412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ёран Тунстрём » Послание из пустыни » Текст книги (страница 7)
Послание из пустыни
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 14:00

Текст книги "Послание из пустыни"


Автор книги: Ёран Тунстрём



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

– Клянусь Законом и Пророками, я ничего не знаю.

– Но ты следил за Товией, когда он ночью уходил из монастыря? Следил за нами обоими, верно?

О чем просил меня Товия?

– Да, только из любопытства… Вы мне очень нравились. Оба такие способные, такие ловкие и умелые… Я хотел быть с вами. Хотел дружить. Меня никто не любит. Никто. Ни один человек на свете…

Он заплакал.

– Пощади меня, Иисус! – Иоханан простер ко мне свои девичьи руки. – Ты ведь не убийца…

Мне было семнадцать лет.

Я был слабой, дрожащей тварью. Я стоял на горе и чувствовал, как накалился между нами воздух. Весь остальной свет продолжал жить вольно и безмятежно. Налетевший ветерок принес с собой запахи шалфея и тимьяна. Они овеяли нас обоих, но пришли из другого мира. Оттуда, где была возможна цельность, где запах означал послание от Бога, напоминание о Творении, о том, что все мы созданы по Его подобию. В этом мире, здесь и сейчас, таким вещам места не было.

Я воспринял это как насмешку, как жестокую шутку Господа, что Он послал мне запах в самые ноздри. Я прочел в нем безжалостное напоминание о нашей неудаче. И в то же время подумал: какое счастье, что есть чему радоваться и что предвкушать.

Я наклонился и сорвал листок шалфея, растер его в ладонях. От этого жеста Иоханан воспрял и снова ринулся в бой.

– Один человек просил меня последить за вами. На случай волнений и беспорядков. Я понятия ни о чем не имел. Я ничего не знал. – И робко прибавил: – Порядок ведь – дело хорошее.

– Ты выполнял поручения римлян, – сказал я. – А ты еврей. И я еврей. Товия тоже был евреем.

– Но кто-то должен поддерживать…

– Почему? И какой именно порядок? Нам нужна свобода, а не рабство.

– Да-да, конечно.

Его взор опять забегал по земле.

– На что тебе свобода, Иоханан?

– Товия и зилоты проповедуют не свободу, а восстание. Восстание же требует жертв.

– Нашу страну захватили чужеземцы. Они высасывают из нас все соки. Забирают наше зерно, нашу скотину. Присваивают добытое нами золото и серебро. Отнимают у нас язык, отнимают жен. Тебе не кажется, что все это – часть свободы, за которую стоит сражаться?

– Разумеется, – угрюмо согласился Иоханан. – Но когда власть захватят люди, призывающие к мятежу, все это перейдет в их руки.

– Тогда мы должны будем бороться дальше. Как ты не понимаешь? Как ты не понимаешь, что освобождение – процесс крайне медленный? Он может занять тысячу лет, может продолжаться до конца света, нам-то уж точно не видать свободы. Но неужели мы из-за этого откажемся встать на ее сторону? Кто-то обязан нести в себе идеи Свободы с большой буквы, проповедовать их, распространять по всей стране, не давать им забыться. Понимаешь, о чем я?

– Да.

Увы, я видел, что свобода его совершенно не интересует. Она была ему без надобности. Для таких, как Иоханан, свобода – пустой звук. Он бы даже не почувствовал ее, поскольку не знал, чем она пахнет. Впрочем, нет: почувствовал бы, потому что боялся. Свобода представляла собой угрозу, вызывала смертельный страх. Она вынудила бы Иоханана признать свою ограниченность, свои пределы – то же самое относилось к большинству. Свобода была кабалой, тяжким ярмом. Мечтать о ней было безумием, поскольку она предъявляла огромные требования.

Призывать к свободе было бесчеловечно. Что бы с ней делали Иосиф и Мария? Хотел ли ее даже Иоанн? Бесчеловечно навязывать людям бремя свободы, ведь она требует невероятной ответственности. Свобода – это преобразования и развитие, это неустанный труд ради изменения нашей жизни, наших привычек, наших взглядов. Она показала бы нам вещи в новом свете. Смогли бы мы выдержать такое? И разве кто-нибудь видел эту свободу? Полную свободу, которая складывается из отдельных, частных свобод?

