно с шумом искало себе дорогу сквозь деревья, неслось над озером как стрела. Тогда я был на нем, давил пальцами ему глотку, хватал его за глаза, с треском бил кулаком в зубы, душил крик. Я хотел вбить ему зубы в глотку; он с хрипением выплюнул мне в лицо обильную кровавую юшку. Она попала мне в открытый рот; я прижал язык к небу и почувствовал на вкус, когда на меня вдруг напало отвращение, текущую слизь, густую, сладковатую, невыносимо теплую. Тогда Вайгельт обмяк. Я, обессилевший, шатаясь, отошел назад.

Ночь оживала. Призыв о помощи разбудил всех призраков. Мне казалось, что я слышу шаги. Но какое мне уже было дело до шагов! Теперь пусть будет, что будет. Вайгельт уже снова поднялся! Керн моментальным ударом снова бросил его к земле. Я думал, что я должен что-то сказать, и пропыхтел: – Чертовски крепкий!

Керн толкнул Вайгельта ногой. Он внезапно был на коленях и умоляюще поднял руки. – Борись! – кричал Керн, и слово со звучным эхом ударилось о деревья. – Я не хочу, – жалобно лепетал Вайгельт, – я ничего больше не хочу выдавать…

– Борись! – кричал я.

Внезапно Вайгельт побежал туда, где был свет, к перилам у озера. Керн был рядом с ним, прежде чем я понял, что Вайгельт вынул пистолет. Я вдруг увидел ствол в его руке. Я успел ударить его снизу вверх по руке, но выстрел не прозвучал. Вайгельт левой рукой уцепился за перила и ногами дико отбивался от нас. Я бросился к нему, зажал обеими руками, у него снова бурлила кровь у моего рта. Тогда он ударил меня ногой, я отпустил его, но пистолет теперь был у Керна.

Вайгельт кричал. И каждый из его криков снова разжигал жгучую ярость. Мы бросились вперед; он трепыхался, он дрался, он бил. Керн схватил его поднятую для удара ногу и рванул ее вверх, и дернул, и внезапно все тело Вайгельта соскользнуло через перила, упало – с шумом тень скользнула в воду, капли взвились вверх, орошая нам лица.

Я висел, перегнувшись через перила. Вода выпускала пузыри. Но немного ниже по берегу появилось лицо Вайгельта. Страшно искаженный рот поднимался из воды, руки били по воздуху, разбрызгивая капли воды. И тогда из воды вырвался визг последнего страха, заклиная Бога, вгоняя панику в сердца, призывая воду, небо, землю, лес и человека в свидетели невыразимого мучения. И Керн расстреливал крик; он палил по воде, один, два раза, держал пистолет с поднятым стволом, стрелял, и позволил тишине медленно прижать его к перилам.

Вайгельт длинной рукой греб к берегу. Я выхватил пистолет у Керна из руки и побежал по крутому склону, ударялся головой о деревья, прорывался через кусты, до крови бился пальцами ног и коленями о корни, камни, ветки, бежал, охая, в лихорадочном возбуждении от необходимости убить к тому месту на мелководье, где хотел спастись Вайгельт. Потом я стоял там перед ним.

Он на полтела возвышался над водой. Увидев меня, он поднял обе руки. Я схватил его за пиджак, сильно нагнул вперед и медленно приставил ему пистолет к виску. Он тяжело стонал. Он поднял ко мне кровоточащее лицо, как бы сдаваясь, прижался к холодному дулу пистолета. Он тихо бормотал; слова тяжело формировались в его разбитом рту. Он с трудом поднял глаза, смотрел абсолютно пустыми глазами мне в лицо и, дрожа, держал руки высоко поднятыми вверх. Он жалобно стонал; я старался понять его. Он говорил: – Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста… Он замучено вдохнул и произнес: – Милость, сострадание… Он бормотал: – Жить, жить!

Я как бы выплевывал ему слова в лицо.

– Ты собака, свинья, предатель…!

Он тихо жаловался, со свистящим звуком: – Я ничего не хочу предавать. Я никогда больше не хочу предавать. Я хочу делать все, что вы хотите. Только позвольте мне жить, жить…

Я медленно положил палец на предохранитель. – Ты жалкий, – сказал я. – Ты предал! Ты должен… Но тут на меня навалилась бесконечная усталость. Я тупо посмотрел на его искаженное лицо и произнес: – Беги! Он тихо лепетал что-то, что я не понимал. Я повернулся и медленно пошел назад.

Керн еще стоял у перил в той же позе. Когда я прислонился около него, со свисающими руками, тяжелым пистолетом в слабой ладони, он выпрямился. Мы оба долго молчали. Я слышал сзади плеск и стоны. Керн горько произнес: – Тьфу, черт, это был не подвигом. Облегченно я прошептал: – Вайгельт жив. Керн сказал: – Я знаю. Он оттолкнулся от перил, медленно сделал несколько шагов, потом повернулся к дороге, идущей к городу. Мы возвращались.

Мы шли час за часом. Мы должны были, чтобы попасть домой, пройти сквозь весь Таунус. Запах крови отвратительно бил нам в нос. Мы, дрожа от холода, подняли воротники пальто. Причиняющий боль мозг заставлял нас брести по темным улицам почти вслепую. Весь долгий путь мы оба молчали. Волны жуткого смрада почти лишили нас чувств. Кровь проникла сквозь пальто, пиджак и белье вплоть до кожи. В горном ручье мы с трудом умылись. Но наш пот снова растворял кровь, она образовывало отвратительную корку на коже, слизистую и отравляющую до тошноты. Ранним утром мы дошли до первой трамвайной линии, тесно прижались в самом темном углу платформы. Когда мы, истощенные и, все же, по-прежнему судорожно охваченные ужасным напряжением после произошедшего, прибыли в город, из элегантного увеселительного дворца как раз двигалась масса возвращающихся домой посетителей бала. Господа стояли в смятых белых манишках и косо надетых цилиндрах и свистом вызывали машины. Три девушки в дорогих вечерних пальто, в сопровождении жирных кавалеров, проходили мимо нас. Они были в маскарадных костюмах, в шелковых штанишках, и их голые плечи со сверканием выглядывали из-под растрепанных пушистых мехов. Они пели шаловливо, тонкими голосами: «Мы пропиваем нашей бабушке ее маленький домик – вместе с ее первой и второй ипотекой…»

Разговор

В те времена, когда борьба, которая происходила на всех уровнях, должна была вестись также нами и в наших сердцах со всей ее слепой остротой и безвыходной безусловностью, наше беспечное поведение могло произрастать только из немногих ясных и простых четких определенностей, которые нам приносила сама жизнь. Неопытные в том, без сомнения, самом приятном виде борьбы, который сладко расхваливался на полосах всех газет как борьба с духовным оружием, мы старались в немногие созерцательные часы между одним и другим поступком выловить из словарного хаоса еще пригодные обломки выражения для нашего желания, подготавливая таким образом будущее действие, в то время как мы приводили их в согласии со смыслом нашего существа. Если же мы очень определенно чувствовали, что та сила, которая вела нас, была, собственно, не нашим внутренним существом, а излиянием таинственных сил, познать которые не смог бы познать всеми своими силами ни один чистый интеллект. Каждый отдельный из наших поступков, даже если он мог быть без раздумий порожден из соображений момента, даже если для взгляда проницательных политических реалистов он увенчался совсем крошечным успехом, по крайней мере, подгонял развитие дальше, подымал, как минимум, более высокие волны, чем важные совещания и распоряжения соответствующих министров, чем рьяные речи и решения парламентов, чем требующие больших усилий обещания партий и союзов. Каждый поступок повсюду потрясал строение системы, атаковало с достаточным трудом сконструированные данности, вызывал со стороны находящегося под угрозой порядка контрудары, которые, в свою очередь, неизбежно принуждали нас к новому действию. Мы осознанно подчинялись принуждению, мы, не зная преград, прыгали в любой подъем, мы познавали на собственной шкуре слово о проклятии злого поступка, которое постоянно должно было порождать зло, при этом, впрочем, мы совсем не недооценивали ни зло, ни проклятие. В очаровании приятного опыта этой закономерности возникала, однако, обязывающая и уверенная определенность, что мы являемся исполнителями исторической воли. То, что эта уверенность ни в коей мере не лишала нас полного содержания риска, что она никак не освобождала нас от ответственности, только одно это уже придавало нашему действию настоящую изюминку. Воля к созданию формы, которая не мешала нам уничтожать, которая, загнанная в это время, которое только и делало уничтожение возможным и необходимым, позволяла нам в ночных и слишком жарких беседах, в которых опьяняюще обнаруживалось созвучие нашего мышления, нашего языка, зондировать в отдаленных пространствах, искать смысл нашей миссии, исследовать направление, которое взяли уже заявляющие о себе на всех дорогах силы; не на оправдание было нацелено желание опрокинуть неуклюжее видение наших снов, а на уверенность, которой в тени приближающихся решений нельзя было добиться легким решением.

Чем ближе вихрь затягивал нас от края в центр, тем жестче были дороги к решению. То, что сначала было только почти что игрой, самым простым рефлекторным движение бодрствующего чутья, спешить и вступать в бой, так как не было больше ничего другого, что само собой разумелось бы, и это с более острым предчувствием закона, которому мы были преданы, требовало полной ответственности, это обязывающе ставило нам цель перед страстью.

Невидимое требование сдерживало не всех; потому для Керна становилось все труднее снова подчинить дисциплине нашей маленькой общности тех парней, которые лелеяли план пустить под откос поезд, на котором советский министр Чичерин ехал на конференцию в Геную, подорвав для этого прокладку под полотном железнодорожного пути. Я доложил Керну об этом, когда он снова на пару дней прибыл в город. Он сразу отменил дерзкую затею, он грубо заставил отказаться от нее мужчин, которые, ощущая еще в носу кровавый пар первых боев в Прибалтике, обвинили бы за это любого другого, кроме Керна, в трусливой слабости. Керн не объяснял причины своего решения. Вечером этого дня он пришел ко мне.

Мы сидели и говорили в темноту, которая сурово окружала нас. Я говорил медленно, с паузами, и чувствовал, как мои слова неуверенно капали в тишину:

– У меня никогда не было такого сильного чувства как именно в эти дни, что все события и все движение теснятся к одной единственной точке. Вероятно, я поддался общему настроению, которое, рожденное из тысяч надежд и желаний, сдается мучительному ожиданию великой перемены. Но если действительно решение теперь принято – где мы стоим тогда?

Керн сказал: – Нет никакого настоящего решения, которое не находилось бы под властью тех же сил, во власти которых находимся мы, именно мы. Нет никакого настоящего решения, представители которого это люди, которые по своей позиции, происхождению и желанию принадлежат времени, которое не выдержало свое единственное жесткое испытание, великую войну, которое сгорело на этой войне. Если бы мировая история потеряла свой смысл, – сказал Керн и засмеялся, – в день, когда император на белом коне проехал бы через Бранденбургские ворота, тогда она никогда не была бы подчинена ни одному смыслу, если бы она избрала в носители своих великих мгновений те фигуры, которые были недостаточными уже перед теми масштабами, которые они сами помогали создавать. Как бы деятельно они ни действовали, они не наполняли ни одну молчаливую минуту полным и чистым звуком. Они могут говорить, и спорить, и заключать договоры, но они ни на один шаг не сойдут с их избитой дороги. Они могут действовать и приказывать, они могут писать и провозглашать, но их призыв не привлечет к себе сердца даже по прошествии дня. Пространства, которые они наполняют своим путаным шумом, – это не поля решения. Они, куда еще не ступала ни одна нога, пока еще лежат за широким поясом чащи, через которую мы прорубаемся твердыми ударами. И там мы тогда будем стоять.

– Что дает нам право на нашу рискованную веру? Мы, без власти, как они, во власти которых мы, как ошибочно считается, находимся, без никаких иных умений, кроме стрельбы и подрывов, без знаний, кроме знания о нашем заговоре, без опыта, кроме опыта наших неудач, мы, преследуемые и преследующие, изгои и изгоняющие, непризнанные никем, чувствующие отвращение перед нашим собственным поведением, призваны ли мы?

– Не призванные, чтобы осуществлять последние сны, не призванные, чтобы собирать урожай; но разве речь у нас идет об успехе? Речь у нас идет об исполнении. Нет, у нас не было успеха. У нас никогда не будет успеха. Мы маршировали и создали порядок, в душной атмосфере которого мы теперь страстно желаем свободного ветра. Мы продвигались на восток и не прорвались в Варшаву, не победили под Ригой. Мы принесли наш флаг в Берлин и снова унесли его назад. Мы вымели Верхнюю Силезию чище, чем это когда-нибудь было, и вынуждены были позволить оставить ее разорванной на части. Мы упражнялись в чистой анархии и не продвинулись ни на шаг вперед. Мы слушали о себе, что мы, мол, вели бессмысленную борьбу, и не могли ничем ответить, кроме того, что для нас это не причина, чтобы отказываться от борьбы. Что, тем не менее, дает нам веру, спрашиваешь ты? Ничто иное, кроме нашего действия, ничто иное, кроме возможности нашего действия, ничто иное, кроме способности к нашему действию. Мы позволяем себе оценивать нас симптоматично. Парни вроде нас, завоевывающие победы, которые не приносили славу, разбитые в поражениях, которые ничем не могли нам навредить, всегда поднимающиеся из тени будущего. Разве мы когда-то не пришивали себе на рукав эмблему с кораблем викингов? Разве не нам кричат испуганные граждане, что мы-де – «ландскнехты»? Разве слышали когда-нибудь, чтобы без мужчин нашего типа удара могло совершиться изменение, которое придало лицо следующей эпохе? Но разве хоть когда-либо молодежь была поставлена в такое время, которое нам сейчас посчастливилось испытать? Я не могу поверить, что поколению вроде нашего, брошенного в борьбу, воспитанного и закаленного ею, теперь должно быть предопределено послушно отказаться от борьбы по тихому призыву тех, которые теперь боятся последствий их собственного желания. Я не могу поверить, что сила умрет до того, как она израсходуется.

Мы молчали. Я мог узнавать Керна только по темному контуру, который выделялся на фоне побеленной известью стены. Я встал и бросился на кровать. Я сказал:

– Я хочу большего. Я не хочу быть только жертвой. Я хочу видеть, как простирается империя, ради которой я борюсь. Я хочу власти. Я хочу цели, которая наполняет мой день. Я хочу полной жизни, со всей сладостью этого мира. Я хочу знать, что эта наша борьба и наша жертва оправдает себя.

Керн откинулся назад и прижался в свой угол.

– Что должно значить это громкое слово «жертва»! Мы не жертвуем и нами не жертвуют. Я не могу понять сам себя иначе, чем через окружение. Я боюсь, ты понимаешь окружение только через самого себя.

– Нет, потому что я не хочу быть исключенным из этого окружения. Того, что дано в нашу руку, мне недостаточно. Я хочу иметь свою долю в результате, который помогает не мне, который помогает стране. Ты тоже хочешь этого. Те, там снаружи, борются за власть. Может быть, что никто, кто схватит ее, не будет ее достоин, не сможет быть достойным ее. Но они владеют аппаратом. Те, с кем мы боремся и кого мы презираем, они держат в своих недостойных руках инструмент, который может служить нашему времени только тогда, если он, взятый с почтением, будет использован для более высокой цели. Каждый маленький день они там снаружи борются за власть. И что же ты советуешь нам?

– Отказаться от маленького дня, чтобы стать готовыми для большого.

– Это не означает ничего другого, как дальше жить под нашим диким принуждением и…?

– И ждать.

– Я не могу ждать, я не хочу ждать.

– Профессиональный невроз?

– Нет, не он; не говори так. Мы не можем действовать достаточно, мы никогда не можем действовать достаточно. Для меня недостаточно то, что мы делаем теперь. Я не вижу солнца, которое должно подняться над нашим последним подъемом.

– Конечно, Наполеон был бригадным генералом в двадцать шесть лет.

– Черт, да брось ты издеваться. Скажи мне, если ты это знаешь, за какой кончик мы должны все же ухватить пальто Бога, если он будет проноситься мимо нас.

– Черт, да брось ты спрашивать. Скажи мне, если ты это знаешь, большее счастье, если ты уже так жаждешь счастья, чем то, которое в нас, только в нас, и именно в нас и только через силу, в которой мы, служа, гибнем, познать, что делает нашу жизнь страстной. Как же иначе, чем если у нас есть мужество броситься в голую, неискаженную жизнь, чем то, что мы такие, что мы не можем стать другими без того, чтобы не стыдиться самих себя, как иначе может для нас быть исполнение и через нас исполнение нашей немецкой судьбы?

– Что делает нашу жизнь страстной, это требование нации. Оно поражает других так же, как и нас. Ты готов этим уже так быстро довольствоваться? Ты говоришь о судьбе, где другие говорят о голоде, когда хотят объяснять.

– Я говорю о судьбе, так как я должен понимать нацию как силу, а не как материал.

– Но тогда нация, все же, не является для тебя последней целью?

– Ты не очнулся в испуге из знойных снов, которые ты затем в бодрствовании понимал в их самом глубоком смысле? Если мы призваны, тогда мы те, кто должен сохранить в наших сердцах то, что попало к нам сквозь столетия, сбереглось во всех потрясениях, что только делает нас достойными быть народом. Никакой народ, который хочет окончательно воплотить себя в своей силе, не отказывается от права господствовать, насколько хватает полноты его первоначального содержания. Я не признаю никакой ответственности, кроме ответственности перед этой силой.

– Ну, тогда в какой мечте проявляется исполнение этой силы?

– В победе германского духа на всей земле.

Было много вещей, о которых мы спорили той ночью. И было так, что мы всегда должны были сначала найти понятия, прежде чем мы могли понять друг друга. Так как одно узнали мы очень сильно: нам больше было недостаточно узнавать друг друга по нашей позиции, по нашей манере. Нам недостаточно было видеть, что мы в этом отличались от других. Мы спрашивали о «почему». И так как мы знали, что этот вопрос теперь возникал из смуты во всех молодежных кругах, мы полагали, что обязаны поставить его острее, так как мы в этом образе действия, в этой позиции тоже жили острее.

Однако это не могло значить ничего другого, кроме как быть также радикальным и в этом вопросе, то есть, продвигаться вперед вплоть до основания. Тем самым мы подчиняли себя тирании слова, как мы были готовы подчинить себя каждой тирании, в которой мы могли стать сильными. И Керн говорил: – Мы никогда не можем подчиниться одной тирании: экономической; так как она полностью чужда нашей сущности, мы не сможем окрепнуть под нею. Она становится невыносимой, так как она стоит слишком низко по своему рангу. Вот та точка, в которой образуется критерий, который нужно знать, даже не спрашивая о доказательствах. Ранг чувствуют, нельзя достичь взаимопонимания с теми, кто его отрицает.

Я неуверенно сказал: – Те, кто говорят о взаимопонимании, ставят высоко ранг тирании экономического.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю