355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эммануил Казакевич » Из дневников и записных книжек » Текст книги (страница 4)
Из дневников и записных книжек
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:14

Текст книги "Из дневников и записных книжек"


Автор книги: Эммануил Казакевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)

9.3.55.

Написать бы сценарий «Шаляпин». Но не липу, как наши пошлые биограф[ические] фильмы, а истину. Показать этого человека во всей его противоречивости, в хорошем и плохом – рвача и широкую натуру, скромного и тщеславного, русского народного человека и русского барина, европейского артиста и дикаря; друга М. Горького и сантиментального квасного патриота. Показать его сначала на Волге среди босяков, бурлаков и т. д., потом первые шаги. Известность. Подкуп человека из народа привилегированными классами; коленопреклонение перед Николаем. Раскаяние. У Горького на Капри: самоуничижение. Революция. «Дубинушка». Выступления на кораблях, на заводах – но за огромную мзду: сахаром, мукой и т. д. Единственный человек в Петрограде – сытый, гладкий, процветающий. Ленин голодает, Павлов замерзает – Шаляпин процветает. Уэллс у Шаляпина. Глазунов. Колебания Горького (…) Ленин и Горький. Шаляпин эмигрирует. Шаляпин в Европе. Великий артист. Выступления в Париже, Н[ью]-Йорке, Милане. Встреча в Париже с к[аким]-н[ибудь] молодым советск[им] инженером; гуляют по Парижу. Рассказ о России. Чтение «Правды» и т. д. И в то же время – дар епископу Евлогию. Маяковский в Париже. Последнее – старик Шаляпин (после сцены смерти «Дон-Кихота» Ибера) думает о России, вспоминает. Русский волжский пейзаж.

11.3.55.

Вспоминаю, как при писании «Звезды» я ужасался обыкновенности всех слов, которыми приходится оперировать. Не только слов, но и фраз. "Воцарилось молчание". "Наступило утро". "Пошел дождь" и т. д. Они мне казались столь избитыми, что я морщился от стыда, пиша их. К счастью, оказывается, что дело не в словах и даже не во фразах (и не в сюжете, разумеется) – дело в индивидуальности пишущего. Те же семь нот – в распоряжении Моцарта и Дунаевского. Ничтожества делают банальными слова и предложения. Таланты освобождают слова и предложения от дерьма банальности.

…Способна ли наша литература выполнить свою сложнейшую задачу? Да, способна… (д а л е е н е р а з б о р ч и в о)

Законы роста экономики и искусства не менее различны, чем законы роста кедра и белки.

Червячок живет на дубе, кормится его соками; однако он в отличие от дуба превращается в куколку, затем куколка расправляет крылья и превращается в чудо-создание.

Однако не будем забывать о белке. В кедровнике белка рождается и питается его плодами. Нельзя требовать от белки, чтобы она вымахала ростом с кедр. Надо ее мерять ее мерками, а не мерками кедра. И вот, когда меряешь литературу ее мерками, видишь, что она располагает несколькими десятками крупных талантов и несколькими сотнями менее крупных.

В условиях поразительного оживления идейной жизни в стране, восстановления ленинских норм (…) эти таланты способны (з а п и с ь н е о к о н ч е н а)

16.3.55.

С тех пор (после войны, когда я стал зажиточным литератором), как я начал интересоваться музыкой по-настоящему, я обрел новый мир – прекрасный и неожиданный, здешний и соседний, источник наслаждения, о котором даже не могут догадаться люди не хуже меня, живущие рядом со мной, но не интересующиеся ею. Музыку надо слушать с таким же вниманием, с каким приходится читать Гегеля, чтобы не пропустить главное и полностью насладиться. Речь идет о великой музыке. Настоящая музыка, кроме прочего, отличается от деланной тем, что она выражается только музыкой же. Грусть, растерянность, печаль, страсть она изображает самой собою, а не паузами, придыханиями, многозначительными исполнительскими вывертами. Пауза в музыке должна тоже выражаться средствами музыки. Так всегда делают Бах и Моцарт. Так не всегда делает Чайковский (…)

Слушал сегодня концерт для виолончели с оркестром Дворжака (…) Очень хорошо.

Роман-черновик пока идет быстро и лихо.

29.3.55.

Я превратился в машину для писания романа "Дом на площади". Утром я встаю и думаю только о Нем. Когда я завтракаю, я думаю о Нем и о том, что я должен мало есть, т. к. обильная еда мешает работе над Ним. Я ем мало и думаю о Нем. Для Него я гуляю, вовсе не испытывая удовольствия от гулянья. Я на все смотрю – на снег, на лес, на собак, на людей с той точки зрения, не может ли это дать еще что-нибудь Ему. Вечером, когда я встречаюсь со «слобожанами», я и то это делаю не для себя, а для того, чтобы не думать так много о Нем, чтобы завтра Он лучше двигался вперед.

2.4.55.

Пафос советского писателя – вера в народ, в простых людей, о которых и для которых он пишет.

Пафос наших редакторов – пафос неверия в народ, в простых людей, для которых они выпускают книги. Неверия в их разум, вкус, в их советские убеждения. По сути дела оторванные от живой жизни эти редакторы представляют себе читателя большим, молодым и глупым недорослем, не способным разобраться в том, кто прав, кто виноват, что хорошо и что плохо. Как жалкий маньяк такой редактор, погребенный под ворохами рукописей, думает, что от него зависит, будет ли читатель за или против.

Если он, хитрый и умный редактор, вычеркнет место, в котором показано, что на войне убивают людей, – большой, глупый читатель убедится в том, что на войне не убивают, и охотно пойдет на войну; если он, хитрый и умный редактор, вычеркнет место, где показано, что некие люди живут еще трудно, большой и глупый читатель решит, что у нас все живут хорошо; если он, хитрый и умный редактор, не выпустит книгу или пьесу, где рассказано, что у нас есть бюрократизм, большой и глупый читатель будет уверен в том, что у нас бюрократизма нет. Если он, хитрый и умный редактор, вырежет абзац, в котором мужчина и женщина сближаются как муж и жена, большой, глупый читатель придет к выводу, что дети рождаются постановлением президиума райисполкома. Этот страус с автоматическим пером как он вредит нашему общему делу, как он деморализует и приучает к лжи советских людей!

О, как надоело хитрить, убеждая себя, что простым людям правда вредна!

7.4.55.

Разница между его и моей точкой зрения заключается в том, что когда ставится великий, чуть ли не гамлетовский вопрос: "Пущать или не пущать", он всегда говорит: "Не пущать", а я почти всегда – «Пущать».

15.4.55.

Какая это радость, вовсе лишенная даже оттенка тщеславия, прочитывать свое только что написанное и находить в нем красоты, мысли, характеры. Это чистая и высокая радость – удивляться не себе вовсе, а тому, что ты умеешь, не тому, что ты умен, талантлив, а тому, что в тебе – непонятно как, почему, откуда – есть что-то умное и талантливое, кое даже от тебя и твоего сознательного труда не очень зависит; при этом сознавать и сознавать все яснее, что твоя творческая сила – не твоя, она часть большой, всеобщей; ты только сосуд, и тебе глупо гордиться собой так же, как глупо глиняному сосуду гордиться вином, которое в нем содержится.

Почему так трудно побороть религию, суеверие, хамство, расовую ненависть далее в условиях, когда общество – против них? Почему все это так цепляется за человека, так цепко держит его душу? Разгадка во впечатлениях детства. Дурной опыт передается поколениями друг другу с огромной силой, озаренной всеми сантиментами и всеми красками детской поры.

9 мая 55.

10 лет со дня победы над Германией. Это гордое чувство – быть одним пусть из миллионов победителей, участников этой самой тяжелой и самой великой из войн.

А роман идет к концу. Дней через 7–8 поставлю слово «конец». Теперь важнее всего – не спешить. Никому не давать до той поры, как я решу, что книга готова к печати. Кажется, это будет крупная книга, серьезная. Серьезная! Ведь важней всего, чтобы она была именно серьезной, т. е. чтобы события, описываемые, были взяты до глубины, и люди – тоже. Ведь главное, хотя и не сформулированное, требование читателей к литераторам: пишите серьезно. У нас пишут почти все про серьезное, но пишут не серьезно.

Время идет с ужасающей быстротой. Надо успеть кое-что сделать. Только бы не помешали внешние события. Думаю, что мы лет 10 продержимся без войны как минимум.

30.5.55.

Закончил роман "Дом на площади".

Теперь нужно бороться с желанием напечатать поскорее.

9 июня 55.

На днях рожала Эльба. Она принесла пять штук щенят. Рожала она всю ночь, каждые 1/2 часа – час выкидывая одного щенка. Я думал, что к утру она уже превратится в человека – так велики были ее страдания, ее чудовищная тревога, так взволнован и просветлен ее взгляд. Она звала меня посмотреть на ее детей, хватая зубами за штанину. Она спрашивала у Гали, как более опытной матери, как быть со щенятами. Потом она дня три-четыре не отходила от собачек. Поняв, в чем дело, она кормила, грела и чистила их. Но уже спустя четыре дня оказалось, что она, к моему удивлению, осталась собакой. Она стала лаять на прохожих и делать другие собачьи глупости.

6. VII.55.

Путешествие на Гарц.

Начинаю дневник.

Больше увидеть – вот главное настроение. Успеть увидеть как можно больше. До того это желание владеет душой, что уже в первые часы поездки жалеешь, что не можешь видеть обе стороны пути одновременно. Боишься, что когда смотришь в окно, – в другом окне пропускаешь нечто интересное.

Мои жизненные планы на ближайшее будущее понемногу выкристаллизовались. После поездки – закончить роман (ну, и фильм), потом – поездка в Южную Россию – на Дон и Волгу, оттуда на Урал. А там подыскать интересный завод, поступить туда на работу и год жить там. Без семьи. На свою зарплату. Написать «Ошкуркина». Начать "Новое время".

15. XI.55.

1955 год (…) подходит к концу. Принято, что в эти дни народы и отдельные люди подводят итоги прошедшего года.

Попробую и я подвести такие итоги. Как всегда, я недоволен собою. Мне кажется – и, к сожалению, я не ошибаюсь, – что за прошедший год сделал мало и не так хорошо, как мне хотелось бы. Это вечное недовольство горько как желчь, но, пожалуй, плодотворно; оно язвит сердце, но заставляет требовать от себя большего, стремиться к большим задачам, к большему совершенству.

(1955 г.)

Он требовал от всех скромности, сам же был одержим бешеным честолюбием. Он требовал от всех бескорыстия, а сам жил, как миллиардер. Он требовал от всех моральной чистоты, а сам был глубоко аморальным человеком в семье и политике. Он учил всех быть марксистами и пролетарскими революционерами, а сам был обыкновенным царем. Ни Иуда, предавший своего бога, ни Азеф, предавший свою партию, ни Филипп Орлеанский, предавший свое сословие, не наделали столько вреда своему богу, своей партии и своему сословию, сколько он – своему делу.

(К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ")

В начале 23 года в Москву прибыли два молодых человека, совершенно разных по всем статьям и схожих только своей глубокой преданностью советскому строю, возникшему неполных шесть лет назад. Впрочем, обоим было по 15 лет, и поэтому им казалось, что революция произошла очень давно и новый строй жизни установлен чуть ли не от веку. Для молодых почти 6 лет это полжизни, время длиннейшее, для стариков шесть лет – мгновенье.

Один из них русский человек был сыном крестьянина Владимирской губернии, звали его Петр Корнеевич Еремеев. Второй – еврей, сын зубного врача, мещанина города Новозыбкова, его звали Григорий Борисович, или по метрике Гиршем Ботлиховичем Богуславским.

Монолог парижской проститутки (при виде русского в кафе):

– Какого черта вы молчите? Угостите черным кофе. Мне холодно. Я не встречала американцев, а негры из дансинга денег не дают. Женщины им платят. Глядите – эти, в темно-серых пальто, полицейские шпики. Кьяпп им всем роздал темно-серые пальто. Мне до того холодно, что я согрелась бы в Сене. Если вы скучаете, я могу вам предложить соседнюю гостиницу или Сену – раз и навсегда. Мы ищем американцев, но какие это негодяи. Они платят за шампанское 100 франков, а женщине дают 10… Если вы не хотите любви, дайте белье – я стираю, как паровая прачечная. Вы норвежцы? Вы чехословаки? У вас деньги, вы купцы?

Но он не был чехословаком, у него не было белья, у него не было денег, он не был купцом.

На площади маленького городка гудит трактор «фордзон»; это практические занятия школы трактористов. Кто-то из обывателей замечает: "А как же с навозцем-то быть? Ведь трактор не лошадь – навозцу не дает?!"

– Отстали от века, почтеннейший. Химизация земли… Суперфосфат, почтеннейший.

_____

Маяковский: Как жизнь? Довольны ли вы сегодня своей жизнью? (…) Придумали ли за ночь смену огню или написали марсельезу? Как вы думаете, будет этой весной война? Неужели сунутся? Ужасно не хочу войны. Если случится – приду с чекой в Париж. Знаю состав этого города. Буду полезен. Как у нас с газоубежищами? Строят ли? Сомневаюсь. Ужасно мне жалко, что не мы украли Кутепова – чисто сработано. Пусть боятся нас. Вдруг сопрем Кьяппа. Как полагаете, нужен нам Кьяпп?..

– Вчера вечером – заводская аудитория, только что с работы. Один читает: "Работать, работать, работать. Отдых будет потом". Хамский тон. Так разговаривают буржуи, хозяева с рабочими. Треплет свысока по плечу усталых людей.

– Рабочий поэт – это работать днем и ночью. Напрягаться над строчкой до слез. Просыпаться ночью и искать нужное слово, плакать от удовольствия, когда строка наконец сомкнута. Пролетарский поэт! Глупость и дрянное качество компрометируют термин (…)

(…) – Вы читали Чернышевского "Что делать?"? Я сейчас читаю. Меня книга занимает с одной определенной стороны. Тогда проблема была в том, чтобы разрушить семью, теперь – в том, чтобы строить семью. Очень трудно это. Легче строить социалистические города, заводы… Ох, как плохо у нас пишут в газетах, как серо о красном, глухо – о звонком, пресно – об остром. (…)

– Читали в «Правде» Ермилова против вас и Сельвинского?

– Против Сельвинского согласен. Против меня – чушь.

– То же самое говорит Сельвинский, только наоборот.

– Несомненно. Он всегда говорит наоборот… Пошли завтра на мою выставку? Вы были, м[олодой] че[лове]к, на выставке Маяковского XX лет работы? Нет? Приходите завтра. Приму вас по-царски. А сейчас спешу в Краснопресненский клуб, там заводские комсомольцы меня ждут. Очень уважаю эту публику. А Ермилов что? Пьявка. Толстенькая. Синеватая. Жизнь замечательна. Жизнь очень хороша. Правда?

Неопытность на совершенно новых путях в вопросах морали. Доносы и т. д. для блага родины – дело сложное и обоюдоострое в высшей степени. Ради любого высшего блага делать подлости должно воспрещаться (…)

12.4.56 г., Кисловодск.

Месяцев пять ничего не записывал в эту книжицу. Позор, конечно. За это время испытал свои силы, как гл. редактор сборника "Лит[ературная] Москва". Окончил и напечатал роман "Дом на площади" – напечатал раньше, чем следовало бы, уж очень хотелось вовремя выпустить сборник к съезду. Съезд партии, как и ожидалось, стал большой вехой. И это самое главное, самое главное, что сказаны слова правды. Это даст, не может не дать, великих результатов. Теперь правда – не просто достоинство порядочных людей; правда теперь – единственный врачеватель общественных язв. Правда и только правда – горькая, унизительная, любая (…)

13.4.56.

А роман? Что роман? Хорош ли он?

Он – конец периода.

28.7.56.

Пространства так велики и так еще необжиты. Можно проплыть много километров, прежде чем увидишь огонек избы, деревню, пристанешку, даже сенокос. И это не Сибирь, не Уссурийская тайга, а Россия – Волга и Кама. Как странно! Все время кажется, что люди делают не то… Похоже, что и начальство стоит, уставившись, и глядит как заколдованное в одну точку Москву. А когда Москва говорит: делай, то делают, но спустя рукава и только то, что нужно сейчас, сегодня, завтра, не больше (…)

29.7.56.

Проехали Чистополь. Город не виден, он на обратном скате высокого берега. Здесь жили в эвакуации писатели и их семьи. Пастернак, Алигер, Асеев. Здесь бедствовала одинокая Марина Цветаева. Скоро будем в Елабуге, где она повесилась, бедная. О ней я еще напишу. Здесь еще будет памятник ей поставлен, если есть хоть какая-нибудь справедливость.

Впрочем, не в памятнике дело. Надо оживить, поднять эти места. Чтобы всюду были веселые люди. Да, есть плотины, есть электростанции, элеваторы попадаются, – но все это редкие изюминки в огромном бедняцком пироге.

Каждый вечер, перед тем, как я ухожу спать, я с непритворной нежностью прощаюсь с рекой: "Ну, будь здорова, завтра увидимся". С ней трудно расставаться, как с любимой.

1 августа 1956 г.

Пароход не очень быстро, но неотступно движется вперед, и это равномерное движение наполняет сердце покоем. Мы въехали в Пермскую область. Берега Камы очень красивы. Левый – низменный, порос осокорями, ивами, иногда видны остроконечные верхушки елей. Правый – высокий, зеленый. Там пасутся козы, эти коровы бедняков. Коров не видно. Навстречу попадаются плоты, плоты, плоты… Иногда – пароходы. Как приятно встретить знакомые имена: Вс. Вишневский, Вл. Маяковский.

Всюду хочется быть. Хочется плыть в избушке, установленной на длиннейшей барже. Хочется жить в домишке на склоне высокого берега, среди сосен. Хочется закидывать сети с баркаса, хочется плыть на плоту с рыжей дворнягой и рыжей простоволосой бабой. Хочется всюду остаться надолго, навсегда, на всю жизнь, с тем, конечно, чтобы жизнь была не одна (…)

Сегодняшнее утро я провел в 4-м классе. Беседовал с плотниками, выпил со сплавщиками. Поговорил с интереснейшим православным священником, отцом Иокинфом, о котором можно и нужно написать рассказ. Это – рассказ о русском долготерпении и о могучей силе ленинских идей. Ему 72 года. Он окончил Тамбовскую духовную семинарию. Он разуверился в боге и православной церкви и был готов громогласно уйти из нее, но тут его арестовали и выслали в Соловецкий монастырь. Это было в 1929 году. С тех пор до 1944 года он был в тюрьмах и ссылках. Затем его выпустили. Он пытался было сказать, что не будет служить и что церковь им забыта, но с удивлением заметил, что это воспринимается почти как контрреволюция. Он смирился и ради освобождения согласился быть попом.

Мальчик в шитой-перешитой вельветовой курточке, вправленной в штанишки, в школьной форменной фуражке, конопатый, любопытный, всегда голодный, вечно жаждущий чего-нибудь вкусного или на худой конец нового.

Цену вещам знают только дети. Любая вещь для них – большое переживание. Она для них – новости, вот в чем дело. "Цену вещам" не в смысле их ценности покупной, потребительской, а в смысле их абстрактного, абсолютного значения.

Уже 1 августа! Кончается седьмой день поездки на пароходе. Сегодня стало очень тепло, даже жарко. Река вся в солнечном свете (…)

Хочу быть редактором. Мне скоро пятьдесят лет. Не из честолюбия, а зная, что я могу это делать (…) Невозможность дать свой максимум приводит к неудовлетворенности. (Это личный момент.)

КРАСНАЯ НОВЬ

Журнал революционный, ленинский, (…) ставящий острые вопросы жизни и воспитания, партийно влияющий на молодежь, на фрондирующую часть интеллигенции, ведущий пропаганду не для уже давно распропагандированных, а для сомневающихся, ищущих, думающих, заблуждающихся, трусящих, брюзжащих, дрейфящих – т. е. пропаганду среди тех, которые в ней нуждаются. Диалог с буржуазной интеллигенцией, перетягивание ее на нашу сторону, переубеждение ее, а не отталкивание. Борьба за нее с буржуазией, а не отталкивание ее в лагерь буржуазии. История показывает, что многие интеллигенты буржуазные переходили на нашу сторону, видя нашу правоту.

Нет ничего вреднее головокружительных вознесений и головоломных падений. И то и другое увечит писателя. Не надо спешить с оценками, не надо слишком часто подбивать итоги. Это создает иерархию, которая не всегда является иерархией таланта. Нужны дискуссии, где исход не предрешен заранее, участие в которых не опасно для чести писателя; дискуссии, отчет о которых в печати не будет перевран, а в случае чего, можно добиться печатного же опровержения. Этот жанр вывелся. Честь мундира дороже чести литератора. Нужно искоренить грубый тон, привычку чернить друг друга под предлогом "партийной страстности".

Литература растет не от заседания к заседанию, а от произведения к произведению.

(Без даты.)

(…) "В нескольких словах"! Господи, сколько же самонадеянности скрывается даже в таких скромных людях, каковым считаю я себя. Чтобы дать представление о событиях последних десятилетий, нужно написать сто томов такой же реалистической многогранности и точности, как "Война и мир" или "Божественная комедия", и одновременно такой же правдивости, как «Западня» или "В погоне за утерянным временем". Нужно собрать в этом сочинении весь душевный пыл миллионов, весь фанатизм десятков, одиночек, всю кровь и все слезы, весь пот (…)

Люди будущего! Я не знаю, как сложится ваша жизнь. Я пытаюсь представить себе это, как могу, но это мне трудно. То я полон оптимизма, и я думаю, что вам хорошо, что ваша жизнь полна до краев переживаний, сердечных смут и преодоления их, то мне начинает вдруг сдаваться, что жизнь у вас грязная и темная, мутная. Не знаю. Мне хотелось, чтобы всем было хорошо, дети моих правнуков. Мы мечтали об этом, мы волей и неволей, по душе и за рупь старались добиться этого, как умели. Если это не получилось – не наша вина: мы просто, значит, не знали как.

Но как бы то ни было, я обращаюсь к вам с просьбой помнить и никогда не забывать:

1) Цель не оправдывает средства. Средства хитрые, они любят потихоньку отодвигать цель, затем подкраситься под нее и притвориться ею.

2) Каждый человек в отдельности – большой, сложный и драгоценный мир; если же у него талант – то тем более он сложен, драгоценен и единственен.

3) Как нельзя достигнуть красивыми средствами низкой цели, так нельзя и достигнуть прекрасной цели низкими средствами. Это не политический сантиментализм, а исторический опыт. Надо только помнить, что не насилие само по себе дурно. Без него нельзя обойтись. Д у р н о н а с и л и е н е н у ж н о е.

НИКИФОР ОШКУРКИН*

Повесть

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В селе Куриловке Н…ского уезда Ярославской губернии в 20-х годах нашего бурного века жил зажиточный хозяин Никифор Фокич Ошкуркин. Он был родом из дворовых людей графа Шереметева. Отцу его, Фоке Демьяновичу, была дана вольная еще до освобождения крестьян за то, что Фока Демьянович во время разлива Волги спас не то от смерти, не то просто от простуды одного из барских сынков.

_______________

* Одно из начал задуманной повести. (Примеч. составителя.)

Кроме вольной, Фока Демьянович получил и какую-то награду деньгами, и эти деньги оказались счастливыми – Фока Ошкуркин, занимавшийся дублением шкур, бросил свой малодоходный промысел и стал возить в Москву живую рыбу. Рыбу эту возил он в садках, обложенную льдом, на санях и в дровнях. Особенно славилась волжская стерлядь, и эту чудесную красивую рыбу Фока Ошкуркин возил к «Яру» и в другие московские трактиры по 12 рублей пуд. Старший сын его, Никифор, после смерти отца, продолжал это доходное дело. У него к началу первой мировой войны работало две артели рыбаков; он имел 10 лошадей; когда стали делать холодильные вагоны, Никифор Фокич сразу понял преимущества этого диковинного устройства: заарендовав один вагон, он стал возить стерлядь по железной дороге и поставил дело на широкую ногу.

Политикой Никифор Фокич не интересовался, царя и его чиновников тем не менее не уважал, считая их тунеядцами и обдиралами. По его, Никифора, мнению, вопреки Св. писанию, всякая власть была не от бога, а от диавола; и искусство жизни состояло в том, чтобы жить обособленно, вольно, независимо, откупаясь от власти взятками, а от босяков и любителей чужого добра защищаясь своими, наемными людьми.

Падение царя он поэтому воспринял хотя и с удивлением, но безо всякого уныния. Наоборот, он шел одним из первых на манифестации, устроенной городской управой в честь Февральской революции. Будучи человеком среднего достатка (у него в банке было денег 12 тысяч рублей), он тем не менее считал себя причастным к великой братии предпринимателей и надеялся в скором времени при помощи долгосрочного кредита выбраться в крупные воротилы. Дело в том, что он задумал сам открыть трактир в Москве и продавать там свою рыбу, загребая большие деньги. Трактир этот, или как их нынче называли «ресторан», должен был называться «Ярославль». В его памяти глубоко засели удивление и зависть к владельцам больших трактиров, которых он видел, когда езживал ребенком вместе со своим отцом и очередным грузом стерлядей в Москву.

Никифор Ошкуркин был человеком невысокого роста, но крепкий, кряжистый, с незначительным, медно-красным лицом и светлыми волосами, которые уже с тридцати лет стали выпадать, что увеличило лоб, сделало лицо более благообразным, чем оно было в юности. Бородка его, реденькая и желтоватая, росла туго и так и не смогла стать большой и окладистой, как у покойного отца. Притом он имел глаза черные, как угольки, цыганские, и они так не шли к русым и редким волосам, что иногда казалось, что они с другого лица взяты или оттяганы по суду. Одевался он, несмотря на приличный достаток, весьма просто, по-мужичьи, и только зимой выглядел довольно нарядно в бекеше с каракулевой опушкой и черном картузе с высоким околышем и лакированным козырьком. Летом он ничем не отличался от остальных мужиков. Водки не пил и только изредка – раза три в год запивал дня на два, на три, и тогда становился безобразен, плаксив и терял всякое человеческое обличье. Было замечено, что такого рода запой случается с ним после какой-нибудь несправедливости, совершенной им. Так, например, случилось после того, как он выселил свою мать из большого отцовского дома в курную черную баньку на окраину деревни, т. к. старуха была строптива и начала впадать в детство. Баньку эту он, правда, привел в неплохой вид. То же было и после нашумевшей истории в 1916 году, когда его кассир-артельщик Степан Иванович Белобородов, возвращавшийся из Москвы с выручкой, был ограблен в дороге. Старику Белобородову грабители нанесли две ножевых раны. Но Ошкуркин подал в суд и, давши много взяток судейским, добился того, что Белобородова присудили к каторге – как соучастника грабежа, и к возвращению убытков. Ошкуркин забрал все имущество кассира, человека тихого и безответного, считавшего себя к тому же виновным в убытке, так как грабеж удался по его неосторожности.

После таких случаев Никифор Ошкуркин пил два-три дня, а после запоя ходил в церковь, хотя в бога не верил и ни во что не верил, кроме как в рупь.

Дом Ошкуркина был лучший в селе. Он находился напротив церкви, рядом с поповским домом. Первый этаж его был кирпичный, второй – деревянный. В доме внутри было полутемно, тихо и прохладно в любую жару, потому что кругом стояли старые липы, ставни оставались всегда закрытыми, а внутри крашеные полы были всегда чисто вымыты, свежи и сыроваты.

Впрочем, дом этот был очень ветх. Балки в нем прогнулись, потолок второго этажа вогнулся и внутри стен иногда слышался шум – потрескивание и вроде как бы тихие, почти человеческие голоса. Голоса эти наводили страх на Акулину Тимофеевну, жену Никифора, и она вообразила, что в доме поселилась нечистая сила. Однако Никифор Фокич, привязанный к своему дому, к его сыроватой тишине и темным закоулкам, отвергал новшества. Службы свои он перестраивал несколько раз, а дом не трогал, только поправлял то венец, то завалинку, то ставя новый столб для поддержки потолка. Столбов этих набралось много, они уродовали дом, но Никифор Фокич оставался к этому вполне равнодушен.

Старший и младший сын – разница в шесть лет. Старший нянчил младшего. Они очень похожи, но эти 6 лет оказались решающими для направления ума. Два разных поколения. Одному в 1917 году было 16 лет, другому – 10 – и разные поколения. Первый – тяга к собственности, к уединению, к семье, центростремительный, второй – к обществу, общественный темперамент, центробежному движению души.

_____

Клятва: пока будет кровь в жилах и сердце будет биться – пусть в пыли, во прахе – буду бороться против собственничества – источника всех человеческих бед, жадности, подлости.

_____

Федя почти не думал о матери, она, сгинув с его глаз, исчезла и из его души. Слишком незаметно прожила она жизнь, растворилась, как соль в воде, в доме, семье, белье. Но в это мгновенье он вспомнил всю ее, от маленького лба до носков черных катанок, и ему вдруг захотелось броситься перед ней на колени и целовать ее морщинистые жесткие руки, обливая их слезами. Ему казалось, что ее руки с порезами от (секачей) ножей, острого хвороста он видит, и он их нюхает, и запах лука, навоза и молока, запах кухни и стирки поражал его в самое сердце.

Федя в 1945 году (для получения справки о хозяйстве отца – в связи с кознями "доброжелателей") едет в родную деревню. Красивая станция, электричество, улучшена дорога; в деревне – одни женщины; предсельсовета (знакомый) – пьет; многие дома пустуют, все знакомые – в городах; в церкви зато – колокол звонит; старый попик (знакомый?), народу много.

12.1.57.

Монолог бюрократа: "Нет, так дело не пойдет! С нами так нельзя! С нашим братом церемониться – всему конец. Нас надо держать в узде, страхе, в ужасе, в состоянии подавленности и унижения. Да попробуй и дай нам волю – и мы все государство растащим, и народ против государства возбудим, и сами себе таким путем могилу выроем. Нам надо говорить: делай вот так, а не сделаешь – голову долой! Тогда мы сделаем и сделаем приблизительно так. А не скажут нам, не спросят – мы и не сделаем, мы на службу приходить будем, но ничего делать не станем, а если станем – то все не так, все наоборот, все ногами кверху, шиворот-навыворот. Пройдет годик-два, народ оглянется и увидит: они-то ничегошеньки не делают. И нас попрут и все у нас отнимут. Нет! Нас надо держать в узде, в ужасе, желательно даже, чтоб нам давали в морду – разумеется, не публично, а келейно, тут же в кабинете, может быть, – в определенные часы".

Бездарные люди пишут много из стремления прославиться. Таланты пишут много, потому что им доставляет удовольствие сам по себе процесс писания.

Поездка в Ярославскую область.

31.3. – 14.4.57 г.

В Ярославле я пробыл полтора дня. Побывал на областном совещании по сельскому хозяйству. Оно протекало казенно, скучно, без задора, без души. Доклад предоблисполкома и выступления – почти без исключенья – читались с бумаги и состояли из надоевших до колик в животе выражений. Большой театр им. Волкова лежал под прессом невыносимой скуки. Публика, состоявшая из колхозников, председателей, животноводов, либо переговаривалась меж: собой, либо уныло глядела выше сцены. Нужно иметь терпение русского крестьянина, чтобы все это выслушивать в который раз.

Исключением среди выступавших был один пред[седатель] колхоза Дормаков Василий Яковлевич. Сидевший рядом со мной человек, в ответ на мой вопрос, сказал, что это – бывш[ий] пред[седатель] райисполкома, пошедший три года тому назад в предколхоза и поднявший за это время колхоз из "самых отсталых в самые передовые". Дормаков говорил без бумажки, просто, ясно. Мне понравилось его лицо. Пользуясь своей писательской экстерриториальностью, я попросил одного сотрудника облисполкома, знающего кто я, познакомить меня с Дормаковым. Мы познакомились, и я сказал ему, что завтра буду у него в колхозе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю