Текст книги "Собрание сочинений. Т. 20. Плодовитость"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 45 страниц)
Когда они снова двинулись в путь, Бошен, который из-за своей личной трагедии воздерживался от высказываний по таким вопросам и до сих пор молча сосал сигару, не выдержал и заговорил со свойственной ему поразительной беспардонностью, глядя на всех свысока, чуть ли не победоносно. Голос его звучал громко и внушительно:
– Я не принадлежу к школе Сегена. Однако он говорит справедливые вещи… Вы и представить себе не можете, как меня волнует вопрос рождаемости. Могу сказать, не хвалясь, что изучил его досконально. Ну так вот, Мальтус безусловно прав, – нельзя плодить детей до бесконечности, не позаботившись раньше о том, как их прокормить… Если бедняки подыхают с голоду, так это их вина, а уж никак не наша. Ведь не от нас же, в самом деле, беременеют их жены!
Он разразился громовым смехом и продолжал разглагольствовать, ибо охотно рассуждал на подобные темы. Только господствующие классы, изрекал он, достаточно благоразумны, дабы ограничить деторождение. Страна может производить лишь определенное количество средств существования, и это вынуждает ее ограничиваться определенным количеством населения. Отсюда нищета, ибо бедняки забываются, балуясь на своем нищенском ложе. Принято думать, что всему виной неправильное распределение богатств; но просто глупо мечтать об утопической стране, где не будет хозяев, где все станут братьями, равноправными в труде, делящими между собой все блага жизни, как праздничный пирог. Следовательно, причина кроется в недальновидности бедняков, что, признался он с грубоватой откровенностью, хозяевам на руку: ведь они вынуждены прибегать к детскому труду, чтобы получить дешевую и необходимую им рабочую силу.
И, войдя в раж, забыв обо всем на свете, в тщеславном и упрямом увлечении своими идеями, Бошен беззастенчиво обратился к собственному примеру:
– Нам говорят, что мы плохие патриоты только потому, что за нами не тянется хвост малышей. Но это же идиотизм: каждый служит родине по-своему. Если эти несчастные поставляют родине солдат, то мы даем ей наши капиталы, всю мощь нашей промышленности и нашей торговли… Да что тут говорить? Каждый сам знает, что ему делать. Не слишком-то преуспеет наша родина, если мы разоримся, поставляя ей детей, которые свяжут нас по рукам и ногам, будут мешать нашему обогащению, уничтожат созданное нами ранее, разделят все между многими. При наших законах, при наших нравах солидное состояние можно обеспечить только единственному сыну. И, боже мой, сам собою напрашивается вывод – единственный сын есть единственное мудрое решение, единственный залог истинного счастья.
Было так мучительно, так невыносимо слушать его слова, что все, охваченные смущением, молчали. А Бошен торжествовал, считая, что сумел убедить своих противников.
– Взять хотя бы меня…
Констанс прервала его. Сначала она шла, низко опустив голову, подавленная этим потоком слов, сгорая от стыда, словно речи мужа еще усиливали ее поражение. Подняв лицо, по которому текли крупные слезы, она проговорила:
– Александр!
– В чем дело, дорогая?
Он все еще не понимал. Потом, заметив слезы на глазах Констанс, он почувствовал, что его благодушная уверенность несколько поколебалась. Он обвел взглядом остальных, желая оставить за собой последнее слово.
– Да, да! Конечно, наш бедный мальчик… Но частные случаи не опровергают всей теории как таковой, идея остается идеей.
Наступило тягостное молчание, впрочем, они уже подходили к лужайке, где сидела вся семья. Матье вдруг вспомнил, что Моранж, который тоже был приглашен в Шантебле, отказался прийти: его испугала перспектива лицезреть чужую радость, да и нельзя надолго оставлять дом, – ведь за его отсутствие кто-нибудь может посягнуть на его таинственное святилище. Неужели и он, Моранж, тоже будет упорно отстаивать свои былые взгляды? Неужели будет защищать теорию единственного ребенка и все те недостойные тщеславные расчеты, которые стоили жизни его жене и дочери? И перед Матье вдруг возникло растерянное бледное лицо Моранжа, – для этого слабого ума жизненная буря оказалась непосильно трудной, и он брел по жизни, как маньяк, устремляясь вперед, к загадочному концу, где его подстерегало безумие. Но мрачное видение сразу исчезло, – залитая веселыми лучами солнца лужайка, окаймленная высокими деревьями, вновь открылась взору, являя собой такую чудесную картину счастья, здоровья и торжествующей красоты, что Матье нарушил тягостное молчание и невольно воскликнул:
– Взгляните, взгляните же! Как они милы среди зелени, как радуют сердце эти славные женщины, эта прелестная детвора! Вот что следовало бы запечатлеть на полотне, дабы показать людям, сколь прекрасна, сколь радостна жизнь.
Пока Бошены и Сегены ходили осматривать скотный двор, оставшиеся на лужайке тоже не теряли даром времени. Сначала произошла торжественная церемония раздачи меню, украшенных тончайшими акварелями Шарлотты. Сюрприз еще за завтраком привел всех в восхищение и вызвал дружный смех: так прелестны были эти детские головки, все многочисленное потомство матушки наседки. Потом, когда служанки убрали со стола, огромный успех выпал на долю Грегуара, который преподнес невесте великолепный букет белых роз, извлеченный из-под соседнего куста, куда он его до поры до времени припрятал. По-видимому, он выжидал минуту, когда поблизости не будет отца. Это были розы с мельницы, – вероятно, Грегуар с помощью Терезы обчистил весь сад. Марианна, понимая всю тяжесть вины Грегуара, хотела было его пожурить. Но до чего же хороши оказались эти белые розы, действительно величиной чуть не с кочан капусты, совсем такие, как говорил Грегуар! И он имел полное основание торжествовать – белые розы мог раздобыть только он, этот юный рыцарь и бродяга, которому нипочем перелезть через чужой забор, обольстить девчонку ради того, чтобы украсить невесту белыми цветами.
– Они очень хороши, – заявил он уверенным тоном. – и папа мне ничего не скажет.
Эти слова вызвали новое оживление и смех. Бенжамен и Гийом, проснувшись, во весь голос требовали еды. Все присутствовавшие весело подтвердили: младенцы правы, пришла их очередь. Раз взрослые позавтракали с таким отменным аппетитом, справедливость требует накормить и детей. И так как они были в семейном кругу, все было сделано просто и без стеснения. Сидевшая в тени большого дуба Марианна взяла Бенжамена на колени, расстегнула корсаж и дала ему грудь с видом веселым и серьезным одновременно; сидевшая справа от нее Шарлотта безмятежно последовала ее примеру, и маленький обжора Гийом стал жадно сосать молоко; а слева присела Андре с маленьким Леонсом на руках, – вот уже восемь дней, как его отняли от груди, но он еще требовал материнской ласки и, счастливо притихший, прильнул к теплой груди, которая до сих пор служила для него источником жизни. Разговор зашел о кормлении грудью. Амбруаз рассказал, что это он уговорил свою жену попробовать кормить ребенка, ибо Андре была уверена, что не сможет, что у нее не будет молока. А молоко все же пришло, и она прекрасно кормила. Очевидно, надо только захотеть.
– Он говорит правду, – смеясь, подтвердила Андре. – Я безумно боялась кормить, все мои подруги твердили, что это невозможно. Вначале мне действительно приходилось нелегко, а теперь я так счастлива!
Она звонко поцеловала Леонса. Тут у новобрачной Марты из самой глубины сердца невольно вырвался возглас, который еще усилил общее веселье:
– Слышишь, мамочка! Я, правда, не такая крепкая, как Шарлотта, которая кормит уже третьего. Но это ничего не значит – я тоже буду сама кормить.
Как раз в ту минуту, когда смущение Марты вызвало новый взрыв смеха, вернулись Бошены и Сегены в сопровождении Матье. Гости остановились, пораженные очаровательным, величественным зрелищем. На фоне деревьев, среди густой травы, под дубом-патриархом, словно рожденная той же тучной землей, сидела вся семья – единая группа, могучий побег, ликующая радость, сила и красота. Деятельные Жерве и Клер вместе с Фредериком не переставали распоряжаться и торопили слуг, принимавших со стола, чтобы те скорее подавали кофе. Все три девочки решили с помощью верного рыцаря Грегуара заново украсить стол, и их не видно было за ворохом свежих роз – чайных и ярко-красных. Несколько поодаль молодожены, Дени и Марта, разговаривали вполголоса, а г-жа Девинь, мать Марты, слушала их с тихой и кроткой улыбкой. И здесь, в кругу семьи, сияющая радостью, все еще свежая и цветущая Марианна кормила своего двенадцатого ребенка; прекрасная в своей безмятежности, в своей здоровой силе, она улыбалась Бенжамену, который сосал ее грудь, а на другом ее колене сидел Николя, предпоследний ребенок, ревниво охранявший свое место. Обе невестки являлись словно бы ее продолжением – Андре по левую руку, вместе с Амбруазом, который подсел к ней и играл со своим сынишкой Леонсом, Шарлотта по правую – с обоими детьми, Гийомом у груди и Бертой, жавшейся к материнской юбке. Вера в жизнь расцвела здесь пышным цветом благоденствия, все возраставшего и бившего ключом благосостояния и счастливого изобилия.
Сеген, обращаясь к Марианне, пошутил:
– Значит, этот маленький человечек, которого вы кормите, уже четырнадцатый?.
Она весело засмеялась:
– Ну, ну, не будем преувеличивать… У меня действительно было бы четырнадцать, если бы не два выкидыша. Двенадцать я выкормила – это верно.
Бошен, к которому вернулся обычный апломб, не мог удержаться и вмешался в разговор:
– Целая дюжина… это же безумие!
– И я придерживаюсь того же мнения, – вставил развеселившийся Матье. – Если это и не безумие, то, во всяком случае, непорядок… Наедине мы с женой соглашаемся с тем, что зашли чуть дальше, чем следовало бы. Впрочем, мы отнюдь не считаем, что все должны следовать нашему примеру!.. Ну да ладно! По нынешним временам можно без страха превышать меру: чересчур – и то мало. Пусть мы переусердствовали, – нашей бедной стране будет только на руку, если и другие последуют нашему примеру и такое сумасбродство примет эпидемический характер… И надо опасаться лишь одного – как бы благоразумие не одержало верх.
Марианна слушала, улыбаясь, но к глазам ее подступили слезы. Ее охватила тихая грусть, сердечная рана, продолжавшая кровоточить, вновь открылась, хотя не так-то уж часто выпадала на долю Марианны радость видеть вокруг себя всех своих детей, рожденных от ее плоти, вскормленных ее молоком.
– Да, – тихим, дрожащим голосом проговорила она, – у меня было бы двенадцать… а осталось только десять… Двое спят в земле и дожидаются нас…
Вызванный словами Марианны образ мирного жанвильского кладбища и фамильного склепа, где один за другим со временем упокоятся все дети, не испугал никого: ее слова прозвучали как добрый посул среди веселого празднества. Память о дорогих усопших продолжала жить, все хранили ее с нежностью в сердце своем даже в часы радости, хотя время уже затягивало рану. Ведь это была сама жизнь, которая немыслима без смерти. И каждый вносит свою лепту в общее дело жизни, а потом, когда наступает его час, уходит вслед за старшими, обретает вечный покой, где суждено осуществиться великому человеческому братству.
Слушая шуточки Сегена и Бошена, Матье едва сдержал рвавшиеся с его губ слова: ему хотелось ответить им и разбить лживые теории, которые они, люди конченые, еще осмеливались проповедовать. Опасаться перенаселения земли, обновляющего потока жизни, который якобы повлечет за собой голод, – да разве это не нелепость? Надо только, как это делал он сам, всякий раз, когда рождается ребенок, создавать необходимые средства к существованию, и он сослался бы на Шантебле, дело рук своих, где зреет хлеб под солнцем, а рядом подрастают дети. Разумеется, никто не посмеет обвинить его детей, что они съедают чужую долю, ибо каждый из них родился, когда ему уже был припасен кусок хлеба. Миллионы новых людей могут смело рождаться на свет – земля велика, более двух ее третей еще не обработаны, не засеяны. И разве цивилизация и прогресс не прямой результат роста численности народонаселения? Только недальновидность бедняков бросила мятежные толпы на поиски правды, справедливости, счастья. С каждым днем потоку человеческому требуется все больше добра, справедливости, разумного распределения благ по законам, регулирующим всеобщий труд. И если цивилизация и впрямь налагает узду на чрезмерный рост рождаемости, то это явление, вероятно, дает право надеяться, что в далеком будущем наступит окончательное равновесие, – через столетия, когда жизнь на земле, заселенной из края в край, войдет в рамки разумности и погрузится в некую божественную неподвижность. Все это, впрочем, лишь умозрительные рассуждения в угоду тем условиям, которые выдвигает сегодняшний день, требуя, чтобы нации постоянно обновлялись и множились в предвидении окончательного единения человечества. И вот благородный пример, пример неотразимый, какой являли собой Марианна и Матье, неизбежно вел к изменению нравов, взглядов на мораль, на красоту.
Матье уже открыл было рот. Но вдруг он почувствовал всю никчемность споров перед великолепием этого зрелища – кормящей матери под сенью посаженного ею дуба, окруженной соцветием сильных, здоровых детей. Она мужественно делала свое дело, продолжала свой род, творила без конца. Она олицетворяла собой высшую красоту.
И он нашел наиболее убедительный довод – крепко поцеловал ее при всех присутствующих.
– Дорогая моя, ты самая красивая, самая хорошая в мире. Пусть все следуют твоему примеру.
Ответный поцелуй Марианны был встречен возгласами восторга, взрывом веселья и смеха. Оба они были героями, жившими в едином героическом порыве, ибо их вела вера в жизнь, воля к действию, способность любить. И Констанс остро почувствовала, поняла всепобеждающую силу плодовитости, ей уже виделось, как Фроманы в лице Дени становятся хозяевами завода, в лице Амбруаза – хозяевами особняка Сегенов, в лице остальных своих детей – хозяевами всей страны. За ними была численность, за ними была победа. И, сломленная, снедаемая неутоленной нежностью, все еще терзаясь от горечи своего поражения, все еще надеясь на какую-нибудь злую отместку судьбы, она, никогда не плакавшая, отвернулась, чтобы смахнуть две крупные жгучие слезы, которые, как огнем, обожгли ее высохшие щеки.
Бенжамен и Гийом все еще сосали – маленькие обжоры, которых ничто не отвлекало от еды. Марианна переложила сына к другой груди. Шарлотта следила за тем, чтобы ребенок не слишком больно кусал ее. Если бы все кругом не смеялись так громко, можно было бы услышать, как журчит молоко, этот крохотный ручеек, вливавшийся в единый поток жизненных соков, питая землю, заставляя трепетать могучие деревья под живительным июльским солнцем. Повсюду щедрая жизнь пускала ростки, творила, множилась, кормила. И ради вечного дела жизни вечный источник молока струился по всему миру.
КНИГА ШЕСТАЯ
I
Как-то воскресным утром Норине и Сесиль, которые, несмотря на праздничный день, не прекращали трудиться, сидя по обе стороны рабочего столика, заваленного заготовками нарядных бонбоньерок, был нанесен визит, повергший обеих в отчаяние и ужас.
Их уединенная, скрытая от чужих глаз жизнь до этого дня текла мирно, без особых горестей, если не считать заботы о том, как бы свести концы с концами и отложить немного денег, чтобы три-четыре раза в год вносить плату за квартиру. Восемь лет они прожили вместе на улице Федерации, неподалеку от Марсова поля, в большой, веселой и светлой комнате, кокетливая опрятность которой составляла предмет их гордости. И сын Норины беззаботно рос под опекой своих двух матерей, одинаково любящих и нежных; в конце концов мальчик начал их путать; у него была мама Норина и мама Сесиль, и он, пожалуй, не сразу бы ответил на вопрос, какая из двух его настоящая мать. Они работали только для него, они жили только им, одна из них – все еще красивая в свои сорок лет, спасенная от окончательного падения этим запоздалым материнством, другая, остававшаяся девочкой без малого в тридцать лет, перенесшая на племянника всю нерастраченную нежность возлюбленной и жены, которой ей не суждено было стать.
Итак, в это воскресенье, около девяти часов утра, настойчиво постучали два раза. Когда дверь открылась, в комнату вошел коренастый парень лет восемнадцати. Темноволосый, с квадратной физиономией, резко очерченным подбородком и светло-серыми глазами, он был одет в старую, рваную куртку, а на голове у него красовалась черная драповая фуражка, порыжевшая от времени.
– Простите, – проговорил он, – здесь живут сестры Муано, картонажницы?
Норина стоя смотрела на него, охваченная внезапной тревогой. Сердце ее сжалось, словно предчувствуя опасность. Она, бесспорно, где-то видела это лицо, но в памяти возникало лишь далекое прошлое, какая-то смутная опасность, которая вернулась вновь, чтобы искалечить ее жизнь.
– Да, здесь, – ответила она.
Не спеша молодой человек обвел глазами комнату и скорчил недовольную гримасу, ибо, по-видимому, он ожидал попасть в более богатую обстановку. Затем взгляд его задержался на ребенке, который, как подобает примерному мальчику, читал книжку и на минуту поднял голову, чтобы посмотреть на вошедшего. За-кончив осмотр комнаты, гость бросил беглый взгляд на другую женщину, находившуюся здесь, на худенькую, хрупкую Сесиль, которая испуганно смотрела на незнакомца, чувствуя, как на нее надвигается что-то страшное, неведомое.
– Мне сказали, четвертый этаж, дверь налево, – снова заговорил незнакомец. – А все-таки я подумал, не ошибся ли, мне ведь кое-что известно, о чем не всякому скажешь… Не совсем, видите ли, ловко получится. И, конечно, раньше чем сюда явиться, я хорошенько все обдумал.
Юноша растягивал слова и не сводил своих бесцветных глаз с Норины, окончательно убедившись, что вторая женщина слишком молода, чтобы быть той, которую он ищет. Видя, что она чуть ли не дрожит от волнения и старается что-то припомнить, незнакомец счел нужным продлить пытку. Наконец он решился:
– Я именно тот, кого ребенком отдали на воспитание кормилице в Ружмон, зовут меня Александр-Оноре.
Ему уже незачем было продолжать. Норина задрожала всем телом, стиснула руки, заломила их, а ее исказившееся лицо побелело. Боже праведный! Бошен! Буквально всем – хищным взглядом, резко очерченным подбородком, выдававшим прожигателя жизни, скатившегося до самых низменных пороков, – он напоминал Бошена, и она удивлялась, как сразу же не назвала его по имени. Ноги у нее подкосились, и ей пришлось сесть.
– Так это вы, – просто сказал Александр.
Дрожь Норины подтверждала его догадку, и так как она не в силах была произнести ни слова, потому что отчаяние и страх сжали ей горло, он почувствовал необходимость хоть отчасти успокоить ее, чтобы с первого же раза не закрыть навсегда за собою дверь, которую ему доверчиво открыли.
– Да не волнуйтесь вы так. Вам нечего меня бояться, я вовсе не хочу причинять вам зла… Но поймите и вы меня: Когда я наконец дознался, где вы, мне захотелось познакомиться с вами, это ведь так естественно.
И я даже подумал: а может, она будет рада повидаться со мной… К тому же, по правде говоря, я сейчас в нужде. Вот уже скоро три года, как я сдуру вернулся и Париж, где мне только и остается, что подыхать с голода. Ну, а когда голоден, то так и подмывает разыскать родителей; пусть они и вышвырнули тебя на улицу, не такое уж у них черствое сердце, чтобы отказать родному сыну в тарелке супа.
На глазах у Норины выступили слезы. Появление несчастного покинутого сына, теперь уже взрослого малого, винившего ее во всех бедах, прямо заявлявшего, что он голоден, окончательно сразило ее. А парень, обозленный тем, что проку от нее не добьешься, что она только ревет да трясется, обратился к Сесиль.
– Я знаю, вы ее сестра… Растолкуйте же ей, что глупо портить себе кровь по пустякам. Ведь я же не убивать ее пришел. Ну и обрадовалась же она мне, нечего сказать… А ведь я не подымаю шума, даже ничего не сказал внизу консьержке, клянусь вам.
И так как Сесиль, не ответив ему, подошла к Норине, желая успокоить сестру, он снова уставился на ребенка, который тоже испугался и побледнел, увидев что обе его мамы так огорчены.
– Значит, этот малыш мой братец?
Тут Норина вдруг встала между ним и ребенком. Она не могла прогнать страшные мысли о крушении всех надежд, о катастрофе, которая неизбежно обрушится на них. Ей хотелось быть доброй, даже найти какие-то ласковые слова. Но, не помня себя от злобы, возмущения и неприязни, она их не находила.
– Вы пришли, конечно, я понимаю… Но это так ужасно, да и что я могу сделать? Прошло столько лет, мы совсем не знаем друг друга, и говорить-то нам не о чем… И потом, вы же видите, я не богата.
Александр еще раз обвел взглядом комнату.
– Вижу… А мой отец? Не скажете ли вы мне его имя?
Ее сковал страх, она еще сильнее побледнела, а он тем временем продолжал:
– Потому что, если у моего отца водятся деньжата, я сумею их из него повытрясти. Детей просто так на мостовую не выбрасывают.
Внезапно в ее памяти встало прошлое: Бошен, завод, папаша Муано, который, превратившись в калеку, ушел с работы, оставив взамен своего сына Виктора. Но при мысли о том, что, назвав имя Бошена, она может вызвать самые непредвиденные осложнения, которые погубят все счастье ее жизни, Норина инстинктивно насторожилась. Страх перед этим подозрительным малым, от которого так и несло праздностью и пороком, надоумил ее:
– Ваш отец давно умер.
Очевидно, он ничего не знал и ни на минуту не усомнился, столь убедительно прозвучали ее слова. Он резко махнул рукой, и этот жест выдавал его злобу, досаду, ибо рухнули все его низменные надежды, ради которых он предпринял этот шаг.
– Значит, подыхай теперь с голода!
Потрясенная Норина мучительно хотела лишь одного: чтобы он исчез и перестал терзать ее своим присутствием; ее бедное сердце снедали угрызения совести, жалость, страх и отвращение. Она открыла ящик, взяла предназначенные на игрушки ребенку деньги – монету в десять франков, плод трехмесячной экономии, – и протянула ее Александру со словами:
– Послушайте, я ничего не могу для вас сделать. Мы живем втроем, нам едва хватает на хлеб… Конечно, очень жаль, что вам не повезло. Но не рассчитывайте на меня… Поступайте, как мы, – трудитесь.
Парень сунул в карман деньги, вразвалку прошелся по комнате, уверяя, что пришел, мол, не за этим, что он-то понимает, что к чему. Если люди с ним хороши, и он с ними хорош! И он повторял, что у него и в мыслях нет скандалить, коль скоро она так мило с ним обошлась: даже самая заботливая мать и та ни за что не дала бы больше десяти су.
Затем, уже собираясь уходить, он спросил:
– А вы меня не поцелуете?
Норина поцеловала его, – губы ее были холодны, сердце мертво. С дрожью подставила она ему щеки, и он шумно облобызал их, желая выразить свою признательность.
– Ну, до свидания. Пусть мы бедняки и живем не под одной крышей, зато, по крайней мере, знаем теперь друг друга. Время от времени я буду забегать к вам.
Когда он ушел, воцарилось долгое молчание, до того были подавлены сестры этим нежданным визитом. Норина упала на стул, словно раздавленная постигшей ее катастрофой. Стоявшая напротив Сесиль так обессилела, что вынуждена была тоже сесть. Посреди мрака, окутавшего комнату, где еще нынче утром сияло счастье, она заговорила первая с недоумением и досадой.
– Но ты его даже ни о чем не спросила, мы о нем ничего не знаем… Откуда он явился, что делает, чего хочет? А главное, как он сумел тебя разыскать?.. Вот что нужно было выяснить первым делом.
– Чего ты хочешь? – ответила Норина. – Когда он назвал свое имя, я вся похолодела, просто обомлела!
Ох, весь в него, ты ведь тоже сразу признала в нем отца, верно?.. Ты, конечно, права, мы ведь ничего не знаем и будем теперь жить в постоянной тревоге, в страхе, словно на нас, того гляди, обрушится потолок.
Норина вновь зарыдала, силы и мужество оставили ее, и она лепетала какие-то слова, заливаясь горючими слезами.
– Взрослый восемнадцатилетний парень свалился как снег на голову, без всякого предупреждения!.. И в самом деле, нисколько я его не люблю, да я его и не знаю… Когда он поцеловал меня, так я просто окоченела вся, словно сердце во мне замерзло… Боже мой! За что мне такие муки! Как все жестоко и подло!
Ребенок, испуганный слезами Норины, рыдая, бросился к ней на грудь, и она исступленно сжала его в своих объятиях:
– Бедная моя крошка! Бедная крошка! Только бы ты от этого не пострадал, только бы ты не был в ответе за мою вину. Ох, слишком уж жестокая кара. Самое главное – хорошо себя вести, чтобы потом не переживать таких мук.
Вечером обе сестры, немного придя в себя, решили написать Матье. Норина вспомнила, что несколько лет назад он был у них и спрашивал, не появлялся ли Александр. Только одному Матье было известно все, только он один знал, где можно навести справки. Получив письмо, Матье тотчас же поспешил на улицу Федерации, его беспокоило, как отзовется это происшествие на делах Бошена, которые изо дня в день все больше запутывались. Расспросив подробно сестер, Матье пришел к заключению, что Александр получил адрес Норины через Куто, но все еще не до конца был уверен, что это так, – уж слишком много тут было неясностей и пробелов. Наконец, после целого месяца осторожных поисков, после встреч с г-жой Мену, Селестиной и даже с самой тетушкой Куто, ему удалось установить – и то приблизительно, – как было дело. Все, бесспорно, началось с тех самых расследований, которые он поручил провести посреднице в Ружмоне после того, как она побывала в деревушке Сен-Пьер, чтобы навести справки о мальчике, находившемся в обучении у каретника Монтуара. Видно, она слитком разговорилась, слишком много наболтала лишнего, в частности, второму подмастерью каретника, Ричарду, тоже питомцу воспитательного дома, парню со столь дурными наклонностями, что через семь месяцев и он, так же как Александр, сбежал от своего хозяина, обворовав его. Прошли годы, и следы обоих затерялись. Но позднее молодые бездельники, вероятно, встретились на мостовой Парижа, и долговязый рыжий Ричард поведал чернявому крепышу Александру историю о том, как его разыскивают родители, и, возможно, даже сообщил ему, кто его мать, приправив свой рассказ сплетнями и нелепыми измышлениями. Однако этого было недостаточно, и Матье, доискиваясь, каким образом Александру удалось узнать адрес матери, пришел к выводу, что он получил его от тетушки Куто, которая знала о многом через Селестину; его догадку подтверждало то обстоятельство, что какой-то коренастый молодой человек с тяжелой квадратной челюстью дважды являлся в дом Брокет, где беседовал с его владелицей. Кое-какие факты так и остались невыясненными, ход событий терялся в зловещем мраке парижского дна, всю грязь которого у Матье просто не хватило духу разворошить. В конце концов ему пришлось довольствоваться тем, что он составил себе, пусть в общих чертах, представление об этом деле, ибо его буквально ошеломил список злодеяний обоих бандитов, выброшенных на панель большого города, перебивавшихся случайными заработками, все глубже погрязавших в праздности и пороках. Лишь одно его утешало: уверенность, что если кому-то и известно имя матери, Норины, то об имени и положении отца, Бошена, никто не догадывается.
Когда Матье вновь встретился с Нориной, он поверг ее в ужас, поведав о кое-каких деталях, умолчать о которых считал себя не вправе.
– О! Умоляю вас, умоляю, пусть он не приходит больше! Придумайте что-нибудь, не позволяйте ему приходить сюда… Мне слишком тяжело его видеть.
Но тут уж Матье был бессилен. И после длительного раздумья он пришел к выводу: все, что он может сделать, – это помешать Александру найти Бошена.
То, что он узнал о юноше, было столь отвратительно столь низко, что он всей душой хотел оградить Констанс от страшного и скандального шантажа. Он представлял себе, как будет она потрясена гнусностью этого юноши, о котором так страстно мечтала, которого так разыскивала, повинуясь извращенному чувству попранной любви. Матье было больно и стыдно за нее, он считал разумным и необходимым сохранить эту историю в тайне, похоронить ее навеки. Но он пришел к такому решению не сразу, а после долгой внутренней борьбы, ибо в конце концов жестоко оставлять на мостовой несчастного парня. А что, если можно еще спасти его? В это Матье и сам не верил. Да и кто возьмет на себя, кто сумеет довести до победного конца курс нравственного излечения честным трудом? Еще одно существо, выброшенное за борт. И сердце Матье истекало кровью при мысли, что он отрекся от мальчика, хотя он и сомневался в том, что его можно спасти.
– По-моему, – сказал он Норине, – вы должны пока что скрывать от него имя отца, а там посмотрим. Боюсь, что неприятности теперь могут грозить всем.
Норина поспешила с ним согласиться:
– О! Не беспокойтесь. Я сказала, что его отец умер. Ведь все свалится потом на мою же голову, а я одного хочу: чтобы меня оставили в покое, в моем углу, вместе с моим крошкой!
Огорченный Матье продолжал размышлять, как бы помочь Александру.
– Если бы он согласился работать, я бы нашел ему какое-нибудь занятие. А потом, когда минует опасность, что он мне перепортит весь народ, взял бы его даже к себе на ферму. Я переговорю с одним знакомым каретником, он, наверное, возьмет мальчика к себе, и сообщу вам результат. Вы передадите ему, куда надо идти. А когда Александр придет вас проведать?
– То есть как это «когда придет»?! – воскликнула Норина в отчаянии. – Значит, вы думаете, он придет снова? О, господи, господи! Никогда больше мне уже не быть счастливой.
И Александр действительно пришел. Но когда мать дала ему адрес каретника, он, ухмыльнувшись, пожал плечами. Парижские каретники, – он этих господ хорошо знает: все они, выжиги, бездельники, заставляют работать на себя бедный люд. К тому же он не закончил обучения, и потому его будут держать на побегушках; другое дело получить место в каком-нибудь большом магазине. Матье раздобыл ему такое место, но он не удержался там и двух недель: в один прекрасный вечер исчез с пакетами, которые разносил. Потом он поочередно работал у булочника, помогал каменщикам, нанялся было на центральный рынок, но нигде не задерживался подолгу, и у его покровителя, которому приходилось улаживать грязные делишки подопечного, буквально опускались руки. Пришлось отказаться от мысли спасти Александра. Оставалось одно: всякий раз, когда он приходил, весь в лохмотьях, отощавший, голодный, давать ему немного денег на хлеб и одежду.
Теперь Норина жила в постоянной тревоге. Несколько недель Александр не появлялся, словно канул в вечность. Но тем не менее при каждом стуке, при каждом шорохе на лестнице Норина вздрагивала. Она безошибочно угадывала его присутствие за дверью, узнавала его стук и начинала дрожать всем телом, как бы ожидая побоев. А он прекрасно видел, что совсем запугал несчастную женщину, и пользовался этим, дабы вытянуть все ее сбережения до последнего гроша. Когда она давала ему монету в сто су – скромная поддержка, которую ей оказывал Матье, – Александр, не довольствуясь столь мизерной подачкой, начинал шарить по ящикам. Иногда он врывался к ним и трагически заявлял, что если не раздобудет десять франков, то нынче вечером попадет в тюрьму, угрожал все перебить, унести часы и продать их. Тут приходилось вмешиваться Сесиль, которая, несмотря на свою тщедушность, бесстрашно выставляла егоза дверь. Он уходил, но через несколько дней являлся с новыми требованиями, кричал, что, если ему не дадут десяти франков, он расскажет свою историю соседям. Однажды, когда мать, рыдая, клялась, что у нее нет ни гроша, он чуть было не распотрошил тюфяк, так как подозревал, что она припрятывает там свои денежки. Жизнь несчастных сестер превратилась в ад.