Призывать к свободе значило глумиться над низшим в человеке. Иоанн глумился надо мной, пытаясь приспособить меня к своему порядку вещей. Идея свободы, которую нес с собой Мессия, была преступна, поскольку человек снова и снова убеждался в тщете своих усилий.

Но я ведь, кажется, избавился от этого проклятия? Разве мой сон не был знамением, убедительно доказавшим, что я всего-навсего человек и принадлежу к низким, недостойным тварям, что кругом царит зло и оно чувствует себя вправе делать все, что ему заблагорассудится? Может, мне сказать спасибо перепуганному Иоханану, которого я обозвал предателем, – за то, что напомнил о присущем всему человечеству, указал на наше общее наследие?

Я считал (интересно, кто направляет мои мысли, кто по-прежнему думает посредством меня?), что мне необходимо предательское лицо Иоханана, ибо оно составляет часть мира, то есть часть меня, а из мира нельзя изъять ни единой песчинки. Я считал, что, убив его или взяв в качестве заложника, сумею сохранить в себе образ предательства, образ зла.

Какая заносчивость! Ведь истинным предателем был я сам. Это я лелеял преступные мысли.

У бедного парня, стоявшего ниже меня, – с котловиной за спиной, где тлели и дымились отходы человеческой деятельности, – было совсем не лицо предателя. Его лоснящаяся физиономия излучала лишь ужас смерти, и я понял по ней, как отчаянно приходится жизни бороться со смертью, какую борьбу за выживание приходится вести малейшему проявлению любви.

Сколько же в нашей жизни смерти!

Сколько в нашем свете тьмы!

– Прости меня, Иоханан, – сказал я.

Он вздрогнул:

– За что?

– За мои мысли.

Он стиснул кулачки и потупился. Пока я молчал, наши с ним мысли явно текли в разных направлениях.

– Я и впрямь желал тебе смерти, – наконец вымолвил Иоханан, сглотнув комок в горле. – Да, я хотел ее!

– Знаю, – ответил я.

Как будто он сообщил мне что-то новое.

– И уже сказал, что прощаю тебя.

– Но почему? Ведь я возненавидел тебя с первой нашей встречи в Храме. Ведь я гонялся за тобой по оазису… помнишь, когда ты познакомился с женщиной? Тебе все удавалось, тебе неизменно везло, а мне…

У всякого есть в запасе крайнее средство: признание! В признании – корни того, что живет на поверхности, что читается в лице. Признание трогательно: признаваясь, человек считает себя вырвавшимся из темницы общества и хотя бы на миг вздыхает свободно. Признание означает нарушение правил. Господь все равно уже видел и слышал! Для Него нет ничего сокрытого.

Иоханан, однако, в самом деле вздохнул свободнее, когда я попросил его рассказать о себе. Прежде никто не хотел слушать.

– Несомненно, меня любили. Любил и отец. Конечно, любил. Я уверен… уверен, что это так…

Иоханан словно пытался придать вес будущим обвинениям.

Чтобы под прикрытием этих слов громить всех и вся.

– Но отец был строг. Он был священником в Иерусалимском храме, учил приходивших за наставлением. И хотел сделать священника из меня. Заставлял прилежно учиться. А кормили нас… можно сказать, впроголодь. Спать тоже приходилось немного. Отец вынуждал нас корпеть над книгами до поздней ночи.

Иоханан метнул быстрый взгляд в мою сторону, проверяя, не смеюсь ли я.

– У меня есть брат. С ним была та же история. Отец всячески терзал его. Разумеется, нас обоих били. Как только отец приступал к брату с вопросами, тот начинал заикаться, блевать и с воплями валился на пол. Отец наверняка желал ему добра, но, видно, переборщил. Однажды в брата вселился злой дух, и мальчишку погнали из дома. Теперь он сидит у Овчьих ворот и просит подаяния. Ничего внятного он сказать не может: мешает бес. Отец с ним не видится. Мне повезло чуть больше. Но у меня нет твоих способностей… Отец презирал меня. Когда в Храм приходили новые ученики, он рассказывал мне о них. Во всех подробностях. Снова и снова. Рассказывал и про тебя. Заставлял сидеть в углу и слушать. А после урока всыпал по первое число. Мне доставалось за то, что ты такой умный. «Простой парень, только что от сохи, а знает Писания лучше тебя! – кричал он. – Ты же слышал. Понимаешь, как мне обидно?! Неужели это мой сын?» Мать тоже боялась его после таких вспышек. Она всегда молчала. Только ходила съежившись… как мой брат, как я сам. «Неужели это мой сын?» – орал он. Вот что творилось у нас, когда не было гостей. В Субботу отец созывал к себе одаренных людей со всей округи. Они ели наш хлеб и пили наше вино, а он беседовал с ними. Я мог бы сносить его побои, его оскорбления – если б не эти субботние застолья. Потому что тогда я убеждался, что отец меня не видит! Ты представляешь, что значит, когда тебя не видят?

Я покачал головой.

– Хуже этого нет ничего на свете. Моего брата видят: он сумасшедший, который сидит перед Овчьими воротами. Его открытый рот, неумытая физиономия, смотрящий в одну точку, бессмысленный взгляд, трясущиеся руки, вопли, заглушающие вопли других нищих, – все это омерзительно. Прохожие отворачиваются… однако сначала они его видят! Мне кажется, его тупой взор, его бесприютность должны преследовать их еще долго… даже когда они покинут Иерусалим. Иногда я сам иду к воротам посмотреть на него и на тех, кто, воротя нос в сторону, бросает ему мелочь. Я сходил туда и перед отъездом в монастырь. День был пронизывающе-холодный, лил проливной дождь, какой бывает только в Иерусалиме. Улицы превратились в реки. Брат сидел под дождем, высунув язык, и по этому языку, как по водосточному желобу, сбегала вода. Он не был похож на человека – скорее всего, даже не чувствовал холода и голода. За весь день мимо прошел один старый монах. Он дал брату монетку, но тот не зажал ее в кулаке, а оставил лежать на раскрытой ладони, где она блестела под дождем и где лившиеся с неба потоки сдвигали ее все ближе и ближе к краю… пока она не упала на землю. Я видел, как ее подхватил ручей и, кружа, понес по улице мимо других нищих. Они там сидят в ряд, и один попрошайка выловил ее из воды. И я, стоявший у стены под тамариском, позавидовал брату. Да-да, позавидовал. Я подумал о том, что его видит старик монах, который, возможно, каждый день дает ему монету, а потом размышляет в келье о его судьбе. Подумал, что брат служит поводом для разговоров. И понял, что давно завидовал ему… не отдавая себе в этом отчета. Когда-то ведь и я просил в Храме милостыню. Я не нуждался в ней. Мы жили безбедно. И все же я приохотился – втайне от отца – тянуть руку к паломникам. Как будто хотел задержать их. Меня никто не замечал; я был вроде этого цветка…

Он пнул ногой притулившееся на уступе растение.

– Это баранья трава, – сказал я. – Она растет везде, даже на самых тощих почвах. И легко переносит непогоду.

Иоханану не понравилось, что я перебил его, он потерял мысль и перевел взгляд на долину. Солнце уже поднялось довольно высоко. В селении рядом с монастырем сновали меж подслеповатых домов люди. Я разглядел и отряд легионеров. Иоханан тоже их заметил – и весь напрягся. Когда он продолжил речь, голос его звучал более жестко, более торопливо:

– Если тебя не видят, ты готов на любые поступки. Я стал подворовывать у нищих, стал красть из Храма. Я хотел, чтобы меня поймали, хотел стать кем-то, пусть даже вором. Невыносимо жить, если тебя не замечают, если ты не существуешь даже для камней и деревьев. Такого никто долго не выдержит. Когда я гонялся за тобой по оазису, я хотел прежде всего, чтобы ты меня увидел. Чтобы ты спросил, почему я это делаю, чего мне надобно. Но ты молчал. Я не существовал и для тебя.

– Скажи, эти солдаты… – я показал вниз, – куда они направляются?

– Сюда! – горько улыбнулся он. – Чего ни сделаешь, чтоб тебя увидели?

– И ты считаешь, они увидят тебя? Надеешься стать кем-то?

