355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т. 20. Плодовитость » Текст книги (страница 24)
Собрание сочинений. Т. 20. Плодовитость
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:28

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 20. Плодовитость"


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 45 страниц)

Отношения между ними были весьма корректными, хотя и несколько сухими. Они уже распрощались, как вдруг дверь отворилась, и без доклада вошел Сантер.

– А! Это вы, – спокойно произнес хозяин дома. – А я думал, вы на генеральной репетиции пьесы вашего друга Мендрона.

Сантер еще с порога улыбнулся своей обычной, чуть усталой улыбкой баловня судьбы. Он пополнел, словно его распирало от вечных успехов; прекрасные черные глаза по-прежнему смотрели ласково, и по-прежнему холеная бородка скрывала некрасивый рот. В свое время он первый почуял неизбежный провал альковных романов, романов о банальных любовных похождениях, и, разделяя религиозные причуды Валентины, писал теперь новеллы о возвращении на путь истинный, о торжестве католического духа, который возродила к жизни мода. Но это, впрочем, лишь усилило презрение Сантера к человечеству, бывшему в его глазах стадом баранов.

– О! Пьеса Мендрона! – ответил он. – Вы и представить себе не можете, какая это пошлость! Опять адюльтер, – в конце концов, это омерзительно! Просто невероятно, что публика, которую пичкают подобной пищей, терпит все это и не взбунтуется. Право же, наши жалкие психологи своими бесконечными панихидами доконают старое общество, предоставив ему тонуть в грязи!.. Поверьте, я не изменил своих воззрений. Лишь монастырский устав, и притом самый строжайший, способен убить соблазн. И только сам господь бог во имя конечного блага разрушит мир.

Заметив вдруг удивленный взгляд Матье и, вероятно, поняв, что тот помнит его еще в прежней роли модного салонного романиста, который проповедовал гибель великосветского общества и его же эксплуатировал, Сантер поперхнулся и добавил:

– Я удрал из театра… Погода прекрасная, моя карета ждет у подъезда, не хотите ли посмотреть выставку пастелей?

– О нет, мой дорогой, я-то, во всяком случае, не хочу! – развязно ответил Сеген. – Пастели нагоняют на меня скуку. Посмотрите, не свободна ли Валентина.

И жест, сопровождавший эти слова, свидетельствовал о том, что доверчивый муж отдает другу свою жену, не желая ни во что вникать. Десятки раз, охваченный звериной ревностью, он готов был убить Валентину, обвиняя ее в самых грязных изменах, и вопреки логике терпел одного лишь Сантера: вероятно, он сам не сумел бы разумно объяснить почему, – может быть, Сантер просто не шел в счет или же, быть может, Сеген, долго не знавший об отношениях Сантера и Валентины, со временем свыкся с совершившимся фактом. И особенно с тех пор, как ему пришла в голову прекрасная мысль ввести любовника жены в дом, чтобы развязать себе руки. Он позволял Сантеру приходить в любое время, располагаться здесь, как у себя, выезжать и возвращаться вместе с Валентиной, и они, как и прежде, в качестве добрых друзей смеялись и болтали втроем, с изяществом вкладывая в каждую свою фразу ноту разочарования и тоски.

– Я вовсе не настаиваю на пастелях. Давайте придумаем что-нибудь другое. Главное, убить время. Мен-пион окончательно доконал меня своим первым актом. Боже! Бывают же такие дурацкие дни!

– Если бы только дурацкие! Сириус болен! Что же теперь станется с моей конюшней, все там окончательно разладится. С каким удовольствием я покончил бы счеты с жизнью!

– Неужели Сириус заболел? Ну что же, дорогой друг, если хотите, давайте покончим вместе… Ведь я влачу жалкое существование, я прозевал жизнь!

– А я ее выплевываю, выблевываю ее. Какая мерзость!

Воцарилось молчание, затем Сеген вяло проговорил:

– Итак, мой дорогой, надеюсь, ничего худого больше не произойдет сегодня?

– Нет. Пока крыша мне на голову не свалилась… Впрочем, все еще впереди.

– Будем надеяться. А эта старая негодяйка земля, со всеми кишащими на ней существами, все еще продолжает вертеться… Сириус болен – это же всему конец!

Матье, которому наскучили такие разговоры, уже поднялся, намереваясь уйти, но тут вошел слуга и сказал, что мадам просит мосье пожаловать в спальню мадемуазель Люси, потому что мадемуазель упорно не желает слушаться. И Сеген, продолжая шутить в своей обычной флегматично-насмешливой манере, попросил гостей помочь ему поскорее убедить эту маленькую женщину в мужском превосходстве.

В спальне Люси происходила необычайная сцена. Девочка лежала на спине, натянув одеяло до самого подбородка, судорожно сжимая его маленькими ручонками, словно приготовилась к длительной борьбе, словно боялась, что ее стащат с постели. Видно было только ее тонкое, бледное, застывшее личико, утопавшее в волнах бесцветных волос, а глаза неопределенного голубого цвета упрямо, с какой-то решимостью отчаяния неотрывно смотрели в потолок. Когда девочка увидела на пороге комнаты мать и доктора Бутана, взор ее омрачился жестоким страданием, но она не шелохнулась: легкий вздох, вырвавшийся из ее груди, не приподнял даже простыни; она отказывалась отвечать на все вопросы, бледненькая, с помертвевшим личиком.

– Значит, вы больны, дитя мое? Ваша мама сказала мне, что вы не захотели сегодня встать… Что у вас болит?

Она продолжала лежать неподвижно, как мертвая, и молчала.

– Как нехорошо волновать своих родителей, упрямиться, да и я тоже в таких условиях не могу помочь вам… Будьте же умницей, скажите, что с вами… Может быть, у вас болит живот?

Она лежала неподвижно, как мертвая: даже не разжала губ, даже пальцем не пошевелила.

– А я-то думал, что вы куда благоразумнее; вы всех нас очень огорчаете… И все-таки я должен знать, что с вами, иначе я не смогу вас вылечить.

Он приблизился к девочке, намереваясь взять ее за руку, но тут Люси вздрогнула и с такой силой стянула одеяло вокруг шеи, что доктору, которому не хотелось неволить больную, пришлось отказаться от своего намерения проверить ее пульс.

Валентина, молча наблюдавшая за этой сценой, вспылила:

– Ты действительно злоупотребляешь нашим терпением, дорогая, это просто глупо, и дело кончится тем, что я позову отца и он тебя накажет… С самого утра ты валяешься в кровати и не хочешь даже рассказать нам, что с тобой случилось. Говори же, объясни хотя бы, мы тогда будем знать, что нам делать… Тебя кто-нибудь обидел?

И так как Люси снова замерла, мать по совету врача послала за гувернанткой, чтобы ее расспросить. При появлении этой высокой блондинки Люси вздрогнула, и врачу почудилось, что ей так же, как тогда, когда он пытался прикоснуться к ней, хочется зарыться еще глубже, исчезнуть совсем.

Нора, стоя в ногах кровати, отвечала на все вопросы со спокойной улыбкой, с наивным бесстыдством, которое по-прежнему сквозило в красивых глазах этого великолепного животного.

– Я ничего не знаю, сударь. Ведь я не укладываю детей спать. Вчера вечером Люси как будто была вполне здоровой. По-моему, она легла, как обычно, в положенный час, перед сном попрощалась с мадам, которая принимала гостей в своей маленькой гостиной… Как всегда по вечерам, я лишь на минуту зашла к Люси в комнату, чтобы пожелать ей спокойной ночи… Что еще вам сказать? Я сама больше ничего не знаю.

Рассказывая о событиях вчерашнего вечера, Нора не спускала с девочки вызывающего взгляда своих больших глаз. Впрочем, она была совершенно спокойна, твердо уверенная в том, что та ничего не скажет, не посмеет сказать. Потом, словно вспомнив забавную историю, она, видимо, развеселилась, и губы ее тронула улыбка, приоткрывшая белые зубы, зубы молодой волчицы. Но это уже было слишком: как только блеклые голубые глаза Люси, устремленные к потолку, на миг встретились с насмешливо горящим взглядом гувернантки, девочка разразилась судорожными рыданиями.

– Оставьте меня в покое, не говорите со мной, не смотрите на меня!.. Я хочу в монастырь! Хочу в монастырь!

Эта преждевременно созревшая маленькая женщина, по существу, еще ребенок, ненавидевшая свою плоть, еще утром обращалась к матери с такой просьбой. Теперь она снова и снова в отчаянии выкрикивала полюбившуюся ей фразу. И в ее упрямом нежелании подняться или хотя бы выпростать руки сказывалась непреклонная воля умереть для света, презрение ко всему плотскому. Ей хотелось, чтобы шторы были наглухо опущены и дневной свет никогда больше не касался ее. Ей хотелось навсегда остаться одной, не чувствовать тепла собственного тела, укрыться в могиле, лишь бы избавиться от этого отвращения к жизни, не ощущать ее вокруг себя и в себе.

– Хочу в монастырь! Хочу в монастырь!

Вот тогда-то, решив, что девочка сходит с ума, Валентина послала за Сегеном. В ожидании мужа она вновь принялась по-матерински, с достоинством уговаривать девочку.

– Право, ты приводишь меня в отчаяние… В твоем возрасте не говорят о монастыре; можно подумать, что дома ты не видишь ничего, кроме горя и страданий. По-моему, я всегда исполняла свой материнский долг, и мне, к счастью, не в чем себя упрекнуть… Разумеется, тебе известны мои глубокие религиозные чувства, я воспитывала тебя в уважении к нашей вере, и я вправе тебе сказать, что ты только гневишь бога. Нехорошо вмешивать его в свои капризы, даже если ты больна… В монастырь идут только послушные дети, богу не нужны девочки, оскорбляющие своих матерей, которые подают им лишь добрые примеры.

Взгляд Люси теперь был прикован к глазам матери, и по мере того как та продолжала говорить, глаза несчастного невинного существа, одержимого полубезумной мечтой о божественной чистоте, расширялись от страха, выражая нестерпимую муку, попранное уважение, утраченную нежность, всю скорбь маленькой детской души, в которой рушилась любовь к матери.

В эту минуту, в сопровождении Сантера и Матье, вошел Сеген. Пока Валентина рассказывала, что здесь происходит, и взывала к отцовскому авторитету, легкая ироническая улыбка кривила уголки его губ, словно Сеген хотел сказать: «Что ж поделаешь, дорогая? Ты сама их дурно воспитала, и теперь они позволяют себе дурацкие капризы». Когда Валентина замолкла, Сеген повернулся к доктору, но Бутан жестом показал, что ничем не может помочь, раз девочка не дает себя осмотреть. Взглянув на Нору, Сеген увидел, что и ее забавляет эта смешная сцена. Он уже готов был обратиться за поддержкой к Матье, но тут Сантер решил, что все сможет уладить шуткой, и во имя семейного мира подошел к девочке.

– Люси, моя маленькая, неужели правда все, что рассказывает твоя мама? Нет-нет! Она ошибается… Давай-ка поцелуемся и перестанем капризничать. А папу и маму я попрошу, и они тебя простят.

Громко смеясь, он наклонился к девочке. Но при виде этого мужского лица с большими блестящими глазами и толстыми губами, полуприкрытыми пышной бородой, Люси пришла в смятение и с брезгливостью воскликнула:

– Не подходите, я не хочу… Не смейте меня целовать, не смейте!

Сантер решил не обращать внимания на ее слова и не отступать; под видом веселой игры он попытался приподнять девочку и таким образом положить конец ее капризам.

– Почему бы мне не поцеловать тебя, Люси? Ведь я тебя целую каждый день.

– О нет! Я не хочу… Оставьте меня, прошу вас! Нет, нет! Только не вы, никогда!..

И так как, невзирая на ее крики, он пытался довести игру до конца, она приподнялась на постели и откинулась назад, лишь бы избежать его губ, словно ей грозило раскаленное железо. Забыв о своей стыдливости, Люси отбросила простыню, которую судорожно прижимала к шее, обнажив худенькие плечи, хрупкое тело маленькой, формирующейся женщины. Она вся дрожала от ужаса, она обезумела от людской низости, рыдала и заикалась.

Потом, когда ей показалось, что Сантер сейчас схватит ее в свои объятия, что он уже обнял ее и вот-вот поцелует, она в порыве омерзения выдала наконец постыдную тайну, узнав которую девочка, скованная ледяным ужасом, отказывалась жить.

– Не смейте меня целовать! Никогда, никогда!.. Так знайте же, вчера вечером я видела вас в маленьком салоне вместе с мамой… Гадость, какая гадость!

Сантер отпрянул. Казалось, могильная тишина и холод внезапно обрушились на всех присутствующих. Они оцепенели, застыли в ожидании, и никто даже не попытался предотвратить неминуемое, непоправимое.

Доведенная до отчаяния, обезумевшая Люси продолжала:

– Нора пришла за мной, когда я уже засыпала, и сказала, что покажет мне что-то смешное… Она проковыряла в дверях большую дырку и каждый вечер веселилась, подглядывая. Я думала, что Гастон балуется с Андре, и пошла босая, в одной сорочке. И что я увидела, что я увидела… О! Какая я несчастная, отвезите меня в монастырь, сейчас же отвезите меня в монастырь!

Девочка снова упала на кровать, натянула на себя одеяло, словно саван, закрылась с головой и повернулась к стене, не желая ничего больше видеть и слышать. И когда прекратился бивший ее озноб, она так и осталась лежать, как мертвая.

Под ударом этого публичного разоблачения, сорвавшегося с невинных уст, глаза Сегена налились кровью, в нем снова проснулась животная ревность, жажда убийства. Не замечая мертвенно-бледного Сантера, он с таким угрожающим видом повернулся к Валентине, что Матье и доктор невольно выступили вперед. Но в ту же минуту Сеген овладел собой, и насмешливая складка вновь искривила уголки его рта, когда взгляд его упал на стоявшую в ногах кровати Нору. Гувернантка побледнела, но не утратила своего обычного победоносно-наглого вида, хотя ее крайне удивило, что девочка решилась все рассказать. И только одна Валентина посмела возмутиться: с ее губ сорвался негодующий, гордый и властный крик, в ней заговорила кровь старинной, хотя давно уже выродившейся семьи Вожлад.

Она шагнула к гувернантке и бросила ей в лицо:

– То, что вы позволили себе сделать, мадемуазель, это гнусно! Последней девке в последнем из публичных домов не могла бы прийти в голову мысль о подобной низости! Как можно так по-скотски, так подло осквернять детство, подрывать уважение, любовь к матери?! Вы или больная, или просто мерзавка… Убирайтесь вон, я увольняю вас!

Сеген, не проронивший до сих пор ни слова, только сейчас соизволил вмешаться в качестве хозяина дома. Он насмешливо улыбнулся и сухо проговорил:

– Прости, милый друг, но я не хочу, чтобы Нора уходила. Она останется… Не будем же мы переворачивать весь дом вверх дном и менять уже установившиеся привычки всякий раз, когда эту взбалмошную Люси начнут мучить ночные кошмары… Дайте-ка ей слабительного, доктор, да пропишите ей хороший душ.

А главное, никаких кошмаров, никаких небылиц, иначе я рассержусь всерьез.

Когда Матье вышел на улицу вместе с доктором, который ограничился тем, что прописал девочке успокоительную микстуру, они обменялись долгим молчаливым рукопожатием. Садясь в карету, Бутан лишь сказал:

– Ну, дальше идти некуда! Вот и произошла катастрофа, о которой я вам только что говорил… Общество, гибнущее от ненависти к нормальной и здоровой жизни! Расстроенное состояние, растранжиренное по пустякам, оскверненная и разрушенная семья, искусственно сдерживаемая в своем росте! Все эти гнусности лишь ускоряют окончательное разложение, – двенадцатилетние девочки становятся истеричками, впадают в мистицизм, раньше времени испытывают отвращение к вечно плодоносящей жизни и мечтают о монастыре, чтобы умертвить плоть. Да, нас ждет невеселое будущее, раз все эти несчастные жаждут конца света!

А в Шантебле Матье и Марианна творили, созидали, плодились. Минуло еще два года, и они вновь вышли победителями в извечной схватке жизни со смертью, ибо неизменно росла семья, приумножались плодородные земли, и это стало как бы самим их существом, их радостью, их силой. Желание охватывало Матье и Марианну, как пламя; божественное желание внутренне лишь обогащало их, благодаря умению любить, быть добрыми, разумными, а остальное дополняли энергия, воля к действию, отвага, с какой они брались за любой труд, который созидает и направляет мир. Однако и в эти два года победа досталась им лишь после упорной борьбы. По мере того как увеличивалось поместье, увеличивался и денежный оборот, прибавлялись и новые заботы. Первоначальные долги тем не менее были погашены, и теперь уже можно было отказаться от кабальной системы денежных ссуд под залог, которыми приходилось пользоваться прежде, расплачиваясь с кредиторами из прибылей. Отныне здесь был один патриарх – глава семьи, и мечтой его было создать в этом поместье такую семью, чтобы не иметь иных помощников и компаньонов, кроме собственных детей. Это для каждого из них завоевывал он новые поля, дал родину своему маленькому народу. Все равно их корни, все, что привязывает и кормит человека, останется здесь, если даже дети уйдут отсюда и рассеются по белу свету, если их ждет иная судьба, иные занятия. Итак, предстояло новое, решительное наступление на последний заболоченный участок – более сотни гектаров, и все плоскогорье целиком можно будет отвести под посевы. Пусть родится еще один ребенок, и ему хватит пропитания, хватит хлеба насущного, ибо и для него зреет тучная нива. Весной работы были закончены, последние источники заключены в трубы, земли осушены и вспаханы, бескрайние зеленеющие поля тянулись вплоть до горизонта и сулили богатый урожай. И это окупало все пролитые слезы, вознаграждало за все мучительные заботы первых лет тяжелого труда.

Через два года, пока Матье создавал и творил, Марианна снова родила ребенка. Она стала не только опытной фермершей, но и верной помощницей мужа, она управляла домом, взяла на себя ведение счетов. Она по-прежнему оставалась очаровательной и обожаемой женой, горевшей божественным желанием, матерью, которая после того, как еще одно дитя появлялось на свет, после того, как она его вскармливала, становилась его наставницей и воспитательницей, отдавая ему не только свои знания, но и теплоту своего сердца и свой разум.

«Хорошая несушка – хорошая наседка», – говорил, добродушно посмеиваясь, Бутан. Рожать детей – это лишь физиологическая функция, которой обладают тысячи и тысячи женщин. Но особое счастье, если женщина сверх того обладает здоровыми нравственными устоями, помогающими ей хорошо воспитывать детей. Разумная и жизнерадостная, Марианна больше всего гордилась тем, что воздействует на детей лишь мягкостью и лаской. И ей было достаточно, что дети слушались ее, боготворили, любили свою добрую и красивую мать. Не так-то легко ей было с восемью ребятишками на руках, а число их все росло, что еще усложняло задачу. Как и во все, что она делала, Марианна и в воспитание детей вносила порядок, приучала старших смотреть за младшими, оказывала нежное внимание каждому, ставя превыше всего правду и справедливость. Старшие, Блез и Дени, которым уже исполнилось по шестнадцать, и Амбруаз, которому шел четырнадцатый год, постепенно ускользали из-под ее влияния, так как находились теперь на попечении отца. Но остальные пятеро, весь выводок – от одиннадцатилетней Розы, Жерве, Клер и Грегуара, между которыми была разница в два года, и до двухлетней Луизы – по-прежнему окружали ее, и каждый вновь появлявшийся на свет заменял птенца, улетавшего из гнезда, едва только у него вырастали крылья. И на сей раз, спустя два года, Марианна разрешилась девятым ребенком, еще одной девочкой, которую назвали Мадленой. Все обошлось благополучно, но у Марианны десятью месяцами раньше случились преждевременные роды, так как она слишком переутомилась от работы, и потому, когда Матье увидел жену вновь улыбающейся, с малюткой Мадленой на руках, он горячо расцеловал ее, – он вновь восторжествовал над всеми горестями и страданиями. Еще одно дитя – это новое богатство, новая сила, подаренная миру, еще одно поле, засеянное для будущего.

И всякий раз это было великое дело, благое дело, дело плодородия, творимое землей и женщиной, которые побеждают смерть, питают каждого нового ребенка, любят, желают, борются, творят в муках и без устали шагают навстречу множащейся жизни, навстречу новым надеждам.

IV

Прошло два года. И за это время у Матье и Марианны родился еще один ребенок, девочка. И на этот раз с прибавлением семейства разрослись и земельные угодья Шантебле: в восточной части плоскогорья были приобретены не проданные до тех пор леса, тянувшиеся до самых отдаленных форм Марей и Лиллебон. Теперь уже вся северная сторона поместья – около двухсот гектаров леса, изрезанных широкими прогалинами, соединенными между собой сетью дорог, – стала собственностью Фроманов. Превращенные в естественные пастбища, эти поляны, окруженные лесом, орошаемые соседними источниками, позволили утроить стадо и всерьез заняться скотоводством. Это была неопровержимая победа жизни, плодородия, расцветавшего под благодатными лучами солнца, победа труда, труда, созидающего без устали, наперекор всем препятствиям и мукам, вознаграждающего за все потери и ежечасно наполняющего артерии мира радостью, силой и здоровьем.

С тех пор как Фроманы сделались завоевателями и продолжали трудиться над созданием своего маленького королевства, стремясь завладеть самым ценным капиталом – землей, Бошены перестали высмеивать этих крестьян-любителей, этих горе-земледельцев, как они прежде их называли, и уже не вышучивали нелепую мысль похоронить себя в глуши. Дивясь их успехам и заранее примирившись с любой новой победой, они стали относиться к Фроманам как к богатым родственникам, удостаивали их время от времени своими посещениями и всякий раз восхищались этой большой, полной жизни фермой, где все всегда было в движении, где все говорило о процветании. В один из визитов Констанс встретила у Фроманов свою подругу по пансиону, г-жу Анжелен, которую, впрочем, никогда не теряла из виду. Десять лет назад, тогда еще совсем юные, супруги Анжелен приезжали в Жанвиль в поисках уединенных тропинок, где они, не таясь, давали волю своей любви, жадно целуясь за каждой изгородью. В конце концов они приобрели домик на краю деревни и проводили там ежегодно чудесные дни. Но чарующая беззаботность прежних времен безвозвратно исчезла. Г-же Анжелен шел тридцать шестой год, и вот уже шесть лет, как она и ее муж выполняли данное самим себе слово: перестать к тридцати годам быть только любовниками, обманывающими природу, и серьезно отнестись к своим супружеским обязанностям. Вот уже шесть лет, как они жили надеждой на рождение ребенка, но тщетно! Они мечтали о нем со всей страстью, которую по-прежнему питали друг к другу, но объятия их оставались бесплодными, они словно расплачивались за то, что долгие годы предавались наслаждениям, не желая при этом из чисто эгоистических соображений иметь детей. В их доме безраздельно царила тоска: он, некогда прекрасный, красавец мушкетер, теперь уже полуседой, постепенно терял зрение, что доводило его до отчаяния, ибо он уже почти не мог разрисовывать свои веера, а она, эта беспечная хохотушка, жила в вечном страхе перед надвигавшейся слепотой мужа и цепенела от тишины и мрака, нависшего над их остывающим очагом.

Теперь, когда дружба между Констанс и г-жой Анжелен возобновилась, та всякий раз, приезжая в Париж по делам, прежде чем отправиться в обратный путь, часам к четырем заглядывала к приятельнице на чашку чая. Однажды, оставшись с ней вдвоем, она разразилась рыданиями и поведала подруге все свое горе, свои страхи.

– Ах, дорогая, вам не понять наших страданий. Когда имеешь детей, трудно себе представить, какое горе для бездетных супругов страстно мечтать о ребенке! Мой бедный муж по-прежнему меня любит, но я знаю, он убежден, что у нас нет детей по моей вине. Я себе места не нахожу, я рыдаю в одиночестве целыми часами. Моя вина! Но кто может с уверенностью утверждать, чья здесь вина – мужчины или женщины? Ему я этого не говорю, он просто с ума сойдет.

Если бы вы видели нас в нашем пустом и заброшенном доме, особенно с тех пор, как угроза слепоты сделала мужа таким угрюмым!.. Ах! Мы бы отдали по капле всю свою кровь, лишь бы в доме появился ребенок и согрел наши сердца, внес хотя бы искру жизни теперь, когда она постепенно угасает в нас самих и вокруг нас!

Констанс с нескрываемым удивлением посмотрела на нее.

– Неужели, моя дорогая, вы не можете иметь ребенка? Вам же еще нет тридцати шести? А я-то думала, что такая здоровая, крепкая женщина, как вы, если очень захочет, вполне способна родить. К тому же можно лечиться: объявлениями на этот счет полны газеты.

Рыдания снова подступили к горлу г-жи Анжелен.

– Придется рассказать вам все… Увы, мой друг, я уже три года лечусь, вот уже три месяца меня пользует акушерка с улицы Миромениль; потому я так часто и бываю у вас этим летом, что езжу к ней на консультации. Наобещала она много, а толку никакого… Сегодня она была со мной откровенна, – она сама начинает отчаиваться, вот почему я и расплакалась. Простите меня.

Потом, сжав руки, она начала говорить пылко, многословно:

– Господи, господи! И подумать только, есть же такие счастливые женщины, которые имеют столько детей, сколько хотят. К примеру, ваша кузина, госпожа Фроман! Не я ли первая над ней подтрунивала и осуждала ее! И что же? Теперь я чувствую себя виноватой: ведь производить на свет детей просто великолепно, в спокойствии Марианны чувствуется даже что-то победоносное. Как я ей завидую! Ах, дорогая, до того завидую, что мечтаю тайком проникнуть к ним в дом и похитить кого-нибудь из ее детей, которых она дарит миру столь же естественно, как могучее дерево обильные плоды!.. Боже мой, боже мой! Неужели все беды оттого, что мы слишком долго откладывали? Наша вина, быть может, в том, что мы иссушили ствол, помешав ему плодоносить в то время, когда были еще в самом расцвете.

Услышав имя своей кузины, Констанс с чопорным видом покачала головой. Она по-прежнему не одобряла ее поистине бесконечных беременностей; это же скандал, и рано или поздно она, безусловно, поплатится за свою беспечность.

– Нет, нет, милая, не впадайте в другую крайность. Один ребенок – это уж обязательно, нет такой женщины, которая не испытывает властной потребности иметь ребенка. Но вся эта орава, весь этот выводок! Нет, нет, это позор, это безумие… Бесспорно, теперь, когда Марианна разбогатела, она может ответить, что ей, мол, дозволено быть легкомысленной. Согласна, в этом есть резон. Однако я остаюсь при своем мнении, вы сами увидите: рано или поздно она будет жестоко наказана.

И все же, когда г-жа Анжелен ушла, Констанс под впечатлением ее признаний не могла отделаться от чувства смутной тревоги. Она по-прежнему никак не могла взять в толк, почему они, так желая ребенка, в их годы не могут его иметь. И откуда этот леденящий холодок, который пробежал по всему ее телу? Неужели неведомый страх перед будущим вдруг проснулся где-то в глубине ее сердца? И что это за страх? Впрочем, мимолетное ощущение тут же прошло, это было даже не предчувствие, а лишь легкий инстинктивный трепет при мысли о растоптанной и, быть может, навсегда утраченной способности рожать. Возможно, она не обратила бы на это внимания, если бы раскаяние в том, что у нее нет второго ребенка, уже однажды не повергло ее в трепет в тот самый день, когда несчастный Моранж остался один, сраженный трагической смертью своей единственной дочери. После этой величайшей утраты бедняга жил в каком-то оцепенении: он, этот заурядный, старательный и педантичный служащий, механически выполнял теперь свои обязанности. Молчаливый, корректный, мягкий, он снова взялся за работу, но чувствовалось, что он человек конченый, что никогда он не покинет завода, где его бухгалтерское жалованье достигло восьми тысяч франков. Никто не знал, куда он девал такую крупную для одинокого и нетребовательного человека сумму, ибо он вел жизнь скромную, тихую и расходовал деньги только на свою прежнюю квартиру, которая стала для него чересчур просторной; однако Моранж оставил ее за собой, скрывался там от всех, ревниво и упорно охраняя свое одиночество. И это глухое отчаяние настолько взволновало Констанс, что она, вообще скупая на слезы, совсем расчувствовалась и в первые дни после случившегося плакала вместе с Моранжем. Бесспорно, не отдавая себе отчета, она невольно задумывалась о своей судьбе, мысль о том, что она могла иметь еще ребенка, засела в ее сознании и возвращалась к ней в часы раздумий, когда внезапно пробудившееся в ней материнство оборачивалось смутной тревогой, неведомым ей прежде страхом. А ведь ее сын Морис, в детстве хрупкий и болезненный мальчик, требовавший постоянного ухода, теперь, в девятнадцать лет, стал красивым, крепким на вид юношей, хотя по-прежнему был несколько бледен. Он получил вполне приличное образование и помогал отцу вести дела на заводе. Его мать в своем обожании мечтала лишь об одном: видеть единственного сына хозяином дела Бошенов, которое под его началом еще разрастется и принесет ему власть и богатство.

Преклонение Констанс перед сыном, этим героем будущего, возрастало по мере того, как отец с каждым днем опускался все ниже, вызывая в ней неприязнь и отвращение. Это было закономерное падение, остановить его она не могла и даже сама роковым образом ускорила… Вначале она закрывала глаза на измены мужа, на ночи, проведенные вне дома с продажными женщинами, и делала это с умыслом, – ей хотелось отдохнуть от него, потому что после грубых его ласк она чувствовала себя разбитой, а кроме того, боялась новой беременности. Однако Констанс довольно долго удавалось удерживать над ним свою власть, внушив ему мысль о святом долге супруга, так как она боялась, чтобы он не натворил непоправимых бед; и однажды наступил неизбежный семейный разлад: Бошен становился все более и более грубым и требовательным, и она наконец взбунтовалась, испытывая отвращение к его ласкам, которые оставляли ее холодной; к тому же вечные супружеские ухищрения, к которым она неукоснительно прибегала, опротивели ей так же, как пристрастие супруга к обильным ужинам, к грогу и сигарам. Ему было сорок два года, он слишком много ел, слишком много пил, слишком много курил. Он начал жиреть, страдал одышкой, губы его обмякли, веки отяжелели, он уже не следил за собою, как прежде, старался увильнуть от работы, предавался грубым развлечениям, непристойно шутил. Особенно же он распускался вне дома – шел на самый низменный разгул, который издавна его влек, испытывал жадную потребность в доступных женщинах, отдающихся без фокусов, без кривляния и без лишних слов. Теперь, когда у себя дома Бошен был почти лишен супружеских прав, он пустился в уличные похождения самого низкого разбора. Он исчезал, не ночевал дома, неумело лгал, впрочем, даже не давал себе труда лгать. А как могла Констанс бороться с этим, она, у которой не хватало мужества даже на то, чтобы хоть изредка выполнять ставшие ей омерзительными обязанности жены и таким образом хоть немного отдалить окончательный разрыв? Чувствуя свое бессилие, она в конце концов предоставила мужу полную свободу, хотя отлично знала все о его жизни и гнусных развлечениях. Но самым тяжелым испытанием для нее было то, что этот некогда могучий организм неуклонно сдавал, что этот физический и моральный распад – прямой результат неумеренных утех с публичными девками, согласными на любое, – рикошетом отразился на делах завода, который постепенно приходил в упадок. Прежний неугомонный труженик, энергичный и рачительный хозяин, оброс жирком, потерял профессиональный нюх к удачным сделкам, не находил в себе сил для расширения операций. Он залеживался по утрам в постели, по три-четыре дня не заглядывал в цехи, так что все пришло в окончательное запустенье; оборудование, некогда приносившее ему огромные доходы, все больше изнашивалось. Какой печальный конец ждал этого эгоиста, этого расторопного, веселого и шумного жуира, проповедовавшего, что деньги, капитал, умноженный чужим трудом, – единственное и желанное могущество? И вот теперь по иронии судьбы избыток денег и развлечений справедливо обрек его на медленное разорение и полное бессилие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю