355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнст Саломон » Вне закона (ЛП) » Текст книги (страница 13)
Вне закона (ЛП)
  • Текст добавлен: 17 апреля 2017, 19:00

Текст книги "Вне закона (ЛП)"


Автор книги: Эрнст Саломон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)

ЗАГОВОРЩИКИ


Вступление

Мне потребовалось только отделиться от воинской общности, чтобы я сразу в полной мере понял, насколько же семнадцатилетним я еще был. Пусть даже расставание произошло с острой болью, то, все же, следствием его для меня была та же самая легкость внезапной прозорливой возможности отказаться от всех до сих пор действительных представлений и основных принципов, которая одновременно так испугала и осчастливила меня в ноябрьскую ночь 1918 года. Меня беспокоила не доведенная из-за неожиданного стыда до конца мысль, что у меня должна быть особенная упругость сердца, нечто вроде внутренней подхватывающей, улавливающей конструкции, которая позволяла мне любой отчаянный скачок, любой авантюрный удар, чтобы я при этом не боялся того, что я после неизбежной отдачи упаду в бездну, в открытую глотку ужасного чудовища, которое, как я думал, живет в груди каждого человека.

Таким образом, вполне могло произойти так, что я, предоставленный теперь власти плоского в своей реальной трезвости мира, полностью одинокий перед неизвестным, высасывающим ритмом внешне бессмысленной и, все же, одновременно непреклонно жесткой механики отрегулированной жизни, почти символически сначала схватился за то, что также сначала придавало мне неопределенное понятие о жизни, за книгу. Прежде чем я отправился в свой поход как чистый глупец из легенды, я выстроил себе из книг дамбу против ежедневных забот моей несколько трудной молодости. Но теперь, в это мгновение, когда для меня все то, что бы я ни видел и ни чувствовал, показалось настолько бесцветным и наполненным бледными тенями и, витрина книжного магазина как по тайному зову могла пробудить во мне яростную тоску по той сияющей непосредственности, которую книги давали мне, как только я попытался последовать за моим братом Симплициусом Симплициссимусом не только в фантазии.

Но на витрине лежала, немного отодвинутая в угол и несколько запыленная, книга с заголовком «О проблемах будущего». И меня так своеобразно привлек и взволновал этот заголовок, что я зашел в магазин и купил эту книгу. Я поднялся в свою комнатку на мансарде, зажег последнюю большую свечу, сел в старое плюшевое кресло, одна ножка которого уже сгорела в печке, и потому кряхтящий предмет мебели подпирал ящик ручных гранат, и, замерзая, начал читать. Я читал всю ночь напролет.

Книга была написана Вальтером Ратенау, имя которого я смутно помнил как имя крупного промышленника и экономического лидера в великой войне. Первые же фразы книги, которые подчеркивали, что речь в ней идет о материальных вещах, однако, ради духа, придали мне своеобразное удовлетворение: как раз это казалось мне хорошим чтением и необходимым теперь.

Эта книга была написана с шепчущей убедительностью, была удивительно непластичной и совсем лишенной пафоса, и даже немногие предложения, в которых светился теплый свет преображенного оптимизма, были затенены грустью, которая сразу охватывала меня. О проблемах будущего я с жаждой хотел слушать от этого далекого, страстного, медленно торжественного голоса, и я читал, что целью является человеческая свобода. Тогда я перелистывал книгу отрезвлено вдоль и поперек и увидел год издания – 1917, и снова был охвачен посланием озарения божественного из человеческого духа, и я чувствовал себя так, что я зачарованно следил за строками, и я чувствовал себя так, что я несколько минут смотрел вверх и задумывался, сомневаясь, участвовал ли я здесь. Так как эта книга была чуждой и близкой, было благосклонной и холодной, она была глубокой и невесомой, показывала тонкие связи с задними планами, но не показывала сами задние планы. Там было так много того, что я не понимал, там было так много того, что думал я сам, там ко мне обращалась не знающая препятствий молодость, а там поучал, увещевая, высокомерный старик. Любая вещь была освещена со всех сторон и сверкала, поднятая наверх шутливой рукой, похожая на отшлифованный кристалл, и кристалл, так я думал, не может показывать, конечно, торопливую жизнь. Здесь чего-то не хватало, и чего-то было слишком много. Что-то мягко скользило по поверхности смуты и смягчало ее, и что-то враждебно звучало между тем. Я мог читать и говорить «да», однажды «да», дважды «да», и трижды «да», и снова и снова, волнуясь, «да» и мог уже предвидеть страну, к которой вел меня путь, мог видеть уже лежащий там ландшафт, залитый лучами, просторный, который отделяла только узкая полоса густого кустарника – и тогда тут была граница, тогда шаг вдруг уставал, тогда только неопределенное движение рукой порхало над приходящими вещами, и с изобилием достойного жалости безразличия звук полного усердия голоса терялся в хоре духов, который он сам заклинал. Вещи, которые были для меня подобны гальке, которую нога небрежно отодвигает в сторону, проявлялись здесь как нерушимые, господствующие над равнинами скалы, вещи, которые казались мне запутанными как змеиный клубок, распутывались здесь просто и ясно и были упорядочены легкой рукой, вещи, которые казались мне пластичными и простыми в линиях и лишенными тайн, они здесь внезапно дрожали в магическом свете. Это была необычайная книга, и исключительным был ландшафт, который она показывала, механистическое царство мира и душевная сила духа, которая формировала бы это царство к будущим вещам. Но как раз это, слабая надежда на воодушевление механики духом, казалась мне только скудным ответом на неотложный поиск, который вдруг появлялся в этой книге как в сердцах молодежи; и так как я не находил ответ, не находил собственно настоящего, раскрытия которого я страстно желал, потому мне с еще большей горечью пришлось найти, что не было поставлено более острого вопроса, не было показано никакой более ясной ответственности, чем то, чего должно было настоятельно требовать провозглашение новой справедливости, благ души.

Таким образом, эта книга была подтверждением; так как она стремилось облагораживать материю, она осознавало ее господство. Это была, как я теперь считал, реакционная в духовном смысле книга. Здесь говорил опоздавший, не слишком рано рожденный. Оставалась критика его пророчества, и критика существующего происходила, таким образом, также ради существующего. На всех переулках можно было слышать требования, которые возникали, народное государство, демократия – эти слова уже давно пережевывались в пастях толстощеких, те же слова, благородные энергии которых некто одинокий в самой своей глубине теперь слишком поздно узнавал для тех, кто был там снаружи. Я думал, что вижу больные черты слепца, который говорил в пустыне и слушал, так как люди молчали, не говорят ли камни. Но камни тоже молчали. Какой смысл в ценностях, если достаточно слов?

Я читал и читал и приближался к концу. Мне все представлялось как картина в снах, как увиденное через стекло, через матовое, запотевшее стекло, через которое мир сверкал в бледном и синеватом виде, да, как раз как тот ландшафт, который я теперь видел через окно – все же ночь склонялась к своему концу, и свеча догорала, и огромные контуры вплоть до крыш битком набитых людьми многоквартирных домов, путаница труб и дымоходов, хрупкие линии крыш отделялись таинственно от бархатного заднего плана. Тогда я встал и высунулся из окна наружу и смотрел в ущелья задних дворов, в которых уже звучал шум приближающегося дня, и чувствовал себя достаточно семнадцатилетним, чтобы знать, что это здесь нужно усмирять, а не воодушевлять, и я захлопнул книгу и думал, легкий озноб, который просачивался мне с затылка, происходил, пожалуй, от утренней прохлады, которая попадала теперь через окно.

В это мгновение французы входили в город. Я услышал громкое пение их рожков, и выбежал на улицу, и смотрел. Мощь марширующих колонн почти прижимала меня к стене. Во мне осыпались еще мысли книги, которую я прочитал ночью. Здесь стеклянная мечта разбивалась под резким ликованием победы, которое двигалось поверх винтовок и касок. Я ощупывал свое лицо, как будто хотел убрать паутинку со лба, и внимательно слушал насмешливый триумф, который щелкал по улицам, и видел уверенность в победе, элегантность, улыбающееся презрение, которое могло говорить о наказании и о возмездии. Город был отдан во власть чужой воле, честь его была запятнана, и что мы должны были это терпеть, уже само по себе было невыносимым. Блестящие шеренги двигались ровно, как будто их тянули за проволоку, тотчас же, подобные огромным мокрицам, ползли танки, неукротимая масса бронированных тел, и я стоял безоружный, покорный. Во мне росла глухая пролетарская ярость. Я видел, что у этих маленьких, черных офицеров были сапоги из лакированной кожи, стройные талии, я видел выхоленных лошадей, небрежно гордые взгляды, орденские ленты, я видел, как тот капитан со стеком, смеясь, приветствовал девушку, которая тут же испуганно исчезла из окна. Да одно то, что они могли смеяться, в то время как мы сгорали, что они могли маршировать, блистать тут своей воинской гордостью, а мы стояли в покорности, это наполняло мое сердце жгучей ненавистью.

Я всю первую половину дня бегал по городу и почти ревел от ярости. Люди, которые встречали меня, шли бледно и поспешно, даже шум улицы, казалось, наполняла легкая дрожь. Всюду ходили патрули французов по три или по четыре человека, и они шагали быстрые и бледные, с замкнутыми лицами, как будто несли вокруг себя невидимую стену, между тем более сильные колонны двигались мелкими шагами по улицам и, кажется, солдаты весело и с любопытством осматривали захваченный город и находили его уютным. На отдельных площадях, на главном вокзале, в опере, у Гауптвахты, образовались лагеря для войск, пулеметы стояли на углах, готовые к применению, винтовки были сложены и выстроены в короткие ряды пирамид. Офицеры прогуливались неторопливо, никогда не поодиночке, всегда по два или по три, помахивая маленькими стеками, на тротуарах, и выражения лица пешеходов становились неподвижными и невыразительными, когда они их встречали. В отеле, пока офицеры спешно входили и выходили из него, деловитые «пуалю» вывесили свой трехцветный флаг.

Я пытался контролировать свои мысли. Признать в них что-нибудь хорошее, например, жесткое и точное функционирование военного механизма, хороший солдатский вид войск, чистые, светлые и ясные лица людей, уже одно это казалось мне изменой. Я не хотел признавать в них ничего, я хотел, чтобы ненависть масс выстроила гранитную стену вокруг этих победителей, они должны были находиться здесь в смертельной изоляции, всегда балансируя между страхом и ужасом. Тут прибыл отряд негров, под командованием белого капрала. У негров были тонкие ноги без икр, вокруг которых скользили обмотанные гетры, и они шли, выворачивая стопы внутрь. Они ухмылялись, показывая большие, блестящие зубы, под плоскими касками, поворачивались беспечно и явно наслаждались чувством своего неожиданного превосходства. Здесь маршировали представители гуманности и демократии, собранные от ее имени из всех углов мира, чтобы наказать нас, варваров. Превосходно, и только не нужно никакого фальшивого стыда! Как, разве мы не варвары? Ну, значит, теперь мы хотим стать варварами. И последний остаток вибрирующих грез этой ночи раскололся; потому что для того, чтобы сопротивляться здесь, недостаточно было одних лишь благ души, которые питают себя из духа справедливости.

Весь город был испуган. До сих пор я только дважды видел, как город пребывал в такой вибрирующей атмосфере – в августе 1914 года и в дни бунта. Казалось, как будто бы беспокойство всех сердец сконцентрировалось до тумана и поднялось вверх, вибрируя, наполняя все теперь дрожащим напряжением. На уличных углах возникали небольшие группы, которые сразу отступали перед звенящими шагами патрулей, но после их ухода они стекались снова. Вокруг одного обезоруженного полицейского из полиции безопасности вертелась толпа, молчаливо и нервно. Все чувствовали, как жгло время, все ждали чего-то, что непреклонно приближалось, но никто не знал, как именно произойдет внезапная разрядка.

Во двор главного почтамта вошла французская рота. Перед въездными воротами собралась масса, с которой я сразу почувствовал контакт. Всюду, казалось, стихийное проламывало корку будней. Человеческая стена сгущалась и во все более коротких интервалах выпускала волны темной, едва усмиренной ненависти, разбивающиеся об отряд. Командовавший ротой офицер беспокойно с дребезгом бегал туда-сюда, солдаты тесно сдвигались друг к другу. Офицер что-то приказал, солдаты поспешно вытаскивали штыки из ножен и крепили их к винтовкам. Я начал горланить, громко кричать «О!», крик сразу как волна распространился дальше. Офицер повернулся к нам, он был очень бледным, с маленькой черной бородкой и темными глазами, и этими глазами он пытался сверкать. Крики возрастали. Теперь он отошел назад, повернулся к своему подразделению, и скомандовал. Рота стала брать винтовки на плечо. Но это у них не ладилось; обеспокоенные солдаты с грохотом цеплялись стволами винтовок друг за друга, у одного съехала каска. Мы кричали и смеялись, насмешка с трудом пробивалась через ненависть, один резкий, срывающийся голос громко крикнул: – Винтовку, на плечо! Слабо, еще раз! Из всех глоток звучал смех. Арка ворот отбрасывала эхо в углы двора. Офицер, совершенно смущенный, действительно приказал еще раз поставить винтовку к ноге, чтобы повторить прием. Теперь крики уже не прекращались. Тут лазоревый мундир повернулся, и внезапно солдаты двинулись к нам, сплоченная, решительная масса. Мы видели белые, напряженные лица; они уже были совсем близко. Страшная угроза, которая лежала на этих лицах, заставила толпу отступить; одновременно многочисленный патруль марокканцев пробежал быстрой рысью по улице Цайль, втиснулся с выдвинутыми вперед стволами на тротуар, толпа разорвалась. На углах боковых улиц снова собирались маленькие кучки, сопровождали марширующий отряд насмешливыми возгласами, отступали перед патрулями и собирались после них снова. Больший поток тянулся к Гауптвахте. Я последовал за ним.

Толпы окаймляли площадь. Перед памятником Шиллеру стояла группа офицеров; солдаты лежали на земле, но быстро снова встали и собрались в неупорядоченные группы вблизи от своих винтовочных пирамид. Марокканцы, негры и белые сжимались вокруг выставленных пулеметов.

Шиллер стоял неподвижно и со смелым носом над площадью.

Перед Гауптвахтой, непосредственно у входа в женский туалет, стоял очень молодой французский офицер, который тешился тем, что, размахивая своим стеком, прогонял с тротуара пешеходов, которые хотели пройти к трамвайной остановке. Зато по отношению к девушкам и женщинам он был полон назойливой любезности. Горожане, которые собирались на другой стороне Гауптвахты, стояли мрачно и бормоча, и смотрели на этого туго затянутого ремнями офицера.

Со стороны Шиллерштрассе в потоке других пешеходов приближался один молодой человек в синем костюме, среднего роста, коренастый и с необычно большими и темными глазами. Он не свернул, вместе с другими, перед островком, который образовался вокруг офицера, а беспечно двинулся дальше, с несколько небрежной элегантностью и большой уверенностью. Он хотел пройти мимо офицера, но тот что-то ему закричал; молодой человек не обратил на это внимания; офицер побагровел и побежал за ним, и когда тот даже не обернулся, он дотронулся его своим хлыстом.

В этот момент масса закричала. Так как молодой человек молниеносно повернулся, ударил рукой снизу вверх, отнял плетку у офицера, стегнул ею его один раз по лицу, а потом разломал ее на три части, которые и бросил французу под ноги.

Француз отшатнулся, потом подскочил, сделал глубокий вдох воздуха и, пока на его щеке проявлялась белая на побагровевшем лице тонкая черта, бросился с глухим рычанием на молодого человека. Тот стоял с широко расставленными ногами, неподвижным, опасным взглядом, пока француз не придвинулся на расстояние полушага от него, потом он на мгновение спружинил в коленях, схватил офицера за грудь и бедро и с величавым достоинством высоко поднял его. В воздухе он повернул барахтающегося француза поперек, пронес его три шага, и потом почти небрежно сбросил его вниз по лестнице к женскому туалету. Затем он повернулся, обогнул с узким разворотом низкое здание и исчез среди группы французских офицеров, которые пораженно расступились. Марокканец помог наказанному офицеру подняться, тот взволнованно побежал к своим товарищам; сразу после этого возникло сильное движение, и спустя несколько секунд защелкали выстрелы со стороны улицы Россмаркт.

Но теперь толпы внезапно стали напирать. Яростное рычание звучало над площадью. Французы бегали в разные стороны, часовые палили. Я побежал через площадь к Катариненпфорте. Выстрелы стегали мостовую, скользили у меня вокруг ног, щелкали по стенам. Толпа разбегалась, чтобы снова прорваться из другого угла. Я повернул в переулок, но и там свистели пули. Тогда я запрыгнул в подъезд.

Сразу после этого что-то подуло за моей спиной. Я поднял глаза и узнал молодого человека, который прислонился теперь, со скрещенными руками и очень небрежно, к лестничным перилам. Снаружи были крик и треск.

Я приблизился к молодому человеку и произнес воодушевленно: – Это было здорово!

– Ах, не говорите, – сказал он, – лучше помогите мне. Мы должны подтолкнуть этот город к бунту!

– Конечно, я помогу! – воскликнул я и представился, назвав свое имя.

Молодой человек протянул мне руку, поклонился и сказал: – Керн.

Собирание

Но город не давал подтолкнуть себя к бунту. После первой пробы своего варварского мужества горожане коммерческой метрополии убедились, что французы – тоже люди, против чего, собственно, нечего было возразить. Но французы, кажется, все-таки были такими людьми, с которыми нельзя было общаться. Потому что им никогда не удавалось получить доступ в буржуазные круги, и в общество, даже в семьи, у которых они были расквартированы. Никогда никто не видел, чтобы какая-то девушка шла с французом. Французы были полностью изолированы, оказались запертыми в ледяном кругу. Вероятно, это ожесточение чувств основывалось не на ненависти, а на разочаровании, на том разочаровании, которое, к примеру, чувствует купец, когда его высоко ценимый и многолетний клиент внезапно превращается в опасного конкурента и торжествует над ним, используя нечестные средства.

Так как этот город всегда гордился своим космополитизмом, своими широкими и великодушными вольностями, это был город, который всегда почитал идеи прогресса человечества, и так как раньше были такие многочисленные и тесные связи между Францией и городом, между городом и Парижем, блестящим, немного удивительным, а также немного вызывающим желание подражать его образу жизни. И теперь вдруг это, теперь все эти методы: оккупация ордами французской солдатни, высокомерие победителей и ослепляющий крик мести и насилия! Теперь эта такая далекая от духа истинной демократии гордыня, опирающаяся на военную силу, эта передача жестоких требований на остриях штыков! Город упрямо пребывал в молчаливом презрении. И через несколько месяцев, после того, как Рейхсвер подавил восстание Красной армии у Везеля, очистил нейтральную зону в Рурской области, французы исчезли, даже не подудев в свои рожки в знак прощания, не оставив после себя ничего, кроме нескольких плакатов с заверениями, что Франция свято соблюдает все договора и обещания.

Война и бунт лишили город многого из его элегантности, немногого из его неторопливости и ничего из его либеральности. Но воздух города был горек, как и воздух всей Германии в этом и в последующих годах. Вся спокойная жизнь города была пронизана возросшей до наивысшей степени внутренней нервозностью. Будущие конфликты отбрасывали вперед свои тени, которые смешивались со старыми нерешенными конфликтами, и создавали атмосферу, в которой стремление сохранить господство уюта в духе старомодных добродетелей должно было представляться чем-то абсолютно бессмысленным.

То, что вопреки мнимому спокойствию что-то было не так, знал каждый. Каждый чувствовал обман, и каждый боялся обнаружить его. Так как стоило бы лишь только приподнять покрывало и потрясти порядок, как наружу должно было бы вырваться нечто другое, неизвестное, угрожающее, о вулканической силе которого в умах людей жило только ужасное предчувствие.

И, тем не менее, и там было что-то, что хотело жить решительно. Под поверхностью завивался край в месте поломки, зеркало нового содержания поднималось в старую форму. Многие были бесприютны, и многие еще чувствовали себя лишенными критериев, и многие были готовы признать, что новые добродетели должны прорасти на новых уровнях и что самые глубокие желания не могли больше созревать в чистом прогрессе. После того, как я на резиновой фабрике несколько недель подряд по трудовому договору штамповал резиновые кольца для стеклянных консервных банок, совет предприятия вдруг узнал, что я был в Прибалтике. Я уже почти забыл об этом; Прибалтика лежала за моей спиной как беспорядочный, запутанный сон. Но совет предприятия угрожал забастовкой коллектива, если я дальше буду работать, и меня уволили. После этого я попробовал себя как ученик в одном киноконцерне, но там у меня вскоре возникли разногласия с шефом, которые закончились угрозой пощечины и реальной пощечиной. Угрожал шеф. Наконец, я по восемь часов ежедневно в одной страховой компании выписывал квитанции на страховые премии. Начальник отдела хвалил мое усердие и порицал мой почерк. После четырех часов вечера я был свободен.

На собраниях работников предприятия коллеги неоднократно обсуждали, не правильно ли было бы швырнуть пишущую машинку в спину директору с его шестьюдесятью тысячами марок годового дохода, чтобы он узнал, что его служащие низшего звена умирают от голода. Я серьезно призывал коллег, чтобы они боролись только духовным оружием. Хотя я всегда хотел есть, все же, усмирение голода казалось мне вторичным вопросом.

У меня не было пальто. У меня не было шляпы. Если я хотел надеть свежую рубашку, то я должен был постирать ее вечером и высушить за ночь. Ботинки держались, это были трофейные английские ботинки из Прибалтики. Но брюки не выдерживали. Латать их означало для меня ежедневное унижение. Но и пиджак медленно, но настойчиво распадался. Но в галстуке я носил необычно большую, старинную иглу, последний предмет из семейных сокровищ.

Моя мансарда была битком набита оружием, которое я собрал за дни бунта. Под узкой железной кроватью лежали три ящика ручных гранат и десять ящиков с патронами для стрелкового оружия. Винтовки, смазанные жиром и перевязанные, занимали почти одну треть всего помещения.

Керн, который еще был кадровым морским офицером в имперском военноморском флоте, каждый месяц, когда транзитом ехал в Мюнхен, где он участвовал в каких-то таинственных конференциях, поднимался ко мне в комнату на чердаке. Он тогда в большинстве случаев оставался на один или два дня и спал в гамаке. Однажды он копался в моих книгах. Я сколотил для себя гвоздями из тарных досок книжную полку, на которой вперемешку стояли Ратенау и Ницше, Стендаль и Достоевский, Лангбен и Маркс. – Можно мне взять ее с собой почитать? – спросил Керн, держа в медлящей руке «О проблемах будущего». – Пожалуйста, – сказал я, и хотел услышать его оценку, и радовался тому, что он мою слишком уж явно бросавшуюся в глаза тягу к книгам не посчитал относящейся к сфере личных капризов.

Большой патриотический союз, вышедший из добровольческих отрядов («добровольцев на время»), хотел основать в городе местную группу. Мы с Керном пошли на ее учредительное собрание.

У всех господ были белые стоячие воротники. Они обращались друг к другу со словом «брат». Мы представились, и мне было приятно, что, несмотря на мой находящийся в некотором беспорядке костюм, господа братья рассматривали меня как в полной мере равного себе. Но у этого была своя причина; так как первые же слова председателя собрания сразу убедительно указали на то, что их орден считает своим святым долгом и миссией в особенной степени заботиться о преодолении классового антагонизма и сословных противоречий. Я внимательно слушал и боялся только официанта, который все время хотел поставить мне бокал пива. В кафе было примерно сорок человек, в большинстве случаев молодых, и все из так называемых лучших сословий. При цитировании «Фронтового духа» настроение становилось теплее. Потом говорили о восьмиугольном кресте возрождения, и меня это заинтересовало, так как я, после того, что я слышал о символах и обрядах этого союза, надеялся, что почувствую здесь мерцание новой романтики, первый блеск мистического сознания жизни. Я склонился к своему соседу и спросил его шепотом, в чем там дело с этим крестом возрождения. Он ответил: – Я не знаю, да это и все равно! Я отшатнулся в некоторой степени испуганно и, должен сказать, что меня это немного отрезвило. Магистр свиты, как назывался докладчик, был, как я узнал при представлении, личным секретарем руководителя крупного банка. Теперь он говорил о реальной политике и соответственно этому требовал единой Великой Германии и отказа от совершенно ненемецкого социализма. Более старшие господа братья усердно кивали, более молодые слушали с интересом, но молча. Партийный дух, так говорил брат оратор, привел немецкое отечество к роковой пропасти, и только нравственное, культурное, религиозное и политическое обновление в духе братства ордена могло бы освободить его от позорных условий постыдного диктата. Аплодисменты были долгими и громкими, и официант снова хотел поставить мне бокал пива. Один господин поблагодарил оратора за его яркую, а также добросердечную речь и открыл дискуссию. Сразу вскочил довольно смуглый кудрявый господин, который уже все время с заметной нервозностью сидел поблизости от меня, и спросил с некоторым возбуждением, что думает орден об еврейском вопросе. Последовало смущенное молчание, наконец, брат магистр свиты откашлялся и заметил, что орден сохраняет абсолютный нейтралитет в религиозных вопросах. Бестактный спрашивающий, которому таким образом не удалось, как мне показалось, усилить симпатии в адрес своей расы, сразу же сел, причем, рядом со мной. Тогда он сообщил мне, что он – член правления Немецкого народно-национального Союза обороны и наступления, воодушевленно засунул мне в руку пачку листовок и шипел мне на ухо все тайны Сионских мудрецов. Членский билет уже лежал под его ручкой, но когда я назвал ему мое имя, он стал заметно прохладнее и вскоре снова уселся на другое место, принявшись усердно перешептываться со своим новым соседом. Между тем задавались еще различные вопросы, домовладельцы и предприниматели, вегетарианцы и отставные майоры требовали, чтобы орден выступил в защиту их настоящих идеалов. Но орден каждый раз был обязан решительно поддерживать абсолютный нейтралитет. Я взглянул на Керна, который все время сидел молча, потом я робко поднялся и позволил себе вопрос, какие же конкретные задачи ставит перед собою союз. Я предполагаю, что он должен был сначала представлять собой что-то вроде резервуара для сбора или продолжение отрядов «добровольцев на время», чтобы такие тягостные оковы…? Тут меня уже прервал один немолодой господин брат, университетский профессор, как я узнал, и заявил убедительно, что орден может и хочет осуществлять свои намерения только легальным путем! Я спросил, но какие, какие же, ради Бога, намерения у ордена?

И я почувствовал, что с такими вопросами я лучше всего стану тут непопулярным. Все же, мой сосед внезапно пожал мне руку и представился. Он назвался Хайнцем и сказал, что охотно хотел бы оплатить мое пиво. Я был ему за это довольно благодарен.

Дискуссия была закончена, и теперь могло начинаться веселье, как остроумно заметил брат магистр свиты. Постепенно потребление пива росло. И если при первом бокале говорилось о преодолении классового антагонизма и сословных противоречий, то за десятым бокалом уже начали петь императорский гимн «Славься в венке победителя». Это меня не рассердило. Меня скорее рассердило, что перед этим пением тщательно были закрыты все окна.

Керн встал. Хайнц и я последовали за ним. Довольно взволнованные мы пошли по домам.

Патриотические союзы росли повсюду как грибы из земли. В них собирались верующие из испуганных слоев. Всюду была одна и та же смесь мнений и людей. Те обрывки и осколки прошлых ценностей и идеологий, учений и чувств, которые удалось спасти после кораблекрушения, смешивались с привлекательными лозунгами и полуправдами нынешнего дня, с разбухшим сознанием и настоящим чутьем в непрерывно вращающийся клубок, и из него вытягивалась нить, которую тянули тысячи деятельных рук и ткали ей ковер безумно спутанной пестроты. Из серого основного тона теорий прорастали маленькие цветы словоохотливых бородачей, брызгали цветные крики обманутой и жаждущей света молодежи, тянулось изящное сплетение растений немецкой женской добродетели. Мир работодателей и работников вносил свою лепту социальной проблематики; прорастали огоньки крика вопиющих в пустыне лысых председателей партийных правлений, зовущих молодые поколения; интересы самого разнообразного бизнеса хитро втискивались в пространство. Бисмарк, обрамляемый обвешанными орденами генералами, угрожал и воодушевлял в гипсе из лавров; штормовки и нужда, фанфары, знамена и парады и муки в поисках настоящего выражения подлинной силы определяли пышность и накладывали отпечаток; странная смесь из пивных испарений, солнечного мифа, военной музыки убивала бледный страх жизни. Основной аккорд очень громкой мужественности заглушался в освящении цитатами из Шиллера и «Песней немцев»; между ними гремело гадание на рунах и лязг расовых теорий. Около забрызганной картины извивалась шутовская кайма с ее бахромой из сект и общинами, пророков и апостолов. Самая витиеватая романтика заключала договоры с голой цивилизацией. И грезы сверкали всюду, они кружились во всех мозгах, всех сердцах; нужда, вера и невостребованная сила порождали планы, которые населяли Рейн подводными лодками, позволяли уничтожать английский флот волнами смерти и разрывали Польский коридор с восстаниями вооруженных косами крестьян.

Эти союзы были симптомом. Здесь собирались люди, которые чувствовали себя преданными и обманутыми временем. Ничто больше не было настоящим, все устои шатались. Там толпились надеющиеся и отчаявшиеся, все сердца были открыты, руки цеплялись за привычное. Их собирание способствовало тому таинственному вихрю, из которого в игре и контригре, в вере и антивере могло подняться то, что мы называли новым. Если новое и расцветает где-нибудь, то только из хаоса, там, где нужда делает жизнь глубже, где в повышенной температуре сгорает то, что не может выдержать проверки, и очищается то, что должно победить. В эту бродящую, кипящую кашу мы могли бросить наши желания, и мы могли видеть, как из нее подобно пару поднимаются наши надежды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю