Текст книги "Здравствуй, Чапичев!"
Автор книги: Эммануил Фейгин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
– Завидую машинистам, – сказал Яков. – Очень завидую. Представь себе, ты машинист, стоишь у окна кабины. Зеленый огонек семафора. Путь открыт. И ветер в лицо. И скорость. Чувствуешь ее губами, глазами, кожей – предельную скорость. Понимаешь, предельную, когда все летит назад, все назад, и только ты – вперед. Вот это красота, вот это жизнь!
Он был рожден для такой жизни, чтобы ветер в лицо и предельная скорость. И чтобы только вперед. Это он умел. Это он мог. И сегодня смог бы. Сколько ему было бы сейчас? Под пятьдесят. Ну да, пятьдесят.
Я не знаю, почему я тогда прикрыл рукой глаза. Может, для того, чтобы остаться наедине с образом Якова. Да нет, не с образом, а с живым, с тем Яковом, каким он мог быть сегодня, И я увидел его, словно живого, пятидесятилетнего, с неугасимым молодым блеском в горячих черных глазах. И это видение живого Якова было таким… даже не знаю, как сказать… таким реальным, что ли, что я чуть было не крикнул в нарядную, праздничную толпу наших с ним земляков-джанкойцев:
– Эй, Яков, жми сюда, дружище! Я здесь!..
* * *
…Часа через два наша агитбригада пришла наконец в колхоз «Победа пролетариата». Деревня казалась вымершей: безлюдные улицы, хаты с наглухо закрытыми ставнями. Даже злые степные овчарки, встречи с которыми мы, откровенно говоря, побаивались, и те не удостоили нас вниманием. Только один лохматый и страшный на вид пес облаял нас из подворотни, но так равнодушно и вяло, что нельзя было понять, сердится он или приветствует незнакомых людей.
Правление колхоза помещалось в большом шестиоконном доме с парадным крыльцом. Над крыльцом новенькая вывеска: рабочий в брезентовой спецовке держит в могучих руках развернутое алое знамя, на котором написано: «Победа пролетариата».
Лицо рабочего показалось нам знакомым. Мы вгляделись. У человека на вывеске было лицо нашего Чапичева. Если бы не лихой черный ус – вылитый Яков. Мы расхохотались, а Чапичев только покачал головой и произнес не без уважения:
– Чертов Репка. Ты посмотри, как разрисовал.
Мы вошли в правление. В первой комнате, увешанной плакатами и лозунгами, никого не оказалось, а во второй нам навстречу поднялся из-за стола маленький, щуплый, похожий на подростка, человечек в длинной, почти до колен, полотняной толстовке.
– С кем имею честь? – строго и официально спросил он.
Яков протянул ему наш райкомовский мандат. И пока человечек с интересом разглядывал бумагу, мы с не меньшим интересом разглядывали его. Странный человек. На голове его росли не волосы, а короткий желтый пух, как у новорожденного утенка. Такой же утиный пух на подбородке. Вместо бровей и ресниц тоже пушок. И весь этот человечек казался необыкновенно легким и пушистым. Дунешь – полетит.
– «Божий одуванчик», – шепнул мне на ухо Стащенюк.
Прочитав мандат, человечек положил его на стол и, протянув Якову короткопалую крохотную ручонку, представился:
– Счетовод колхоза «Победа пролетариата» Христиан Адольфович Кернер. Хотя имя и фамилия немецкие, сам я чистокровный русский. Парадоксально, но факт.
– Бывает, – неопределенно сказал Яков.
– Бывает, – согласился Кернер. – Хуже бывает и лучше бывает. Вы не думайте – я не в обиде. Я по мировоззрению своему интернационалист. Наплевать мне на фамилию.
– Зачем же плевать? – сказал Яков. – Фамилия как фамилия.
– Вот именно. Я тоже так считаю… Садитесь, дорогие товарищи. Не стесняйтесь, будьте как дома. Вы даже не знаете, как я вам рад. У нас здесь днем с огнем не сыщешь культурного человека. А тут целая бригада. Судя по мандату, среди вас есть артисты, агитаторы, редакторы. Как представитель немногочисленной местной интеллигенции от всего сердца приветствую ваше появление.
– Ну и шпарит, – шепнул мне Яков. – Будто по Зощенко.
Кернер снова сел за стол.
– Ваши планы? – спросил он деловито.
– Нам надо в поле, к людям, – ответил Яков.
– Организуем, – сказал Кернер. – Обедали?
Мы замялись и не сразу ответили счетоводу. Конечно, мы хотели есть, но до сих пор мы как-то не подумали о том, где и кто нас будет кормить. И Денис на инструктаже ничего нам об этом не сказал.
– А вы не стесняйтесь, – продолжал Кернер. – Чего стесняться в своем отечестве.
«А он ничего себе дядька», – подумал я, проникаясь симпатией к пушистому счетоводу.
– Понимаете, товарищ Кернер, мы вчера поужинали и… – начал Яков, но счетовод прервал его.
– Айн момент, сейчас организуем.
Счетовод постучал кулачком в стенку и крикнул:
– Остапчук!
На зов явился рослый костлявый старик с недовольным лицом.
– Наш кладовщик, – представил его Кернер. – Товарищ Остапчук, надо накормить товарищей из райкома. Ты не скупись, Остапчук. Закон гостеприимства.
– Выписывайте, – равнодушно сказал кладовщик.
Угостили нас на славу. Остапчук принес из кладовой сметану в большой макитре, брынзу, зеленый лук, огурцы, брусок свежего сливочного масла, плавающего в эмалированной миске с водой, и три буханки пышного белого хлеба. От хлеба исходил изумительный аромат. Чудесно и неповторимо пахнет свежеиспеченный хлеб! Я с детства люблю этот запах. От него легче становится на душе. И душа становится тверже, потому что это запах мужества, дарующий волю и силу, запах не сдающейся, необоримой жизни.
Наверное, благодаря этому запаху так отчетливо и ярко запомнился мне тот обед в правлении колхоза «Победа пролетариата».
Пока мы ели, «божий одуванчик» кружился вокруг нас и все чему-то радовался, без умолку тараторил. Но мы слушали его с интересом. И смеялись, когда он шутил. Он нам определенно нравился, Христиан Адольфович Кернер, счетовод колхоза «Победа пролетариата», веселый, гостеприимный, добрый человек.
– Ну как наш хлебушек? – спросил Кернер. – Это из нового урожая. Первый наш колхозный хлеб. Хорош? Вкуснее единоличного? То-то же. Я вот всем говорю, что вкуснее, да не все верят.
Мы насытились и горячо поблагодарили Кернера.
– Не за что. Господи, какие могут быть счеты между своими. Я весь в вашем распоряжении. Может, хотите отдохнуть? Или желаете сразу же ознакомиться с положением дел? – Кернер извлек из письменного стола пухлую папку. – Тут у меня все как в зеркале. Точно. Полная картина. Иначе нельзя: социализм – это учет.
Конечно, нас заинтересовала папка. Нам все равно нужно было собрать местный материал: Якову для живой газеты, мне для боевого листка. Почему воспользоваться «зеркалом» Христиана Адольфовича.
Я вооружился карандашом и блокнотом. Кернер с готовностью раскрыл папку.
– Можно начинать? Пожалуйста, с превеликим удовольствием. Итак, что мы имеем на сегодняшний день? Вот это, значит, картина хлебосдачи – полный ажур. «Победа пролетариата» впереди всех колхозов куста. А это молотьба – тоже ажур. А это сводка по косовице. Вынужден признаться, с косовицей у нас плохо…
– Почему? – спросил Яков.
– Тягло…
– Тракторы?
– Нет, лошади. Тракторы у нас пар подымают. Залог будущего урожая.
– А что, у вас плохие лошади?
– Были хорошие, стали плохие. Нагрузочка дай боже, вот и пристали, не тянут.
– Скверно, – сказал Яков. – Но нельзя же, черт возьми, ругать лошадей. Можно похвалить или, скажем, критикнуть человека. Но лошадь…
– Очень верно изволили выразиться, очень мудро, – восхитился Христиан Адольфович. – Безусловно, кони тут ни при чем. Признаю и подтверждаю, абсолютно и формально ни при чем. На косовице работают люди. Но, позвольте вам заметить, разные люди. Взять, к примеру, Павло Лазаренко. Прошу вас, вот сводка, так сказать, донесение в штаб-квартиру с поля боя. Графа первая – норма. Графа четвертая – выполнение. Видите, человек выполняет полторы-две нормы ежедневно. Это факт, а не легенда. Скажу откровенно: если бы не Павло Лазаренко, зашились бы мы с уборкой, как пить дать зашились. Это, скажу я вам, не просто косарь, а чемпион, богатырь. Иван Поддубный своего дела. А вот, как вы сами изволите видеть, совершенно обратная картина. Тоже Павло. Павло Григорьевич Кудрейко. Как говорится, Федот да не тот. Пятый день не выполняет норму. Вот такие режут нас, хоть караул кричи. Вот вчера Павло Григорьевич изволил на своей лобогрейке…
– Лобогрейка? – переспросил Яков. – Это что?
– Жатка, – пояснил Кернер. – Ну, с которой вручную скидывают. Так вот, – продолжал он, – вчера наш Павло Григорьевич на этой самой лобогрейке всего чуть побольше половины нормы выполнил… Ну, сами понимаете, разве так нас учат использовать технику? – Кернер захихикал. – Уж очень нежный он у нас, этот Павло Григорьевич, хотя и активист на словах. Настоящий крем-брюле – от холода простужается, от жары раскисает…
Кернер еще долго продолжал рассказывать о Кудрейко, пересыпая свою речь всякого рода шутками, прибаутками, меткими словечками.
Нам показалось вполне достаточно того материала, что дал любезный Христиан Адольфович. Яков тотчас же удалился с Васей во двор репетировать сценку из местной жизни. А я занялся боевым листком. Площадь боевого листка невелика. На ней поместились лишь передовая, призывавшая ускорить темпы уборки, стишок об урожае, который я старательно переписал из газеты «Красный Крым», заметка «Равнение на передового» – о лучшем косаре Павло Лазаренко и карикатура на Павло Григорьевича Кудрейко.
Карикатура всем нам очень понравилась, а Христиан Адольфович даже восхищенно поцокал языком и изрек:
– Шедевр!
Словом, я не сомневался в успехе боевого листка. Видимо, и Яков не сомневался в успехе сценки из местной жизни. Он то и дело заговорщически перемигивался и перешептывался с Васей и с каким-то особым смаком повторял: «Лобогрейка, лобогреечка». Его, как говорится, явно подмывало.
На колхозный полевой стан нас доставили на пароконной бричке. Я тотчас же пристроил боевой листок к бочке с водой, осветив его фонарем «летучая мышь». Рассчитывал, что вокруг моего «творения» сразу же соберется толпа, разгорятся страсти, а может, возникнет стихийный митинг, который и будет началом решительного перелома в жизни колхоза «Победа пролетариата». Ведь так бывает. Я видел такое в кино, читал об этом в газетах и журналах. Но ничего подобного не произошло. Правда, боевой листок читали, но читали молча и молча отходили прочь. Не лучше отнеслись колхозники и к выступлению наших «артистов». А они так старались! Яков сбегал к трактористам и уговорил их подогнать к полевому стану огромный гусеничный «Катерпиллер». Два мощных прожектора осветили площадку, на которой выступали наши ребята. Лучи прожекторов как бы отделяли эту площадку от зрителей, которые расположились кто лежа, кто сидя на земле. Временами казалось, что там, в темноте, за гранью света, вообще никого нет. Лишь изредка, словно далекие падающие звезды, вспыхивали огоньки цигарок да слышалось тяжелое дыхание уставших людей. А вообще – ни звука, ни шороха, ни возгласа, ни смеха, ни аплодисментов.
Уже выступили почти все наши: певец, музыкант, акробаты, декламатор, а зрители по-прежнему молчали. Может, они заснули? Да нет, шевелятся, курят. Так что ж это? А может… Что я только тогда не передумал, ошеломленный непонятным поведением колхозников. До одного лишь не додумался, что в недобром молчании зрителей виноват мой боевой листок.
«Ну ничего, сейчас выступит «Красный шлакочист», он вас проймет до самых печенок», – заранее торжествовал я.
Желая спасти агитбригаду от окончательного провала, Яков и Вася, как говорится, превзошли самих себя. Сценка из местной жизни «Про лобогрейку и Павла Кудрейку» была разыграна так забавно, что могла рассмешить кого угодно. И все же колхозников «Победы пролетариата» она не рассмешила. Наоборот, кто-то бросил живгазетчикам из темноты укоризненно:
– Эх, вы!..
И другой голос добавил с презрением:
– Пальцем в небо попали…
Женщина, сидевшая ближе других к «сцене», нетерпеливо спросила:
– Все?
– Все, – ответил Яков упавшим голосом.
Трактористы погасили свет. Люди стали расходиться.
– Фенька, бисова твоя душа, куда ты мои чеботы заховала? – послышалось из темноты.
– Да провались ты со своими чеботами.
– Бригадир, а бригадир, каких коней запрягать?
– Я ж тебе казав, Орлика и Чемберлена.
Люди говорили о своих делах и теперь, когда никто их не смешил, смеялись весело, заразительно.
– Ты что-нибудь понимаешь? – спросил меня Яков.
Мы стояли у бочки. Нас обоих почему-то мучила нестерпимая жажда, и мы долго по очереди пили теплую, невкусную воду.
– Не понимаю, Яков, ничегошеньки не понимаю, – сказал я, свертывая в трубку боевой листок.
– В чем-то мы ошиблись. Факт. А вот в чем, уяснить не могу.
– Я тоже не знаю, Яков, понятия не имею…
– В том-то и беда, что понятия не имеете. А когда без понятия, толку не жди. – Человек, который сказал это, был одет явно не по сезону. На нем кожух, высокая смушковая шапка, шея обмотана шарфом. Лицо его при слабом свете закопченной «летучей мыши» разглядеть было трудно, да к тому же оно густо заросло бородой. Только мы сразу обратили внимание, как блестели у него глаза. Нехорошо блестели. Недружелюбно.
– А вы понимаете? – рассердился Яков.
– Что надо понимаем. Да только не будем об этом. Я вот о чем: может, дадите мне этот листок?
– Зачем он вам?
– Надо. Дети подрастут, нехай полюбуются, как над их батькой надсмехались.
– Вы Павло Григорьевич Кудрейко?
– Ишь ты, признал, – усмехнулся Кудрейко. – А я все думаю: как же воны меня рисувалы, если даже в глаза не бачилы? Думаю, что, может, теперь по слуху рисуют, вроде как по радио. – Он помолчал с минуту, потом уже более дружелюбно произнес: – Ну что ж, раз начали знакомиться, давай познакомимся. Я Павло Кудрейко. А ты?
Я назвался.
– Абрама кузнеца сын?
– Да.
– Знаю… А ты вроде не здешний? – обратился он к Якову. – Вроде не наш уроженец?
– Я здешний, джанкойский, – сказал Яков. – Только родился в Париже.
– В Париже? Это где ж такая деревня?
– Шутите?
– Мне, дорогой товарищ, не до шуток. Ну как дадите листок?
Я заколебался.
– Отдай, – сказал Чапичев. – Зачем он нам теперь?
– И на этом спасибо, – поблагодарил Кудрейко.
– Не за что, – отчужденно произнес Яков. – А на критику вы зря обиделись.
– Про критику брось, не говори. Про критику я сам все знаю. Ученый. А насчет обиды… Нельзя меня обидеть, товарищ… Было время, меня обижали. Было время, я обижал. А сейчас нельзя меня обидеть. Невозможно.
Кудрейко уже давно скрылся в темноте. Мы с Яковом молчали – так подействовал на нас короткий и чем-то очень тревожный разговор с человеком, которого мы перед тем с такой веселой охотой и бездумной старательностью критиковали.
– Кажется, дело начинает проясняться, – сказал наконец Яков.
– В чем проясняться? – махнул я рукой. – Мне, например, ничего не ясно. Ну, обиделся на нас человек. А кто не обижается на критику?
– Нет, он не на нас обиделся. Тут совсем другая обида. Тут что-то другое, вот увидишь.
– Перестань накручивать, Чапич, и так тошно.
– Тошно не тошно, а правду узнать надо.
Подавленные неудачей, уставшие и голодные мы вернулись в село. Кернера в правлении уже не застали. Встретил нас молчаливый и угрюмый Остапчук. Он принес нам хлеб и арбузы, затем притащил большую вязанку свежей соломы, разостлал ее на полу, накрыл брезентом, сказал:
– Спите. Я рано приду. Накормлю.
Вася уже хотел задуть лампу, как в дверь постучали. Вошел парень в белой сорочке с закатанными по локоть рукавами, в мятых парусиновых брюках и запыленных полуботинках. На вид ему было лет двадцать, ко когда он сел у стола и снял фуражку, в черных его волосах блеснуло серебро.
– Секретарь партячейки куста Возный Георгий Иванович, – представился он и обвел нас взглядом, словно подсчитывая и оценивая.
Шлепая босыми ногами по полу, Яков подошел к Возному и протянул райкомовский мандат.
– Это что?
– Мандат.
Возный только мельком взглянул на бумагу и вернул Якову.
– Ну и задам я вашему Денису перцу на партактиве, – сказал он.
– За что? – поинтересовался Яков.
– За то, что мандат вам дали, а головы дать позабыли.
– Головы у нас свои есть.
– Свои, говоришь, есть? – Возный нахмурился, и стало видно, что он уже далеко не молод. Резко обозначились морщины на лбу, у обветренных губ, у покрасневших от бессонницы глаз. – Ну, а что толку в своих, ежели они пустые, ежели в них ветер гуляет?
– Ну, знаете, – возмутился Яков.
– Я-то знаю. А вы знаете, что наделали? Да откуда вам, лопоухим, это знать. Вы тут за один вечер все вверх тормашками перевернули. Это ж додуматься надо: недобитого куркуля подняли на щит, а честному человеку при всем народе плюнули в лицо. Помогли, называется. Да за такую помощь…
– А вы не кричите на нас, – прервал его Яков.
– Я не кричу, я так разговариваю.
– Нет, кричите. И оскорбляете. Вы лучше помогите нам разобраться – спасибо скажем.
– Спасибо ваше мне ни к чему. – Возный прикурил от лампы, пыхнул дымом и заговорил уже спокойно, не повышая голоса: – А разобраться, конечно, нужно. Вот вы Павло Лазаренко расхвалили. И такой он и сякой, ну прямо прет на всех порах в социализм. А вы знаете, кто такой ваш замечательный Лазаренко?
– Недобитый кулак, – подсказал Вася.
– Это точно, недобитый, – продолжал Возный. – А почему недобитый? Потому что хитрый и ловкий. Много лет словно помещик жил, а прижали мы его, попищал немного, изловчился и выскочил в середняки. Это мой батька покойный, бывало, нам, пацанам, фокус такой показывал. На картах. Покажет короля, дунет, фукнет, и в руке у него уже не король, а валет. Так и Лазаренко – был королем, а стал валетом. Фокус-покус. Ну и, конечно, мошенничество. Это безусловно. Без темных махинаций тут не обошлось. И по всему видать, кто-то в районе ему помогает, какой-то прохвост с партбилетом. А тут еще вы ему помогли.
Это было уж слишком. У Якова побелели губы. Он даже заикаться стал:
– Д-да в-вы д-думаете, что г-говорите?
Возный рассмеялся и снова показался очень молодым.
– Ладно, – примирительно сказал он. – Ну чего ты горячишься? Я же понимаю, что вы это так… не нарочно. Вас надули, и вы людей надули. Но все равно теперь этому Павлу Лазаренко даже сам господь бог не поможет. Скрутим как миленького. Ну садись, садись, чего ты взъерепенился?
Яков сел.
– Черт с ним, с этим Лазаренко, – продолжал Возный. – А Павло Григорьевича я вам не прощу, хлопцы. Обижайтесь не обижайтесь, не прощу. Разве это дело по своим бить? Такого человека ошельмовать. Да это же первый боец за наше дело. Бедняк. Коммунист. Кто здесь в степи колхозы начинал? Павло Григорьевич. А вы…
– Но мы же его критиковали за плохую работу на лобогрейке.
– Будь она неладна, эта лобогрейка, – сказал Возный. – А ты знаешь, почему он на нее сел? Из гордости. Какие-то бессовестные дураки пошутили, посмеялись над ним, зло посмеялись. А душа у него гордая: не стерпел насмешки, сел на лобогрейку. А ему нельзя. Никак нельзя. Он же весь израненный. Работа на лобогрейке тяжелая, даже не всякому здоровому по плечу, а тут человек совсем больной…
– Какой позор! – Боль и стыд были в этом, похожем на стон возгласе Якова Чапичева.
– Мы же не знали, – тихо сказал Вася.
– То-то и оно, что не знали. А я тоже поздно узнал, – виновато проговорил Возный. – Дел у нас тут невпроворот. Крутишься, вертишься целыми сутками. Вот и прозевал в суете человека. Убить меня за это мало. А ведь мне говорили как-то, что у Павло Григорьевича легкие на войне пробило. Надо было тогда же сразу помочь ему в лечении. Руки не дошли. Сам же Павло Григорьевич ничего не скажет. Он гордый. От него ни жалобы, ни просьбы не услышишь. А теперь, говорят, у него почти каждый день кровь горлом идет…
Возный помолчал, нервно и глубоко затянулся папиросным дымом. И снова я услышал, как из груди Якова Чапичева вырвался стон. Тихий. Едва слышный.
– А тут вы еще добавили, – продолжал секретарь партячейки. – Хоть бы сначала с людьми поговорили. Посоветовались. Нельзя же так человека сразу, с бухты-барахты, и в грязь…
– Мы говорили, – сказал Вася. – Мы советовались.
– С кем?
– С Кернером.
– Сукин сын, этот Кернер, – с нескрываемым раздражением произнес Возный и выругался.
– Но у него факты, документы, сводки, – возразил Вася. – Он нам сказал, что у него все точно, тютелька в тютельку, как в зеркале.
– Кривое у него зеркало, кулацкое.
– А разве Кернер кулак?
– Нет, формально он не кулак. Он тут всю жизнь в служащих околачивается. Но это еще вопрос, кому он служит – богу или черту, нам или кулакам? Вот в чем загвоздка, хлопцы.
– Для чего же ему потребовалось ошельмовать Павло Григорьевича, наговаривать на него всякое? – спросил Вася Стащенюк. – Ведь он же знает, что Кудрейко больной…
– Знает конечно. Об этом в селе все знают. А почему Кернер так поступил, в этом разобраться надо. И разберемся. Видно, не обошлось тут без кулацких подсказок… Они, кулаки, на все идут, чтобы вредить нам. Решили доконать хорошего человека. Но это им даром не пройдет. Не дадим мы в обиду Павло Григорьевича… А вообще-то ему лечиться надо. Я с председателем уже договорился. Утром отвезем Кудрейко в джанкойскую больницу.
– Что же нам теперь делать? Ведь необходимо как-то исправить ошибку. Что вы нам-то посоветуете? – с нескрываемой растерянностью произнес Яков.
– Вам что делать? Не знаю, пока не знаю. Требуется покумекать, – ответил Возный, вставая из-за стола. – Впрочем, у вас свои планы. Что райком поручил вам, то и делайте.
– Нет, – сказал Яков. – При чем тут планы? Вы только помогите нам, товарищ Возный. Мы с утра всей бригадой выйдем на уборку. Я сам на лобогрейку сяду. Вы скажите председателю. Скажете?
– А вы не подведете, хлопцы? Не осрамитесь? Вы же рабочий класс, стыдно потом будет.
– Не беспокойтесь, товарищ Возный. А стыд… Мы уже так нахлебались стыда, дальше некуда.
…Меня разбудил голос Якова:
– Вставай, вставай, уже петухи кричат.
Петухи действительно кричали, но за окнами было темно, рассвет еще даже не угадывался.
– Спи, – сказал я. – Косить рано не начинают, ждут, пока роса сойдет.
– Роса, говоришь? – Яков засмеялся. – А ты слышал пословицу: «Пока солнце взойдет, роса очи выест»? – Он решительно тряхнул меня. – Вставай, лежебока…
Почти у самого полевого стана мы поравнялись с двумя женщинами. Одна из них, пожилая, быстро оглядела нас и отвернулась. Другая, помоложе, спросила:
– Агитировать идете?
– Да, агитировать.
– За Лазаренко будете агитировать?
– Нет, за Советскую власть, – ответил Яков.
– Ишь ты, шустрый какой. А песню знаешь: «Понапрасно, Ваня, ходишь, понапрасно ножки бьешь». Вот так, красавчик.
– Нет, не так.
– Ну как хочешь, – пожала плечами женщина. – Хочешь ходи, хочешь не ходи. Ножки твои, мы за них не в ответе. Только за Советскую власть мы сами кого хошь сагитируем. Без вашей помощи.
Бригадир не очень охотно вручил нам лобогрейку, предупредил:
– Вы ее, того, не поломайте. Машина ведь.
– Не бойся, отец, – сказал Яков. – Мне паровоз доверяют. А паровоз – машина почище этой.
– Ну раз паровоз доверяют, тогда валяй действуй.
Подошел Вася Стащенюк, которого вместе с другими нашими ребятами поставили на копнение.
– А ты не зарываешься, Яшка? – спросил он. – Силенок у тебя хватит?
– Думаешь, топку паровозную почистить легче? – ответил Яков вопросом на вопрос.
Мне раньше доводилось работать на лобогрейке, и я посоветовал Якову сначала немного побыть погонщиком.
– Приглядишься, а потом будем меняться.
– Потом увидим, – упрямо возразил он. – А сейчас я буду скидывать, а ты погоняй.
Мы заняли свои места на железных седушках – я на передней, Яков на задней.
– Давай трогай.
Треть «гона» прошли благополучно. И вдруг сухо и угрожающе затрещала тонкая перекладина крыльев. И тотчас же послышался испуганный крик:
– Стой!
Я крепко натянул вожжи, оглянулся, увидел потное и, как мне показалось, жалкое, несчастное лицо Чапичева. Колосья захлестнули его почти по грудь. Я помог очистить площадку.
– Веришь, только на секунду задержался, – пожаловался Яков. – Буквально на секунду. А колосья уже шипят у моих колен. И лезут, лезут на меня, аж в глазах зарябило.
– Такая уж это работа. Тут счет на секунды.
– Работа! – сердито пробормотал Яков, утирая подолом рубахи потное лицо. – Черт знает что! Неужели мозгов у нас не хватает придумать какую-нибудь хреновину к этой машине, чтобы сама скидывала?
– Уже придумали. Есть жатки-самоскидки, и сноповязалки есть, и комбайны. На комбайне ты только руль успевай поворачивать, а так он сам все делает – и косит, и молотит.
– Красота, – сказал Яков. – Вот бы сюда эти комбайны. А пока ручками надо. Своими ручками. Правильное название этой машине придумали. Лобогрейка! Здорово! Что-что, а лоб она прогреет насквозь, до самого затылка.
– Давай, Яков, садись на мое место.
– Нет, не сяду, – ответил он. – Тут, брат, вопрос ребром поставлен: либо она меня, либо я ее. Погоняй.
Несколько раз мы еще останавливались по той же причине. Но жалкое выражение уже больше не появлялось на лице Якова. Наоборот, упрямство и дерзость сделали его жестким и даже каким-то хищным. С таким выражением лица обычно дерутся. Наверное, для Чапичева это и была драка, был бой, который он решил во что бы то ни стало выиграть.
И он его выиграл. Как-то незаметно, словно само собой, все наладилось. Нужно сказать, что я все время придерживал коней, – на медленном ходу легче скидывать. И вдруг услышал веселый окрик:
– Шибче гони, шибче! Что ты оппортунизм разводишь? Темпы, браток, темпы!
Я оглянулся. Глаза Якова светились уже радостью, как у человека, который только что открыл какой-то очень важный для него, чрезвычайно важный секрет.
Мы работали на полях колхоза «Победа пролетариата» четыре дня. На пятые сутки ночью приехал Денис. Он разбудил нас, молча выслушал рассказ Якова, неопределенно хмыкнул и спросил, лукаво прищурившись:
– Поумнели?
– Немного поумнели.
– Вот и хорошо. Глупые агитаторы нам не нужны. А теперь двигайте на Арабатку. Я уже звонил туда. Вас ждут…
У переправы нас ожидал присланный с Арабатской Стрелки баркас. Утро было хмурым. Впервые за многие дни небо затянуло облаками, и от этого насквозь просоленная, пустынная прибрежная степь окрасилась в темно-сивый цвет. Лишь изредка, когда сквозь какое-нибудь разорванное облако на мгновение пробивались солнечные лучи, по всему берегу жарко вспыхивали промытые давними весенними дождями крохотные кристаллики соли. Пологий темно-сивый берег незаметно для глаз сливался с такой же по цвету и такой же неподвижной водой. На ней ни морщинки, ни всплеска, ни волны. Будто это не вода, а какое-то чертово варево – густое, тяжелое, давно-давно застывшее.
Плоскодонный баркас тоже поражал своей неподвижностью. Казалось, он или приклеился, или примерз днищем к твердой поверхности Сиваша. Я довольно долго смотрел с берега на тоненькую мачту, и она ни разу не колыхнулась. Ни разу. А когда мы погрузились на баркас, не заметил, чтобы хоть чуточку изменилась его осадка.
«Утонуть здесь, пожалуй, нельзя», – подумал я и почему-то решил, что баркас не сдвинется с места. Но вот моторист запустил двигатель, и баркас с неожиданной, казалось бы, невозможной для него прытью заскользил по мелководью.
В то утро с агитбригадой, возглавляемой Яковом Чапичевым, я впервые отправлялся на Арабатку. Потом бывал там много раз и полюбил Арабатку навсегда. Особенно ее восточное побережье. Я видел разные моря, но, честное слово, нет более доброго, миролюбивого и дружеского человеку моря, чем Азовское. Есть необыкновенная прелесть в его ласковой покорности, в его любовной готовности отдать людям все, чем оно богато.
Я видел Арабатку весной, похожую на юную невесту в белом подвенечном наряде вишневых и яблоневых садов. Видел летом, когда золото жнивья сливается с золотом бесконечного пляжа. Бывал на Арабатке в осеннюю пору, когда в давильнях бродит молодое вино, когда пьянеешь от воздуха и, еще не хлебнув ни капли мутноватой и пощипывающей язык влаги, самозабвенно предаешься, казалось бы, беспричинному веселью.
Я бывал на Арабатке зимой, когда Азовское море на огромном пространстве сковано льдом. В глухую полночь меня будили тревожные голоса за окном, скрип калиток, надрывный лай собак. Вместе со всеми я бежал к морю, где все стонало, трещало, скрежетало, ухало. Вместе со всеми я бросал солому и сухие кукурузные стебли в высокие береговые костры – маяки. Вместе со всеми, стиснув зубы, ждал возвращения тех, кто уходил по недолговечному, всегда неожиданно приходящему в движение льду на добычу.
Какие трагические женские лица я видел тогда у празднично пылающих костров? Всю жизнь я учусь у людей всему, без чего трудно жить на свете человеку, но, наверное, самому важному и трудному научился тогда на Арабатке у рыбацких матерей, дочерей, жен, невест и сестер. Они научили меня терпеть, когда терпеть уже, кажется, невмочь, они научили меня надеяться, когда уже, кажется, нет никакой надежды.
Я видел Арабатку в будни и в праздники, в радости и в горе, видел ее в дни войны – обожженную, опутанную колючей проволокой, израненную, кровоточащую…
И все же та, первая встреча с Арабаткой произвела на меня самое яркое, самое неизгладимое впечатление…