Текст книги "Здравствуй, Чапичев!"
Автор книги: Эммануил Фейгин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
ПАДЕНИЕ ИВАНА РЕПКИ
Было около семи часов вечера. Иван Репка нетвердыми шагами подошел к двери клуба железнодорожников и сильно постучал. Отворил дверь сторож, хитрый и недобрый дед.
– Чего тебе? – спросил он.
– Выступать! – сказал Репка.
Сторож оглядел его. Репка был без гармони, без фуражки, без пояса. Его нарядная украинская сорочка была порвана.
– А-а, «красный шлакочист», – сказал дед.
– Тик точно, – бодро отрапортовал Репка.
– Выступлять, значит, пришел?
– Тик точно, выступлять!
– Обсмеешься с вами, – сказал дед. – Тоже мне, кловуны.
Он взял Репку за плечи, повернул и легонько поддал коленом под зад.
– Выступать! – сказал Репка и покорно зашагал от двери. Какое-то расстояние он еще шел по инерции, но ноги уже не слушались хозяина, они то подгибались, то заплетались. И Репка, точно слепой, стал шарить вокруг себя руками опору, пока не наткнулся на дощатый забор. Иван попытался ухватиться за него, не удержался, свалился в подзаборную запыленную траву и мгновенно погрузился в сон. Репка был пьян. Как говорится, в стельку пьян.
Долго еще потом, даже месяц спустя, изображал клубный сторож эту сценку всем желающим. Остроумно изображал и не без злорадства:
– Тоже мне, кловуны!
А пока Репка спал, шло время, люди стали стекаться к клубу на выступление «Красного шлакочиста». И тут все увидели, что один из «шлакочистов» валяется под забором. Одни укоризненно качали головами, другие посмеивались. «Интересно, как теперь выкрутится Чапич?»
А Чапичев узнал о падении Ивана Репки позже всех. Он пришел в клуб из депо, прямо с работы, и, когда уже переоделся для выступления, ему сообщили о случившемся. Я испугался за Якова, так он побледнел. Он только выписался из больницы, еще не оправился как следует, а тут на? тебе – новый удар.
– Не может быть, – растерянно пробормотал Яков. – Он же слово дал. Когда мы «Красный шлакочист» создавали, он поклялся, что ни капли… Так что же это он?.. Может, испугался, что на меня напали? А может…
– Всякое бывает, пока человек живой, – сочувственно заметил Артемка Синичкин.
– Придется отменить ваше выступление, – сказал Ермаков, прислушиваясь к тому, что делается на сцене. А там уже полным ходом шел концерт. Выступали акробаты, танцоры, певцы.
– Нет, – глухо проговорил Яков. – Нельзя этого делать.
– Как это нельзя? Один ведь ты не сможешь выступать, – рассердился Ермаков и к Синичкину: – Ты вот что, Артем, давай найди Байду и Гаврилова. Они хлопцы дюжие. Возьмите эту дурную Репку за хвост, и домой. Нехорошо, что он тут под забором валяется…
– Постой, Вася, – сказал Синичкин, – и за хвост возьмем, и за гриву, и домой доставим в полном порядке. Это можно. Но я вот что предлагаю: давайте отрезвим Репку. Я замечательный способ знаю, самолично проверенный. Надо налить в большую макитру горячей воды и окунуть Репку головой в нее раза три. Как рукой любой хмель снимает. Не верите? Так я же сам пробовал. Вмиг протрезвел.
– А зачем это? – спросил безразличным голосом Яков.
– Как зачем? – уставился на него Артем. – Репка отрезвеет и выйдет на сцену.
– Нет, – сказал Чапичев. – Теперь он уже не выйдет на сцену. Ни пьяный, ни трезвый. Нет уже «красного шлакочиста» Ивана Репки. Весь кончился…
– Ну, это ты напрасно, – заступился за Репку Синичкин. – Подумаешь, какая авария. А если разобраться, так что случилось? Самое обычное дело – споткнулся человек. Со всяким это может быть – и с тобой, и со мной.
– Со мной нет, – отрезал Чапичев.
– Ладно, с тобой нет, – согласился Синичкин. – Ты у нас особый, прямо-таки святой, хоть и с выговором. А с Репкой случилось. Ну и что ж, протрезвится, поумнеет. Он все-таки сознательный.
– Сознательный? – усмехнулся Яков. – Он всю свою сознательность в водке утопил. А ведь я надеялся на него, думал, он настоящий товарищ.
– Хватит, – нетерпеливо перебил Ермаков. – Так мы до утра трепаться будем, а народ ждет.
Как бы в подтверждение этих слов из зала донесся грохот аплодисментов, пронзительный свист, какие-то выкрики. Ермаков огорченно вздохнул:
– Ничего не поделаешь. Иди, Стащенюк, объявляй: так, мол, и так, по непредвиденным обстоятельствам выступление «шлакочистов» отменяется.
– Не отменяется, – сказал Яков и, прежде чем мы успели его удержать, вышел на сцену. Зал притих. Чапичев, помолчав с минуту, начал выступление живой газеты «Красный шлакочист». Как обычно. Теми же словами:
– Локомотив революции на большой скорости, на всех парах идет к коммуне. В топках бушует жаркое пламя. Уголь сгорает, но шлак остается. Не зевай, кочегар! Шуруй! Долой шлак! Все, что мешает движению вперед, – долой! Вот так мы и живем, друзья.
Из зала возразили:
– Неправда, не так живете.
Яков посмотрел в зал, потом сказал:
– Это верно, не всегда так живем. Хотя и тяжело мне говорить, все же скажу вам всю правду.
– Сами правду знаем, – снова послышалось из зала.
Но Яков продолжал:
– Всю правду скажу… Вот что случилось с кочегарами-«шлакочистами». Один кочегар зазевался, у другого в это время гайка ослабла. Есть в душе у каждого человека такая главная гайка, за ней в оба следи, не то беда будет. Остальное вы сами знаете: напился «шлакочист» Иван Репка, бесстыдно напился.
В зале засмеялись.
– Зря смеетесь, товарищи, – укоризненно сказал Чапичев. – Мне лично плакать хочется. Обидно за Репку. За человека обидно. Вы же сами видели: горел человек чистым огнем для нашего общего дела…
– А сейчас от водки сгорает. Жарится, бедный, как грешник в аду.
– Не знаю, – сказал Яков, – не приходилось мне в аду бывать.
В зале опять засмеялись.
– Зря смеетесь, – повторил Яков. – Я вам серьезно говорю: горел человек хорошим, добрым огнем. Да только, видно, чистого угля оказалось в нем маловато, а шлака побольше. И давайте по-честному: плохо, если вы думаете, что это одного Репки касается. Давайте по-честному, по-серьезному посмотрим вокруг себя и в себя самих заглянем. Что мы увидим? Много еще в нашей жизни шлака. Он нам жить мешает и двигаться вперед мешает. Правильно я говорю?
– Ты что это панихиду завел, Чапич? – спросили из зала.
– Нет, какая же это панихида? Я о работе говорю: шлака много, – значит, и работы много. Но мы, кочегары-«шлакочисты», работы не боимся. Раз нужно – лом в руки, лопату в руки, и будем шуровать. Правильно я говорю?
Зал дружно ответил:
– Правильно! Давай, Чапич, шуруй!
И Яков, улыбаясь, сказал:
– Ну раз правильно, так начнем. – Кивнув догадливой пианистке, он запел частушки, которые обычно пел Репка.
Всю программу Яков провел один. Он выступал за себя и за Репку. И делал это превосходно. Были и частушки, и раешник, и фельетон, и даже импровизированная сценка о том, как Иван Репка после тяжелого похмелья на все лады клянет проклятую водку и просит прощения. Зрители были готовы уже простить Репке его падение. Но Яков сказал непреклонно:
– У «шлакочиста» только руки и лицо измазаны черной сажей и копотью. А душа у него должна быть чистой, без пятнышка.
И все в зале громкими аплодисментами одобрили суровую непримиримость Чапичева. Может, потому и одобрили, что видели, как нелегко дается Якову этот публичный суд над товарищем своим и другом.
Спустя несколько дней Яков сказал мне:
– Репка вчера приходил. Каялся. Детьми своими клялся, что больше пить не будет.
– Я бы простил ему, Яков. Он же неплохой человек.
– Я бы тоже простил, – признался Чапичев. – Но тут я не один решаю. Я ему так и сказал: «Иди, Иван, к народу. Может, народ и простит».
Но, видно, не решился Иван Репка на такое испытание. Вскоре стало известно, что он потихоньку взял расчет на железной дороге и, как делал это в прежние годы, отправился в степные села и хутора вставлять стекла, красить крыши, класть печи.
Яков хмурился и грустил, когда при нем теперь вспоминали про Репку. Он еще долго переживал эту потерю. Что же касается живой газеты «Красный шлакочист», то и после падения Репки она не захирела. Наоборот, стала еще лучше. В ее выпусках теперь вместе с Чапичевым участвовали Вася Стащенюк, Наум Животовский, Артем Синичкин, неутомимая плясунья и певица телефонистка Клава Сироткина. Новые «шлакочисты» работали весело и дружно, не жалея сил для того, чтобы в топке локомотива всегда горело чистое, высокое пламя.
САМОЕД
По соседству с нашим домом поселился странный человек по фамилии Горлов. Раньше я ни разу не видел его в Джанкое, должно быть, приезжий. За небольшую сумму он купил давно оставленную хозяевами вросшую в землю хату-завалюху с прогнувшейся посередине земляной крышей.
Таким жильем брезговали даже неприхотливые бродячие псы. А Горлов не побрезговал, поселился в этой хорьковой норе с женой, маленькой, серой, похожей на мышь женщиной, и сыном, угрюмым подростком лет четырнадцати, который на все вопросы обычно отвечал: «Не знаю. У бати спросите». Других слов он, кажется, не знал, да и разговаривать с людьми ему было некогда: днем паренек отсыпался, потому что каждый вечер гонял за город, в ночное, подслеповатого, необыкновенно тощего коняку.
Чуть свет Горлов-старший запрягал этого отжившего свой век коня в расшатанную линейку и ехал к извозчичьей стоянке у вокзала.
Когда я впервые увидел новых соседей, то подумал: «Ну и нищета». Одеты они были в невообразимое тряпье. На Горлове-старшем были потерявшие форму стоптанные сапоги, во многих местах залатанные штаны. Куцый пиджачишко чудом держится у него на плечах – такой он был ветхий и дырявый. Сквозь дыры проглядывали наружу клочья грязной ваты. Да и сам Горлов был чудовищно грязен, неопрятен.
Богатых людей я в детстве и юности своей видел мало, и то главным образом издали, зато с бедными встречался ежедневно. Но бедность Горловых казалась какой-то особенной, доведенной до крайнего предела. Это была нищета, как бы выставленная напоказ, для того чтобы вызвать жалость и сострадание. На меня она так и действовала. Поначалу мне и в голову не приходило, что все это лишь мерзкий маскарад. Но заблуждался я на этот счет недолго. У нас во дворе был единственный на всю улицу колодец с пресной водой, и потому здесь образовался своеобразный «женский клуб». Чего только, бывало, не услышишь возле колодца! И правду, и полуправду, и быль, и небылицу. Разумеется, новых наших соседей «колодезный клуб» не оставил без внимания.
– Ну и злыдни эти Горловы, – услышал я. – Две недели тут живут, а еще ни разу печь не топили.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю. Я, как только просыпаюсь, смотрю на ихнюю трубу – чи идет дым, чи не идет.
– Это верно, не было еще дыма. Я тоже удивляюсь.
– Вот и я говорю, злыдни.
– А что ж они едят?
– Сами себя едят. Одним словом, самоеды.
Женщины рассмеялись. Так родилась и прилепилась к Горлову-старшему кличка Самоед. Иначе его с той поры на нашей улице не называли.
Тут же, у колодца, я узнал, кем в действительности был извозчик Горлов. Оказывается еще несколько лет назад он жил в Симферополе в шестикомнатном особняке, спал на пуховых перинах и разъезжал на породистых рысаках. В те годы Горлов вел большую торговлю скотом. По степным проселкам Херсонщины и Крыма в вёдро и непогоду усталые пастухи гоняли его гурты в несколько сотен голов каждый. Пастухи-гуртоправы были обуты в постолы и одеты в тряпье, а сам Горлов ходил тогда в чесучовой тройке, соломенной панаме, в лакированных штиблетах. Носил даже очки в золоченой оправе для солидности и «фасона». Но настал срок – прищемили Горлову хвост. Вот он и вывалялся в навозе, обрядился в лохмотья, думая, что в таком виде его не узнают.
– От народа прячется, куркульская морда, от Советской власти, – продолжала женщина, первой начавшая разговор о Горлове и, видимо, знавшая его в прежние годы.
– Это верно, – послышалось в ответ. – Но нутро-то кулацкое не спрячешь. Тут навоз и тряпье не помогут. А добро свое он припрятал. Говорят, по всему степу он свои гурты рассовал. По знакомым, по кумовьям, по родичам. К кому определил корову, к кому ярочку, а к кому телят парочку. Словом, добро припрятал и сам прячется, своего часа дожидается.
– Не дождется, – уверенно сказала другая женщина. – Так в лохмотьях и подохнет, проклятый.
Признаться, меня не очень удивило это открытие. В то время подобные «превращения» случались нередко. Я лишь подумал: «Ну и гадина» – и перестал интересоваться Самоедом. А Якова Чапичева он вдруг заинтересовал.
Первый раз Яков увидел его на привокзальной площади, когда мы возвращались из депо. День стоял ненастный, накрапывал не по-летнему мелкий, противный дождь. Самоед сидел на своей линейке мокрый, нахохленный, жалкий. И конь его был под стать хозяину: шершавый, худой – кожа да кости.
– Ну и картинка, – сказал Яков. – Жуть. Не завидую я такой старости: ни человеческой, ни лошадиной.
Перед этим мы с Яковом немного «поцапались», поэтому я не без насмешки спросил:
– Жалко?
– Конечно жалко, – признался Яков.
– А ты поплачь.
– Нет. Плакать ни к чему. Когда жалеешь кого-нибудь, действовать надо, а не плакать.
– Действовать? Вот ради этой свиньи действовать?
Я рассмеялся и рассказал Якову все, что знал о Самоеде.
– А теперь пошли, Яков, – добавил я. – Тошно смотреть на этого куркуля…
– Погоди. Мне надо с ним поговорить.
Яков подошел к извозчику.
– Эй, лихач, прокати!
Самоед встрепенулся, подобрал вожжи, достал припрятанный под дерюжкой кнут.
– Пожалуйте, дорогие граждане, с нашим удовольствием!
– Сколько возьмешь?
– По адресу или так?
– Так.
– Если так – рупь двадцать.
– Много, – сказал Яков.
– Жить надо, – ответил Самоед.
– А ты разве живешь?
– Живу, а как же иначе.
– Это тебе кажется, что живешь. Так люди не живут.
Какое-то время Самоед молча смотрел на Чапичева, и взгляд его был полон откровенного страха, неприкрытой ненависти.
– Так то ж люди, – произнес он. – А я лишенец.
– На Советскую власть жалуешься?
– Зачем на власть? На господа бога, – сказал Самоед и поспешно добавил, льстиво и униженно улыбаясь: – Пожалуйте, дорогие граждане, садитесь, за рупь повезу.
Мы, конечно, не поехали. Чапичев шагал рядом со мной хмурый, молчаливый. Я спросил:
– Ну как, еще жалеешь Самоеда?
– При чем тут жалость? – отозвался Яков. – Это совсем не то слово. Мне, понимаешь, обидно за человека…
– За человечество, – подсказал я.
– За человека мне обидно, – повторил Яков. – Ну разве можно так унижаться?
– А почему это тебя огорчает? Будь на твоем месте Самоед…
– Знаю. Будь Самоед на моем месте, он бы радовался. Таких, как он, радует унижение врага. А меня это не радует. Победа над врагом – радость, большая радость, а унижение… Нет, унижение не радует… Для чего это мне? Борьба борьбой, а человек, кем бы он ни был, не вправе унижать сам себя. Существует же человеческая гордость и человеческое достоинство. А этот превратился в скота…
– Не смеши, Яков, – сказал я. – Ты, безусловно, прав: у человека все это должно быть – и гордость, и достоинство. Но разве Самоед человек? Ты же сам видел. Поверь мне, нет такой силы, чтобы сделать его человеком.
– Нет, говоришь? – переспросил Яков. – Дубинкой, конечно, невозможно сделать его человеком, хотя отдубасить хорошенько не мешало бы. А вот сила примера, нашего примера – это другое дело. Мы же и в бедности себя не теряем, и в богатстве будем жить по-человечески. Вот увидишь, рано или поздно даже таких, как Самоед, наш пример сделает людьми.
– Что ж, поживем – увидим, – нехотя согласился я. И, как бы подытоживая свои наблюдения над новым, что открылось мне за последние дни в Чапичеве, сказал: – А ты сложный человек, Яков.
– Сложный? – Яков покачал головой. – Это жизнь, браток, сложная. А я пока, к сожалению, одноклеточный… Читал про одноклеточных? Ну так вот, я пока такой, в зачаточном состоянии, но… – он весело рассмеялся, – но в развитии… не безнадежный.
А вскоре произошла такая история. Вася Стащенюк уговорил меня и Чапичева поехать с футбольной командой на соседнюю станцию. Наши там выиграли с разгромным счетом, и мы, как водится, отпраздновали победу в станционном буфете, распив несколько бутылок кислого местного вина. Да и без вина настроение у нас было отличное. Правда, его испортил несколько начальник станции – обещал отправить нас домой на своей дрезине, но, видимо, в отместку за проигрыш своей команды стал тянуть с этим делом и дотянул до позднего вечера. Мы устроили ему небольшой скандал, и все наконец уладилось: дрезину мы получили. Но когда поравнялись с платформой последнего перед Джанкоем разъезда, нас остановил дежурный. Оказывается, начальник станции срочно затребовал дрезину обратно.
– Специально по телефону звонил, – сообщил дежурный. – Но вы не беспокойтесь. Сегодня в Джанкое будете. Скоро товарняк подойдет.
Мы ждали часа полтора, а товарного поезда все не было.
– Пошли своим ходом, – предложил Стащенюк.
– По шпалам далековато, – посочувствовал нам скучавший дежурный. – А вот если напрямки, степью, идти верст пять, не больше.
Мы пошли «напрямки», степью, и вскоре начали проклинать непрошеного советчика. Сначала попали в какое-то вязкое болото, а затем версты три шли по вспаханной земле. Даже самые выносливые и те приуныли. Было уже далеко за полночь, когда мы наконец добрались до Джанкоя.
– Так это ж твоя улица, – сказал Яков, когда мы вошли в город.
– Моя.
– Тогда баста. Дальше я не пойду. Спать осталось три часа, а идти еще далеко. А что, если всем нам переночевать у вас на сеновале?
– Пожалуйста, – сказал я. – Прошу…
Те ребята, которые жили поближе, ушли к себе. Осталось человек десять. Без шума, стараясь никого не разбудить, мы по приставной лестнице поднялись на чердак и с наслаждением растянулись на свежем, пахучем сене. Только улеглись, как послышался чей-то громкий храп.
– Что за свинство! – возмутился Яков. – Кто это дурачится?
– Не знаю, – ответил из темноты Стащенюк. – Это не наши.
– А кто же?
– А я откуда знаю!..
– Сейчас проверим, – поднялся Яков и устроил перекличку.
Все отозвались, все бодрствовали, а храп не прекращался.
– Да это Самоед, – догадался я. – Он всегда на дворе спит, на своей линейке. Боится, чтобы ее не утащили.
– Так дело не пойдет, – негромко произнес Яков. – Пойду успокою его.
– Ты посвисти над ним, это помогает, – посоветовал Стащенюк.
Прошло несколько минут. Храп не прекращался, а Якова все не было. Что он там делает? Черт побери этого Самоеда. Вдруг стукнет он спросонья Чапичева…
И вот послышался взволнованный, почти ликующий шепот:
– Ребята! За мной! Скорей, скорей!
Не знаю, какой бес вселился в нас в ту ночь. Но мы с величайшей готовностью, бесшумно скатились с чердака и окружили линейку, на которой спал Самоед.
Все делали молча. Яков, словно дирижер, подавал нам точные и ясные команды: плавное движение правой руки в сторону низкой, любому из нас по плечу, плоской крыши и короткая выразительная команда левой рукой, обозначавшая «взяли»! Десять пар рук подхватили линейку и водрузили на крышу хаты. Поднятый в воздух Самоед перестал храпеть, скрежетнул зубами и повернулся на бок.
Мы замерли, думая, что он проснется. Но он не проснулся. Кто-то уже без команды притащил два больших камня, кто-то приволок бревно, мы надежно закрепили линейку на крыше Самоедовой хаты и вернулись на сеновал.
– Интересно, что ему снилось, когда мы поднимали линейку?
Это спросил Стащенюк, обращая свой вопрос ко всем сразу.
– А что ему может сниться? Вероятно, снилось, что его черти в пекло волокут, – ответил я.
– А почему черти? – возразил футболист Слава Бураков. – Почему не самолет? Может, ему снился полет на аэроплане?
– Только не полет, – послышался голос Якова. – Такие, как Самоед, даже во сне не летают. А теперь давайте спать, ребята, – добавил он. – Утром разберемся, кому что приснится. Кстати, когда Самоед обычно просыпается?
– Чуть свет. Он к нам по воду ходит, услышим.
– Значит, услышим. – Яков сладко зевнул. – Ох, хо… Что-то косточки стариковские ноют. Спите, дети! Спокойной ночи. Не бойтесь, не проспим, без будильника обойдемся.
И все мы тотчас же заснули спокойным сном праведников, будто совершили перед этим какое-то доброе дело.
Разбудил нас истошный, пронзительный вопль:
– Караул! Ратуйте! – И еще пронзительнее: – Караул!
Тревожно захлопали двери в соседних домах – люди спешили на помощь. Разумеется, мы первыми оказались на усадьбе Самоеда. Он стоял на крыше своего дома с подвернутой штаниной, с всклокоченными седыми волосами и вопил.
Увидев нас, Самоед оторопело заморгал глазами и замолк. Он, видимо, тут же догадался, в чем дело. Опустил задранную штанину и, свирепо покряхтывая, стал слезать с крыши. Вася и Яков помогли ему. И вот они стоят друг против друга: Самоед и Яков. Самоед еще не оправился от испуга – губы у него синевато-белые, в глазах грязноватая муть.
– И как это вас занесло на крышу? Да еще вместе с линейкой? – спросил Яков.
Самоед не ответил.
– Вот и не верь после этого в нечистую силу, – продолжал Чапичев.
– Плетки нет на вас хорошей, – отозвался наконец Самоед. – Фулиганы! Сейчас пойду в милицию, там вам покажут.
– В милицию? Что ж, это дело. Наша милиция как раз интересуется всякой нечистой силой.
Самоед прикусил губу, задумался. Мы поняли, в милицию он не пойдет.
– Будь у меня права, – сказал Самоед, – я бы тебе показал нечистую силу.
– Насчет прав мы уже с вами беседовали, – напомнил Чапичев.
Самоед посмотрел на него и припомнил, наверное, разговор на привокзальной площади. Понятно, что это не доставило ему удовольствия. Он поморщился и вздохнул.
– Линейку снимите, фулиганы…
– А как же ее снять?
– Как поставили, так и снимайте.
– Мы ее не ставили, – возразил Яков. – И как ее с крыши стащить, ума не приложу. Может, ты, Славка, подскажешь? Ты же как-никак каменщик.
Славка Бураков хитро подмигнул Якову, для убедительности обстукал саманную стену хаты костяшками пальцев и развел руками.
– Что? Ничего не получается? – спросил Яков.
– Оно, конечно, можно снять, – сказал Славка. – Только мороки много. Стены надо разбирать. Стены разберем, крыша опустится наземь, запрягай тогда, хозяин, свою телегу и езжай, куда хочешь…
– Все смеетесь, – зло сказал Самоед. – А плакать когда будете?
– Этого вы не дождетесь, хозяин, не волнуйтесь, – предупредил его Яков.
– А я не за вас волнуюсь, а за свою линейку. По-людски вас прошу: снимите ее с крыши. Мне же на работу ехать надо.
– Вот это другой разговор. Вам на работу, и нам на работу. Кто не работает – тот не ест. Тут мы подошли к делу. Линейку вашу мы, конечно, снимем. Но это работенка нелегкая…
– Какая же это работа? – деланно изумился Самоед.
– Ну, если вы не считаете это работой, тогда до свидания, – серьезно сказал Чапичев.
Мы с ребятами переглянулись, еще не понимая, чего хочет Яков, а Самоед уже понял. Еще бы! Он же всю жизнь свою барышничал и торговал. Ему ли не догадаться!
– Ладно, – сказал Самоед. – Выкладывай, сколько хочешь?..
– Немного, – сказал Яков. – Мы для вас сделаем работу, а кто работает, тому и поесть надо. Короче говоря, нам требуется завтрак. На десять голодных ртов. Яичница с колбасой. Ну, еще огурчики там, помидорчики, капуста квашеная. Словом, всякий шурум-бурум. И конечно, сальцо и винцо. Договорились?
Самоед посмотрел на свою линейку, потом на нас и, подавив вздох, сказал:
– Договорились.
Мы сняли линейку, затем умылись холодной колодезной водой и шумной гурьбой ввалились в хату Самоеда.
В ней было душно и полутемно. Яков сразу распахнул небольшое оконце, в которое вместо стекла была вставлена фанера. Мы огляделись. Вдоль стены стояли топчаны и сундуки – огромные, обитые полосовым железом. Посреди хаты на грубо сколоченных козлах возвышался стол из неоструганных досок, к столу приставлены две садовые скамьи с чугунными фигурными ножками – остатки былой самоедовской роскоши.
– Сидайте, – сказал Самоед.
Мы сели. Хозяйка поставила на стол миску с огурцами, помидорами и большую сковороду с яичницей.
– А вилки? – напомнил Яков.
Хозяйка приставила к сковороде две замусоленные, обглоданные деревянные ложки.
– Извиняйте, нет у нас вилок, – сказал Самоед.
– Были, а теперь нет, – добавила хозяйка.
– Помолчи, тебя не спрашивают, – прикрикнул на нее Самоед.
Хозяйка поставила на стол бутыль с бледно-розовым виноградным вином и две жестяные, тронутые ржавчиной кружки.
– Извиняйте, – суетился Самоед. – Стаканов и рюмок тоже у нас нет.
– Были, – снова сказала хозяйка.
– Ступай отсюда, – заорал Самоед. И когда она шмыгнула за дверь, сам не удержался, пожаловался: – А верно, ведь были. Все у меня было. И все – собаке под хвост.
– Ну стоит ли горевать из-за каких-то там вилок и рюмок, – сказал Яков, наполняя кружки вином.
– Тебе легко говорить. Ты, видать, никогда ничего не имел, ничего не приобретал, ничего не терял.
– А я для себя и не хочу приобретать. У нас, знаете, другой закон: «Жива была б республика, а мы-то проживем». Так что ничего я не хочу наживать и приобретать. Разве только ума побольше. Но это такая штука – на базаре не купишь. А насчет потерь я вам скажу, хозяин: пролетарию нечего терять, кроме своих цепей, зато приобретет он весь мир. Подумать только – весь мир. Огромный, красивый, богатый. Это, хозяин, побольше, чем вы имели… И каждому в нем место найдется, только трудись, живи честно, не жадничай, не подличай, не молись на свое брюхо…
– Что-то не видать этой вашей распрекрасной жизни, – проворчал Самоед.
– Чтобы видеть, надо глаза иметь, – сказал Чапичев. – Зрячие глаза. Слепой никогда ничего не увидит. Вот за это давайте выпьем, хозяин. За то, чтобы вы когда-нибудь стали зрячим. Давайте чокнемся. Ну что же вы?
Самоед не притронулся к своей кружке. Яков пожал плечами, отпил немного вина, поморщился.
– Ну и кислятина. А может, пойдем, ребята? Что-то, я вижу, у вас аппетит пропал.
И в самом деле, никто из нас не притронулся к еде, хотя яичница на сковороде выглядела очень неплохо.
– Да, пошли, – сказал Славка Бураков. – Нечего тут чикаться.
Мы поднялись.
– Куда же вы? – всполошился Самоед. – Наготовили вам, нажарили…
– Не пропадет, сами пожрете, – сказал Вася Стащенюк. Обычно очень спокойный и выдержанный, он неожиданно рассердился, и не столько, видать, на Самоеда, сколько на Якова. Когда мы вышли на улицу, он сразу набросился на него: – Тоже мне, агитатор!..
– А что? Я ему неплохо сказал.
– Нашел кого агитировать. Ты его руки видел? Заметил, какие они у него длинные, ниже колен. Жуть! В такие лапы лучше не попадайся. Они тебя на первом дереве вздернут, дай им только волю.
– А кто им даст волю? Я, что ли? Да если понадобится, я мигом их укорочу. По самые плечи.
– То-то же, – одобрил Стащенюк. – Вот это настоящий разговор. А то я уже подумал, свихнулся парень, баптистом каким-то стал. Вроде моего соседа, Тихона Ильича, может, знаешь? Он у джанкойских баптистов вместо попа. Липкий такой «христосик». Что ему ни скажи, у него один ответ: «Все люди – братья». А какой я ему брат, когда он, гнида этакая, против Советской власти.
– Как же ты мог такое про меня подумать? – обиделся Яков. – Разве ты не знаешь меня? Какой же я тебе баптист, какой я тебе «христосик», когда я в бога никогда не верил и не верю. Я в коммунизм верю, понятно тебе? А что значит в людей. Потому что коммунизм не боги построят, а люди.
– Конечно люди, но только не такие, как Самоед.
– Да в нем людского уже ничего нет. Родился человеком, а превратился в животное. И даже не в животное. С животного какой спрос – оно на четвереньках живет. А этот на двух ногах.
– Так для чего же ты с ним дискуссию завел? – удивился Стащенюк. – Какой в этом толк?
– Толку, конечно, никакого. И все же мне интересно было. Может, думаю, осталось в нем еще что-то людское. Хоть кроха какая, хоть самая малость.
– А как ты это увидишь? – недоверчиво усмехнулся Стащенюк. – В микроскоп, что ли? Нет таких микроскопов.
– И не нужно… Зато глаза у него есть. Посмотришь в них….
– Ну и что, посмотрел?
– Да, посмотрел.
– И что увидел?
– Ничего. Ровным счетом ничего. – Яков, словно удивляясь, развел руками. – Пустота. Никаких признаков человека. И только на самых донышках какой-то пакостный осадок. Знаете, ребята, я вам честно скажу, противно мне стало.
– Эх ты, «шлакочист». – Стащенюк хлопнул Якова по плечу. – Конечно, противно возиться со всякой дрянью… И нас, чертяка полосатый, попутал.
– Виноват, братцы, – рассмеялся Яков. – Больше не буду.
– Ну раз виноват, плати штраф, – сказал Стащенюк. – Угощай вечером пивом. Всю нашу братву.
– Лучше билетами в кино, – предложил Слава. – Говорят, сегодня классная картина.
Мы договорились встретиться у кинотеатра, но «классную» картину так и не посмотрели. Вечером нас вызвали в райком комсомола.
Чапичев, Стащенюк, я и еще двое комсомольцев из футбольной команды сидели в райкомовской приемной и в угрюмом молчании ждали своей участи. Инструктор райкома предупредил нас:
– Разделают вас под орех за ваше хулиганство.
Положение осложнялось тем, что отсутствовал секретарь райкома Денис Березин, и бюро, которое уже заседало в секретарском кабинете за обитой клеенкой дверью, вела заворг Лена Пустовалова.
– Денис – парень толковый, он во всем разобрался бы и решил бы по справедливости, – сказал Стащенюк. – А от Лены справедливости не жди. И все потому, что она… красивая. Когда начинает говорить, ребята с нее глаз не сводят, ну и во всем поддерживают…
И действительно, на Лену нельзя было смотреть без восхищения, нельзя было не любоваться этой красивой восемнадцатилетней девушкой. По натуре своей она была застенчива, и это тоже придавало ей особое очарование. А Лена не хотела быть застенчивой, не хотела, чтобы ею любовались, не хотела вызывать в людях добрую улыбку. Наоборот, она стремилась быть властной, суровой и дерзкой, хотела, чтобы от одного ее взгляда комсомольцы трепетали и беспрекословно подчинялись ей… А поскольку ее собственная натура мешала этому, она боролась с ней, замораживала в себе все хорошее и милое, что было ей присуще, и обдавала людей таким холодом, от которого даже в сорокаградусную джанкойскую жару можно было превратиться в сосульку.
Не знаю, кому подражала Лена, чьим образом вдохновлялась, кто был ее идеалом. Но думаю, что это был недобрый идеал.
Вот с этой самой Леночкой нам и предстояло иметь дело на бюро. И какой черт дернул Дениса именно сегодня куда-то уехать!
– Может, он еще вернется, – сказал нам инструктор. – Денис велел начинать бюро без него, но обещал подъехать…
Однако счастье не захотело нам улыбнуться. Скрипнула тяжелая дверь секретарского кабинета, и мы услышали громкий, нарочито презрительный голос Леночки Пустоваловой:
– Чапичев и компания! Прошу…
– Еще издевается, – обиделся Стащенюк.
– Ладно, – сказал Яков. – Не дрейфьте, ребята… Выше хвост.
Мы вошли в кабинет. Члены бюро сидели за накрытым красной материей столом, а Лена – за письменным столом Дениса, рядом с секретарским креслом. И это рассмешило меня, хотя я понимал, что сейчас не до смеха.