– Да. По крайней мере, ты обязательно будешь в темнице думать обо мне.

И все же, когда дозор взобрался к нам и солдаты посмотрели на Иоханана, дабы убедиться, что жертва настигнута, он степенно поднял голову к вершине утеса и сказал: – Тот, кого вы ищете, скрылся там! – И онемелой от страха рукой ткнул в сторону паривших у нас над головами грифов. – Я ведь прав?

– Совершенно прав, – отозвался я.

А когда затих шум камней из-под ног полезших наверх легионеров, Иоханан добавил:

– Я сделал это ради бараньей травы.

Он поднял сломанный цветок и покрутил его в руках.

– Но мне по-прежнему хочется стать кем-то.

* * *

Тишь да гладь – в чем она выражается?

В отсутствии событий?

В том, что не колышется осока на берегу реки, что цапля – цвета осенних листьев – застыла на месте и слилась с зарослями? Что вода течет почти незаметно для глаза? Что моим босым ногам не хочется ступать дальше по теплому влажному берегу?

Был час, когда солнце круто поворачивает к закату; на равнине по ту сторону горчичного поля лежала деревня – в лучах заходящего солнца того же красного цвета, что здешняя земля; из зарослей сахарного тростника доносился неясный шорох; там и сям люди расходились по домам с привычными охапками хвороста на головах. Следом шли волы, за ними – дети, но дети передвигались рывками: то припустят бегом, то отклонятся в сторону, а то и вовсе остановятся, устремив взгляд в небо или за горизонт… их окликают, раз, другой, третий, и вот уже, взмахнув юбками, оборачивается мать. И снова вперед, к дому, к средоточию жизни.

Показался плывущий по воде лист, на нем – под прикрытием береговых камышей – лягушка; она вроде даже спала, но сквозь сон чувствовала, что ее куда-то несет; вот она обогнала застрявшие в камышах бирюзовые павлиньи перья и скрылась из виду.

Вверху толклась мошкара, внизу играла рыба, отчего на поверхности воды расходились быстро исчезающие круги; все в природе готовилось отойти ко сну, все затихало и успокаивалось.

Бывают дни, когда такое затишье распространяется и на тебя, когда ты, подчиняясь велению природы, один за другим отключаешь органы чувств. В предвкушении ночи и сна. Бывают дни и ночи, когда все живое тянется навстречу покою, навстречу завершенности и смерти, когда трава пребывает в согласии с рукой, око – в согласии с землей, земля – с поступью хищного зверя.

Мне покоя не было. Я был поражен стрелой бегства, все еще дрожавшей в моем сердце.

С наступлением темноты из-за реки повеяло костром. Я разделся, связал одежду в узелок, пристроил на голову и переплыл на тот берег. Вода холодила кожу, и я старался насладиться этой прохладой.

У входа в пещеру, копошась в костре палкой, сидел Иоанн. Я долго стоял сзади и разглядывал его, тощего, грязного, обнаженного… Грустно было видеть его понуренную голову, которая лишний раз напомнила мне, что наше детство миновало и более не вернется. Когда я сел на песок рядом с ним, он не пошевелился, только сказал:

– Я ждал тебя.

– Да ну? Я, например, даже не знал, что это ты развел тут костер. Я попал сюда случайно и не задержусь надолго. За мной гонятся римляне, и лучше не показываться им на глаза. В монастыре произошло много всякого.

– Значит, ты кое-чему научился… Есть хочешь?

– Хочу.

Он достал мешок с сушеными акридами и растер их в муку. Руки Иоанна двигались машинально, словно без его участия; так же машинально он смешал муку с оливковым маслом, замесил тесто и испек лепешки, бросая их на горячие камни.

– Ешь!

Только я утер губы, как Иоанн сказал:

– Я знаю, зачем ты пришел. Хочешь поговорить со мной о том, что ты недостоин. Что не годишься в Мессии. Что ты обычный человек и окончательно в этом убедился. Что ты с удовольствием живешь в условиях, навязанных другими, пусть даже тебя загоняют в пустыню или на городскую свалку. Ты внушил себе, что я напрасно соблазнял тебя мыслями об избранничестве.

– А разве нет? Ты еще с детства…

Но что случилось?! В эту самую минуту и на этом самом месте я вдруг почувствовал, что могу сказать ему: да, ты был прав и мне придется взять на себя эту ношу. Не обязательно становиться Мессией, но… Наверное, извечно следящее за мной око в конце концов приведет меня к моему предназначению. Теперь, однако, я считал нужным противоречить Иоанну, и мы с ним заспорили, как спорили в детстве. Мне не нравился в первую очередь его высокомерный тон.

– Ты богохульник, Иоанн. Ты всегда злословил по поводу Господа. Просто Он не обращал на тебя внимания.

– Хочешь еще лепешку?

– Да.

Я огляделся в ночи. Вот костер, вон пещера, кругом песок. Из пустыни доносится лай гиен. А вообще – пустота и безмолвие. И конечно, одиночество.

– Надеюсь, тебе тут нравится? Добываешь пропитание в поте лица твоего, и говорить ни с кем не надо.

– Меня все устраивает.

– Почему бы тебе не вернуться в Геннисарет? Не начать снова рыбачить, пахать землю? Дома тоже есть к чему себя применить. Женись, заведи детей!.. А ты знаешь, что Товия умер?

– Мне этого мало.

– Мука мученическая с тобой! Чего тебе мало? Мало смерти Товии или мало жить как простой крестьянин на Геннисаретском озере?

– Всего мало. И то и другое – не наша судьба. Мы не можем прятаться под такими личинами.

– Товия умер безо всякой личины! – вспылил я. – И не пытался избежать ответственности. Он пожертвовал своей жизнью. Им пожертвовали. Его предали.

– И кто о нем будет вспоминать? Какой прок от его жертвы?

– Пока не известно. Не нам судить. Еще не конец света.

– Вечно надо ждать и ждать. Проклятое детство!

Скорее проклятая юность!

– Нет, Иоанн, детство у нас было замечательное! Вспомни чудесные утра над Геннисаретом, неторопливое дребезжание повозок на дороге. Вспомни упоительный скрип колодца, песнь водочерпия. Вспомни дивные анемоны весной, цветущий миндаль, журчание бегущих с гор ручьев. Бесподобно чувствовать, как мы меняемся, как вытягивается наше тело, как приобретают новое направление мысли! Чувствовать, как твой телесный сосуд постепенно наполняется жизненной силой и опытом. Чувствовать, как избыток их переливается через край и распространяется по земле, среди твоих друзей и недругов. Бесподобно, когда тебя кормят хлебом с молоком, бесподобно вместе с другими ощущать, как ноет вечерами спина, вместе с другими сидеть у костра и желать изменить мир, но, право, очень трудно сидеть теперь рядом с тобой и слушать твои проклятия. Хотя, видно, такова воля Божия, ибо всё в руце Господа.

– Я не страдаю от одиночества, а жду твоего пришествия.

– С этим придется подождать.

– Знаю. И не тороплю тебя.

– Только повторяю: я никакой не Мессия!

– Эта стадия тоже в порядке вещей, через нее нужно пройти. Так взрослеют! И все же тебе не избежать своего предназначения.

Я перевернулся на живот и стал разглядывать песок: на крохотных песчинках плясали отсветы костра. Эти мириады песчинок напоминали спрессованные вместе галактики… или сгусток материи, представлявший собой жизнь миллионы лет тому назад.

Я наблюдал за муравьем, который бегал вокруг моего пальца.

– А я-то надеялся побыть тут в тишине и спокойствии. Отдохнуть, посидеть у костра…

– Да ладно тебе… Ты не выносишь одиночества. На том берегу ты не знал, что…

– Неужели ты меня видел?

– Конечно. Я следил за тобой… каждый день.

– И чего ты от меня ждал?

– Ничего. Пока ничего. Или того самого, что ты сказал.

– Думаю, мне в любом случае лучше уйти и скрыться там, где меня не знают. В каком-нибудь порту или северной деревне.

– Иди.

Мой подмокший плащ высох, и я завернулся в него. Иоанн остался сидеть у костра.

– Только прежде, чем скрыться… – сказал он. – У тебя есть дом, загляни-ка туда.

* * *

Осень я встретил на севере, среди больших виноградников, где никто не выспрашивал тебя, кто ты такой. Домой я зайти не решился: римляне слишком хорошо знали нашу, еврейскую, любовь к родне и я не хотел подвергать своих близких излишней опасности.

Сюда стекались работать люди из разных краев: на спускавшихся к морю пологих склонах мы, галилеяне, стояли бок о бок с выходцами из Иудеи, Самарии, Ливана. Спали мы под открытым небом, среди виноградных лоз, чтобы не дать никому ограбить богатых землевладельцев. Изредка с одетых кедром гор долетал слабый запах снега.

Трудились мы молча.

Я далеко не сразу заметил это.

Разумеется, некоторые слова – например, относившиеся к полям и урожаю, к утру и вечеру, к еде и сну, – еще цедились.

А все прочие?

Мы были «труждающимися» и вечером, по завершении рабочего дня, как бы переставали существовать. Предполагалось, что у нас нет и прошлого.

К тому времени мой словарь изобиловал выражениями из Писаний, из монастырского обихода. Меня тянуло на мечтательство, на размышления, которые тут не поощрялись. Я боялся расспросов, боялся разоблачения.

Такова участь изгнанника: он не может быть полностью самим собой. Живет как бы окороченным. Или связанным по рукам и ногам. С мыслями, засаженными за решетку.

Кормили впроголодь, но так было всюду. Плетки римских надсмотрщиков хлестали не больнее, чем в других местах. Унижения, которые приходится терпеть от богачей, везде одинаковые.

Больше всего я страдал без родного языка. Меня мучила жажда, хотелось упиться его словами! Хотелось обливаться ими с головы до ног! И я стал воображать себе места, где этот язык впервые явил себя мне, где слова начали обретать форму и цвет. Оказывается, я прекрасно помнил, как постепенно ширился, раздвигался мой мир.

Было одно место под пиниями, в котором я любил наблюдать за причудливой игрой света и тени у себя на ладонях. Сухая почва, хвоя, муравьи, волокущие свои соломинки. Птицы в кронах деревьев. Иосиф, рубящий в глубине леска желтое дерево на фоне зеленых. Тишина, когда топор смолкает, отцовские шаги, склонившаяся надо мной тень. Его слова: «Слышишь ручей?» И снова тишина. Потом слово «ручей» и журчание самого ручья сваливаются мне на голову одновременно. Словно они бежали наперегонки, а под конец соединились. Ручей, вода, камни, журчать. А еще Иосиф сказал: «Он течет из тьмы и ведет к свету»… Помню змея, которого я запускал со склона холма, пониже наших домов. Раннее утро. Трава мокрая от росы. Кругом много детей, много змеев. И вдруг мой змей, подхваченный порывом ветра, исчезает из вида. Я бегу к Иосифу с криком: «У меня пропал змей!» Отец берет меня за руку, мы идем вниз. «Где ты стоял, малыш?» – «Тут». Прищурившись, он глядит на небо и окрест. «Змей вон там, – указывает Иосиф, – на миндальном дереве!» Передо мной возникает что-то розовое и такое огромное, что загораживает весь вид на долину. Я хватаюсь за нижнюю ветку и лезу наверх. «Погоди, – говорит Иосиф и ссаживает меня. – Нужно быть осторожным с цветами. Они легко осыпаются. Смотри!» Он наклоняет ко мне ветку. И я наконец вижу цветок, бело-розовый в красную крапинку. А голая ветка коричневая. «Из них будут плоды. Почти каждый цветок превратится в миндалину. Не надо их тревожить, пускай себе растут дальше». Миндальное дерево, небо, змей, цветок, голая ветка.

Впрочем, человек творит свой язык всю жизнь, до самой смерти. Новые фразы рождались за работой и вечерами, когда я сидел у костра, чувствуя приближение осени. А уж ночью, когда мы защищали хозяйское добро от воров (бедняков, что хотели поживиться виноградом, зерном или недоеденным хлебом), можно было не только значительно расширить свой словарь, но и переосмыслить кое-какие известные понятия.

Мне нужно было видеть, а видеть я мог только с помощью полноценного языка. Я погибал от жажды!

А что мои товарищи, они тоже мучились? Конечно. Вся страна жила молчком. Повесила на рот замок. Превратилась в страну безмолвных спин. В край проглоченных языков.

И так будет продолжаться до той поры, пока нас не переполнят невысказанные слова, глупые положения, воображаемые поступки. Тогда мы взорвемся. И тогда речь забьет ключом в каждом уголке.

Или: в один прекрасный день придет некто и сорвет все замки.

Вот на что мы надеялись последнюю тысячу лет!

В болоте стояли три белых индейки и смотрели на море. Одна из них, склонив головку набок, приглядывалась к чему-то сквозь ветви тамариска. В полосе водорослей лежал с открытыми глазами козленок. У его морды лениво плескалась разбавленная светло-красная кровь. На белой шерсти проступали пятна более насыщенного цвета. Среди зарослей мяты порхали крапивницы.

На песке сидел, обмахиваясь полотняной тряпицей, мужчина. Его жена прижимала к себе ребенка, напоминавшего стебель с увядшим цветком. Пока она поддерживала младенцу спину, голова его безвольно откинулась назад. Она была слишком большая и тяжелая, как камень, левая щека вдавлена внутрь, нос несоразмерно маленький, однако страшнее всего были глаза: два огромных портала в заброшенном дворце, где не гулял ветерок, где не было признаков любви или страха.

– Какая ужасная тут жизнь! – обратился ко мне мужчина. Судя по выговору, он был чужеземцем.

– Ты сам-то издалека?

– Мы приехали из Египта.

– Зачем?

– Неужто не слышал? – удивленно воззрился на меня он.

Была Суббота, я пришел в это отдаленное селение посетить синагогу, но мне не хватило смелости зайти в нее. Хотя я намеренно выбрался подальше, чтобы никто не увидел меня в обществе ученых мужей, я так и не рискнул. Теперь я сидел в виду храма и наблюдал за немногими людьми, которые ходили по площади перед ним. Дома с занавешенными от жары окнами были погружены в полуденную дрему, рядом бегали, поклевывая зерно, петух и несколько кур. Поодаль, в тени вытащенной на берег лодки, сидела старуха. Тощая и костлявая, с лицом, изборожденным морщинами, которые все сходились вниз, к ее ротику. В одной руке она держала веретено, а ее черное платье так развевалось на ветру, что чувствовалось: скрытое под тканью тело совсем усохло, его почти нет. Старуха улыбнулась нам, словно говоря: «Знойный сегодня выдался денек».

– Здесь должен появиться Он, – объяснил мужчина.

– Кто?

– Значит, ты тоже нездешний…

Вид у человека был усталый и в то же время довольный.

– Он должен спасти нас от грехов. Он возьмет на себя грехи наши. – И мужчина ткнул пальцем в свое дитя, беспомощно повисшее на боку у матери. – А ты, оказывается, ничего не слышал! Весь народ знает. Приблизилось Царствие Божие… Мы ждали тут целую ночь.

– Какие у вас грехи?

Он взял жену за подбородок и с силой поворотил ее лицо ко мне:

– Смотри!

Женщина тут же отвела взгляд себе под ноги. И все-таки я заметил в ее глазах черных птиц отрешенности и беспросветного мрака.

– С тех пор как жена родила это дитё, она отстранилась от меня душой и плотью. Тело ее стало неприступным утесом, руки – точно неживые. Младенец отобрал у нее последние силы. А ведь он от моего семени…

Из переулка вынырнул странный человек исполинского роста, с длинной-предлинной седой бородой. Он шел приплясывая, обнаженный до пояса и обмотанный вокруг талии куском ярко-красной материи. В каждой руке у него было по колокольчику, звон которых – благодаря безмолвию волн, ветра и улиц – разносился по всей округе. Незнакомец остановился на берегу, в глазах его горело безумие.

– Да будет славен Тот, Кто дозволяет запретное! – возопил он. – Да будет славен Он в бездне, пронизанной молниями! Да здравствует блеск молний и ужас тьмы! Се, выхвачу я из объятий мрака сверкающий рубин, и засияет он в мире света, и отступит тьма пред сиянием этим.

Между тем площадь заполнилась ринувшимся со всех сторон народом. Тут были бедняцкие жены и дети, были пожилые мужи, был и кое-кто с моего виноградника: рабы и трудившиеся рядом со мной свободные евреи. Ребятня смеялась и показывала на чудака пальцем. Женщины призывали детей угомониться.

Толпа образовала на берегу полукруг и пристально следила за великаном, который пляшущей походкой вошел в воду и, склонившись над мертвым козленком, высосал кровь из его ран. Затем он вырвал у козленка язык и запихнул себе в рот.

Я содрогнулся. Человек явно не в своем уме. Его надо оставить в покое!

Великан, однако, не замечал столпившихся вокруг. Он жевал сырой козлячий язык и без умолку говорил. Он нарушал закон, нарушал субботнюю тишину, чему народ и дивился.

– Да, своим сиянием рубин рассеет тьму! А путь к нему лежит по небесным спиралям в деснице Божией, куда я попаду через внутренний Закон! Зато внешний Закон при этом сморщится, как сморщивается и засыхает на солнце яблочная кожура.

Я так соскучился по языку Писаний, что позволил себе упиваться им, не вдаваясь в смысл высказываний. Похоже было, что и на собравшуюся у моря толпу речи великана производили сильное впечатление. Мало-помалу она притихла, перестала указывать на странного человека пальцем и смеяться над ним.

– И когда прорежет мрак молния, охватит ее ужас неописуемый, и отклонится она обратно в свою сферу, и пребудет там, во тьме. А сыны и дщери тьмы затрясутся от страха, когда отнимут у них рубин и останется во тьме одна тьма. И уйдет тьма из света, ибо и в свете много тьмы. Я вижу ее, о чада человеческие. Вижу мерцание ее в очах ваших, вижу пламень ее в руках ваших.

Он вылез из воды – грязный, вонючий, облепленный водорослями и пропахший бараньим салом; взор его метался между небом и землей. На великана вдруг напала дикая спешка, словно ему открылась тьма в собственном нутре и он почувствовал, что не может с нею совладать.

Тут, однако, поднялся со своего места египтянин и потянул за собой жену, и они пали ниц перед тем, кого столько ждали.

– Будь добр, Учитель, избави нас от грехов наших.

И Учитель взял безвольную руку крохи, повернул ее ладошкой кверху и стал тыкать в разводы грязи на ней, приговаривая:

– Это древо внутренней жизни. Смотрите, как оно растет и рас…

Внезапно взгляд его потух. Лицо отупело, как у этого ребенка, глаза вперились в песок.

Великан отошел в сторону и начал медленно удаляться. Стайка подростков (единственных в толпе, кто понимал, что он сумасшедший) пустилась было вдогонку, но их остановил оглушительный возглас:

– Трепещите, человеки, ибо это был Мессия!

Тут все перевели взоры на вышедшего вперед молодого раввина. Руки его дрожали, лицо было озарено великим светом.

* * *

А как же знаки, которые подавались мне?! Как же сила, которая двигала меня вперед?! Сколько я ни отпирался прежде, теперь я чувствовал себя обманутым.

Земля под ногами еще не перестала качаться, а я уже понял всю степень высокомерия, которое проявляли мы с Иоанном. Мы мнили себя исключительными, а сами жили в отрыве от всех, словно в стеклянном шаре. Я лишь недавно осознал, что страна ждет не дождется Мессию. И сейчас, когда нашелся человек, объявивший себя им, я воспринял это как удар в спину.

Молодой раввин между тем громогласно продолжал:

– Ибо говорит Господь Бог наш: «Вот, раб Мой будет благоуспешен, возвысится и вознесется, и возвеличится. Как многие изумлялись, смотря на Тебя, – столько был обезображен паче всякого человека лик Его, и вид Его – паче сынов человеческих! Так многие народы приведет Он в изумление; цари закроют пред Ним уста свои, ибо они увидят то, о чем не было говорено им, и узнают то, чего не слыхали»[8]8
  Книга Пророка Исаии, 52:13–15.


[Закрыть]
.

И все собравшиеся на берегу, пусть даже они тысячу раз слышали эти слова, были потрясены душевным подъемом, с которым говорил раввин, захвачены страстью, с которой он бросал в толпу речи пророка:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю