Текст книги "Седая весна"
Автор книги: Эльмира Нетесова
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
Фомка покосился на Марфу. Та деньги не требует, не тянет руку. Улыбается. И человеку не по себе стало:
– Что за праздник? Кого чествуешь?
– Тебя! Завтра же суббота! В баньку сходим. Отдохнем. Не то вконец вымотался. Хочь на детву глянешь. Ить они тебя в лицо не успевают увидеть. Переоденься. Сколь можно в ентой замусоленной робе жить? – подала теплой воды, мыло.
Фомке зябко стало.
«С чего это баба так поменялась, что даже деньги не требует, отдохнуть предлагает сама? Может, проследила иль прослышала про Людку? Ну, тогда не теплой воды – кипятком ошпарила б! Но с чего же это Марфа шелком стелится? Где шило спрятала?» – с подозрением косился на жену.
Та вместе с ним к столу подсела. В глазах ни единой тучки:
– Устал, Фомушка? Тяжко тебе? Вконец измотался. А и я, глупая, все валю на тебя без жали. И ты молчишь…
– Слушай, Марфа, скажи, что стряслось? Беда ли какая? К чему готовишь? Не тяни! – взмолился мужик.
– А и ничего! Все как было! От мамки письмо пришло. Я тебе про него сказывала. У Хведи девчонка теперь есть. Так это покуда не жена. Проста жаль тебя и себя стало. Вовсе жизни не видя маемся. Вот и говорю тебе – пора отдохнуть. Об себе вспомнить.
Фома не верил Марфе. И, несмотря на ее уговоры, спать полез на печку.
– Зазря только потратилась на самогонку Неблагодарный ты, геморрой! Так встрела тебя. А ты едино на печку влез, как вошь портошная. Не иначе как полюбовницу заимел! И зря тебя бабка Уля жалеет. Ты как был говном, так им и остался! Давай сюда деньги! – подошла к печке вплотную.
– Нет! Сначала скажи, про что с Ульяной говорили?
Марфа вкратце рассказала, поливая бабу бранью, но так и не призналась, зачем появилась у нее.
Фомка, засыпая, улыбался. Значит, соседи понимают его и жалеют. Хотя, какое ему до них дело? А вот Людка! Ну, чертова баба! До чего ж с нею здорово! И почему не с нею под одной крышей? – думал он засыпая.
Перебрал сегодня Фома! Ой, как перегрузился! Не надо было бутылку до дна пить.
– Людка! Дай воды! – просит Фома. – Не крути голой задницей, слышь? Дай воды! – кричит громко и грозит: – Людка! Снова завалю! Дай воды! – и подскакивает от боли. Нет, не Людка, Марфа достала ухватом.
– Во и сознался, кобель, сам назвал суку. Выходит, Людкой ее зовут! – двинула ухватом так, что дышать нечем стало.
Фомка из последних сил пытался вырвать ухват из рук Марфы. Но не удалось. Разъяренная баба саданула по голове.
Как он оказался на койке, кто его перетащил, сколько пролежал без сознания, мужик не помнил. Перед глазами вспыхивали красные огни. Вот их отблески выхватили из тьмы лицо Марфы.
– Сгинь, сука! – затрясло мужика.
– Живой, кобель! Ни хрена ему не сделалось! – услышал голос жены.
– Мамань! Еще раз тронете отца, я сам вызову «скорую помощь» и милицию. Всю правду им расскажу, – дошли до сознания слова сына.
– Зачем отца осрамила перед врачами неотложки? Зачем наврала, будто он по пьянке с печки упал? – укорила Варька.
– Пусть они сами разбираются! – предложила Фекла.
– Дура! Маманя чуть не убила отца! Иль не видишь? Еще теперь не знаем – выживет ли? – вступился сын.
– Черти его не возьмут! За дело вломила геморрою блукащему! Ишь, потаскун! Нехай сдохнет, чем нас станет срамить.
– Да как он вообще с тобой живет! – вставил Федор.
– Чево? И ты туда же, ососок? – рявкнула Марфа. Но сын увернулся от назначенной ему пощечины, и баба, потеряв равновесие, упала на пол.
Фома увидел лицо сына. Федька склонился над ним. В глазах сострадание, подбородок дрожит:
– Папань? Как ты?
– Пить. Дай воды, сынок!
Федька мигом подал кружку воды, помог привстать и сказал:
– Если ты уйдешь из дома, я с тобой!
– Нет, сынок! На этот раз, как только встану, выброшу из дома Марфу! В тот же час…
– А сестры? Они где жить станут?
– С нами! Где еще?
– Я и с тобой и с мамкой хочу! – заплакала Фекла. Ее воем поддержала Варька.
– Хватит соплями избу марать! Сказал, на том, все решено! Не жить тут сракатой! Вон с дому, лярва! Курвища недобитая! Чтоб ты околела! – орал Фомка, начиная приходить в себя.
– За кем дети, тот и в дому останется!. – усмехнулась Марфа.
– Вот тебе! – отмерил по локоть и добавил: – Дом маманькин! Стало быть, мой! Ты тут кучка говна! Отваливай, сука! Сама не уйдешь, ночью топором изрублю, как свинуху разделаю! – орал мужик.
Марфа ушла на кухню, подальше с глаз. Она не ожидала, что сын и дочь вступятся за отца столь яростно. Вот и теперь от его постели не отходят. О. чем-то тихо с ним переговариваются.
Именно от детей узнал Фома, что к нему вызывали «скорую помощь». Марфа сказала врачам, что мужик нынче выпил лишку, во сне свалился с печки прямо на ухват. Она сама в то время вышла в сарай, когда вернулась, муж лежал без сознания.
Ему делали уколы. Много. Давали нюхать нашатырный спирт. Растирали. Когда убедились, что дышит и сердце бьется, прописали кучу всяких таблеток. А уходя, посоветовали подальше от печки ставить ухват.
– Маманя покраснела, враз поняла, что врачи догадались. Но виду не подала. Примочки с рассолом кислой капусты ставила тебе. Сказывала, будто они не только синяки, саму боль с тела вытягивают. Всего тряпками, полотенцами обложила и все плакала: «Оживи, мой махонькай, хоть глазиком взгляни на свою дуру окаянную, что я от ревностев сотворила! Только не помирай, голубчик мой! Не оставляй меня в свете одну с тремя сиротинами!» – гнусавил Федя Марфиным голосом.
– А еще маманя говорила, что лучше она с сумой по свету иль в монастырь уйдет, лишь бы ты счастливый был. И самогонкой всего тебя натерла. Даже ноги. Говорила, что она согреться помогает тебе, кровь вернуть, – говорила Варюха.
– Выходит, жалела она меня? – удивился Фома.
– Еще как! Не отходила от постели. Только зачем довела до нее? – не понимали дети.
Марфа до темноты боялась войти в спальню. Допоздна возилась у печи. Готовила поесть, убирала в доме, управлялась со скотиной, ни на кого не кричала, не ругалась. А когда дети пошли спать, подошла к мужу тихо. Присела на постель, сказала сквозь слезы:
– Виновата перед тобой, Фомушка, хуже барбоски. Осрамилась кругом. Если можно, прости меня, Христа ради! На кресте поклянусь, что никогда больше пальцем не трону. Не обижу, не зашибу. Только не гони меня от себя и детей наших. Некуда податься нынче. Сам знаешь. Тятька с мамкой мои померли. В деревне нынче никого, окромя волков, Нешто, прожив и перегоревав вдвух столько годов, поладить между собой не смогем? Ну, побей меня, окаянную! Коль от того легче сделается – не щади! Но ить досадно, когда ты чужую бабу стал на нашу печку звать. Не сдержалась я, больно сделалось. Но, коль такая доля, и это стерплю молча. Только ты не покинь нас, – умоляла мужа.
– Сегодня умоляешь, завтра опять нашкандыляешь?
– Не! Ни в жисть! Сдержусь! – обещала Марфа и спросила тихо: – Скажи правду, давно ты ту бабу завел?
– Какую?
– Ну ту, что Людкой звал? Пить у нее просил. Чем она лучше меня?
– Ты знаешь, есть женщина! – решился Фома. – Из себя не красавица! Неумелая и неопрятная. Может выпить и курит, как мужик. Но ничего от меня не просит и не требует. Не пилит и не обзывает. Ждет всегда. И, коль насовсем к ней приду, счастлива станет в одной телогрейке меня принять. Мне легко с нею и просто. Хотя ни общего дома, ни детей не имеем. А коль еще раз вот так измордуешь, уйду к ней насовсем. Без оглядки. Лучше жить в лачуге счастливо, чем в доме – ненавистным. От нее я столько добрых слов слышу каждый раз! От тебя за всю жизнь и сотой доли не получу. Хотя о ней не забочусь! Она любит без выгоды. В ней нет зла. Она не просто баба и не любовница, она мне за всех друзей и за тебя. Вот только что детей заменить не сможет. Я прихожу к ней, когда с тобой невыносимо. Я ни словом не делюсь. Она и так понимает все. Спасибо ей, что живет в свете для меня, моим спасеньем и радостью…
– Выходит, давно ты с ней…
– Эх, Марфа! С тобой куда как дольше. А толку? Ведь не любя, словно цепями прикованные живем. Как две собаки. Вот вырастут дети, порвется цепь. Ничто не станет держать нас друг возле друга. Одного будет жаль обоим – ушедшей жизни. Это не вернем ни ты, ни я. И главное, обидно, что жили без любви. Такое упустили оба, – вздохнул на стоне.
– Эх, Фомушка! Про себя сказываешь. Я – ни при чем! Я люблю тебя! Каб не то, не родила б от тебя троих. Родят бабы лишь любимым. И бьют от ревности, и жалеют, и держутся. Ить я давно знала про бабу у тебя! Сколь раз вертался ты в ее носках? Не помнишь? В ажурных и шелковых, вязаных и капроновых! Я все молчала. Даже когда ты вертался пьяным и вытирал себе лицо и руки не носовым платком, какой брал, а ее лификом, я и тогда стерпела. А ить прощать и простить можно только тому, кого шибко любишь. Я знала, что промеж нами баба завелась. Но ты скрывал, молчал. А на губах привозил ее краску и духи. Сказывай, Фома! Разве ты простил бы мне такое? Конечно, нет! Давно бы выкинул с дому, не подпустил бы к детям, не лег бы в постель, боясь заразы. А разве я не могла бы так же? Да только то и держало это – единое, что нет для меня в свете никого краше тебя! Спробуй ты при той бабе вытереть лицо моим лификом или завалиться в моих носках. Она ж высмеет. А я, даже когда дети замечали, выгораживала тебя. Кабы не дорог, не терпела б. Оттого жалеть мне не о чем. Сказываешь, та Людка понимает, она теплей и ласковей, чем я. Лукавишь, Фома! Ты ее познал в постели. А жисть – не кровать. Я троих наших подняла на ноги. Много ли хлопотов знал с детями?
Было, месяцами их не видел. А ить болели и озорничали. Хведя чуть не посклизнулся. Схлестнулся с девками спозаранок. Едва оторвала от них.
«Моя натура!» – подумал Фома.
– Варька краситься стала! Бесстыдные одежи затребовала. Фекла – на посиделки запросилась, где все кривляются и с музыкой скачут друг на дружку, как козлы. Я ее оттуда за косу вынула и выдрала дома. Нынче все учатся. Твой Хведя на зубного врача пошел, Варька – медсестра, Хвекла – в детском саде будет воспитателем. Ты и не знаешь, сколь их наука вытянула от семьи. Я уже с сил выбилась. На тебя не валю. Все жалко. Мои родители померли, ты даже хоронить не поехал. А я твоей маманьке каждый месяц посылки да деньги шлю, каб не бедовала.
– Она ж с сестрой! И пенсию получает.
– Что с пензии? На нее не прохарчиться. А уж про одежу да обувку вообще молчу. Ну и у сеструхи получка – смех единый. Оттого всяк раз помогаю, каб не пропали бабы. Себе ничего не прошу. Нету у меня ажурных и капроновых носков. Твои зашиваю, штопаю, Хведины – сама донашиваю. Меня в дому не видно. И в старом халате хороша. Без духов. Хватает забот и дыр без их, – хлюпнула баба носом, продолжила: – Нынче картохи продали поболе и Варьке одежку купили на зиму. С молока – Хведе куртку, Хвекле – сапоги. Все надо. Растут дети.
– А тебе что купили? – вспомнил Фома.
– Ничего не надоть. Обойдусь в чем есть. Вон в доме ремонт поделаем. Обои куплять придется. Энти, гля, слиняли вовсе. Полы облезлые, краска понадобится. А и на окна – тож. И первое нынче – тебе обувка. Сапоги вконец сдырявились. Надоть ботинки теплые, каб не промокали. И рукавицы, шапку, чтоб не промерзал. Но это не твоя забота. Делюсь вот. Но сама выкручусь. Нынче нам легше станет. Молоко у нас соседи будут брать. Не надоть на рынок возить, стоять там, терять время.
Фома вздрогнул при упоминании о рынке. Жена при желании могла много раз приметить его трактор и нагрянуть к Людке.
«Голову скрутила бы, как цыпленку!» – похолодел Фома.
– А и не трясись! – усмехнулась Марфа.
– Мне бабы, что в молошном ряду стоят, уж все ухи прозудели твоей кралей! Показывали ее! Она деньги с меня брала за место на базаре. Все подговаривали лохмы ей выщипать и морду побить. Показывали, где она живет. Да я не стала ее подпаливать. И колотить в ней некого. Шпилька, лучинка – не баба. Я ж пальцем задавила б ее! Да ни к чему! Ее не станет, десятком новых обрастешь. Вот и жду, когда перебесисся. Одно болит. Я с тобой – единым, сколь годов живу. У твоей меньше трех не бывает. У ей мужиков боле, чем в бочке огурцов, перебывало. И колотят её всякий день то мужики, то бабы. За блядство. И ты там отмечен. Была б путняя, не хуже меня, не серчала б я. Тут же, ну, чисто барбоска крашеная. Сказываешь, примет она тебя хочь в телогрейке? Хрен там! На ночь троих имеет. Ты – один с их. Любимых не поют. Их кормят, любят и берегут.
Фомка молчал. Ему было стыдно. Он чувствовал себя как когда-то давным-давно в детстве. Сколько лет ему было? Да кто ж знает, но в школу еще не ходил. Вот и влез он вместе с мальчишками в сад к печнику Тихону. Ох, и красивые яблоки удались в его саду, сладкие да сочные. Вот и решили пацаны оборвать их, зная, что печник лишь по потемкам домой возвращается.
Залезли на яблоню, ладно, отъелись до отвала, еще и в майки набрали про запас. Самых лучших. Это не важно, что в своем саду яблок прорва. И не хуже, чем у Тихона, уродились. Ворованные всегда вкуснее кажутся.
Стали мальчишки с деревьев слезать. И Фомка с ними. Глядь, а на крыльце Тихон стоит. Смотрит на них. Пацаны горохом через забор перелетели. А Фома не смог. Руки и ноги отказали. Наверное, со страху. Стоит, опустив голову. А по ногам течет. Знал мальчишка, как уважала его мать. Частенько он бывал у них в доме. Тут же подбили мальчишки. Не столько Тихона, сколько материнской трепки испугался. Готов был сквозь землю со стыда провалиться. А печник подошел, взял Фомку за руку, усадил рядом с собой на завалинку и спросил:
– Ну как яблоки?
Фомка ничего не мог ответить. А печник обнял его, да и сказал:
– Ешь, малец, на здоровьичко! А вдругорядь, когда захочешь, приди и скажи мне. Я тебе сорву те, на какие пальцем покажешь, сам-то ты и упасть можешь, и ветки поломать. Зачем такое? Разве я тебе откажу? Да еще больше дам, чем сам сорвешь!
А Фомка плакал;
– Чего ревешь? – удивился сосед.
– Стыдно мне. Простите! Больше не буду! – взмолился пацан. И попросил: – Не говорите мамке!
– Не скажу. Не боись. Это промежду нами, мужиками, останется.
Года два Фомка здоровался с печником, стыдясь поднять голову и посмотреть ему в глаза. Все боялся увидеть в них упрек и навсегда расстался с теми мальчишками. Больше никогда не лазил в соседские сады и полисадники. Ему не приходилось больше ходить с опущенной головой по своей улице.
А тут… У себя дома… В своей спальне стыдился глянуть на свою жену.
Фомке стало жарко, словно не в постели, а на горячей лежанке развалился.
«Лучше б сдох, не приходя в сознание! Краше было б получить ухватом по башке и не встать. Пусть бы Марфа кричала на него как раньше, но не выворачивала наизнанку все мои грехи, все говно вместе с подноготной. Насколько было б легче, чем вот так – не спеша и подробно. И нечем крыть! Случись на ее месте другая баба, давно б угробила. А эта терпела, сколько могла. И я еще ее корил», – думал мужик, не зная, что ответить жене.
– Ты знаешь, Фомушка, дети наши скоро на свои ноги станут. Закончут науку. И мы им не станем нужными. Вот тогда, коли тебе невмоготу со мной, расстанемся навсегда. Покуда они не возмужали, живем семьей, чтоб никто их вслед не обозвал, не оплевал, не высмеял. Им семьи создать надоть. Опосля ужо не страшно. Со старых, как с малых, спрос невелик.
– Эх, Марфа моя! О чем говоришь? Да ведь и я не молодею. Сколько лет с тобою прожито! Всякое было. А вот нынче впервой душевно поговорила со мной, – вздохнул Фомка.
– Сердешный ты мой кузнечик, воробушко щипаный, нешто простишь меня, окаянную, за ухват и кочергу, за веник и каталку? Не зверюга я лютая! Баба, как и все! И тож тепла хочется. Ево ить и куплять не надоть. Дармовое, а не даешь! Другого с тебя не прошу. Хочь изредка, сверчок мой сушеный, сядь ко мне на коленки, когда дети спят, сбреши, будто любишь. Бабам эта брехня – медом на душу. Я сызнова жить захочу. Все тяжкое перенесу. Цельный день, ровно на крыльях, летать стану. Нет у меня окромя тебя никого в цельном свете! Ты – самая родная кровинка, чижик, пострел, озорник мой, вечный мальчишка! Я ж никого, окромя тебя, не любила! Уйдешь, покинешь, и мне жисть ни к чему. Ну, что поделаешь, красой судьба обошла? Да и в ей ли счастье? Никто тебя не смогет любить, как я, – плакала баба.
– Прости, Марфушка, прости, родная. Не плачь, я все понял, спасибо тебе, – успокаивал Фома жену. – Я больше не стану озоровать! – пообещал, как когда-то в детстве, и… сдержал свое слово.
Глава 13 БАЛАМУТ
В другое время Макарыч, может, посмеялся б, но тут не до шуток, чуть в постель не напустил со страха. Да и было от чего. Пять лет он не был дома. Вернулся. Лег отдыхать. Спал, как человек. Как хозяин – в постели, на простыне, под одеялами. И ни одна блоха его не грызла. Решил впервые за долгое время выспаться, не вставая до самого обеда. Но… Проснулся в ужасе от того, что по его лицу елозит намыленный помазок.
Открыл человек глаза, увидел чужую бабу, склонившуюся над ним вислыми грудями. Она наносила ему на лицо пену и растирала помазком.
– Тебе что надобно из-под меня? – гаркнул громко, так, что баба, присев от неожиданности, долго не могла собраться с мыслями и вспомнить, кто она и зачем оказалась здесь в столь раннее время? Наконец опомнилась под пытливым взглядом мужика и ответила робко:
– Я из ритуальных услуг…
– Это чего за херня? – не понял спросонок.
– Похоронное бюро. Нас вызвали сюда, чтобы подготовить к погребению, – и назвала все данные Макарыча.
– Меня хоронить? Мать твою! Кто ж так торопился? Я, можно сказать, живее всех вас! Это за что же? Кому помешал? – вскочил на ноги и увидел возле дома мрачный автобус, какой иногда доводилось видеть.
– Так ты что, на полном серьезе? Уже в морг меня решили оттащить? – изумился человек.
– Пока лишь подготовить просили. Постричь, побрить и потом все прочее. А ты, как назло, ожил! Видно, твоя родня поспешила.
– Какая родня?! Кто тебя звал?
– Мужчина звонил. Такой печальный был у него голос. Его еще успокаивали. Представился родственником. Обещал расчет на месте. Говорил – не обидит. А теперь как быть? – спохватилась, приходила в себя женщина.
– Ты, едрена мать! Еще меня спрашиваешь? Ввалилась с утра не сравши, чуть до обмороков не довела. Теперь пытаешь, как выкрутиться? А я при чем? Меня урыть вздумали загодя?
– Да я при чем? Не своей волей пришла, меня прислали обслужить вызов-заявку, – оправдывалась баба сконфуженно.
Макарыч хотел почесать подбородок и всей Пятерней завяз в крутой пене, поморщился, стряхнул с пальцев взбитый крем и спросил:
– А живого побрить можешь?
– Конечно. Какая разница? Лишь бы оплатил вызов. И побрею, и постригу, и умою.
– Во житуха пошла! Это ж надо! Ну, давай, приведи в порядок, только не для похорон, слышь? Для самого что ни на есть! Мне нынче с зазнобой, надо увидеться! – сел поближе к окну.
Через полчаса, рассчитавшись с бабой, стал у, окна, внимательно следил за домом каменщика Василия. Человек знал, что только этот сосед мог так зло подшутить над ним. Недаром время от времени мужики улицы отлавливали Ваську где-нибудь во дворе иль огороде, били его сворой, заталкивали в грязную канаву или обливали помоями прямо со двора. Но Васька через неделю устраивал соседям новую пакость. Он без этого жить не мог.
Макарыч редко бывал дома, а потому меньше других нарывался на козни каменщика.
От соседей Макарыч слышал не раз, как тот умел доставать других. На всей улице не осталось ни одной семьи, кого не высмеял, не разозлил этот мужик. Обходил он лишь Макарыча. Боялся соседа. Много был наслышан о нем и не решался задевать. Но тут осмелел.
– С чего бы так-то? – прищурился Макарыч, приметив Василия, вышедшего на крыльцо в домашних тапках. Тот потягивался, зевал. Искоса не без усмешки, смотрел на дом Макарыча. Но тот не хватался за кол, не мчался к Васе выяснять отношения и выколачивать из него бесстыдную наглость. Он знал, за что пакостит ему сосед, и решил досадить тому еще круче.
Макарыч в свои почти шестьдесят был убежденным холостяком. Он никогда не имел семьи, И в свои годы выглядел гораздо моложе ровесников, никогда не жаловался на здоровье и судьбу. А женщин имел столько, что сотне молодцев не снилось. Он никогда не искал их специально. Они сами липли к нему, как мухи к меду, и ни одна не прокляла, не пожалела о встрече и времени, проведенном с человеком, какой ни разу не обругал и не осудил ни одну. Расставался с ними легко, быстро и по-доброму. Помнил ли их? Вряд ли! Слишком много их прошло через его руки. От такого количества не только человечью память, но и электронные мозги компьютера заклинило б. Но Макарыч оставался неутомимым. И всегда говорил:
– Уж воровать, так миллион, а спать, так с королевой! И хотя всю водку не перепьешь, всех баб не переебешь, но к этому стремиться надо…
– Нешто все, с кем ты трахался, были королевами? – ехидно заметил как-то Василий.
– С дерьмом не связываюсь! Каждая – наградой стала!
– В твоем возрасте на печке греться, а ты о чем? Всяк конь до поры в жеребцах бегает. Придет и твое время. Станешь мерином. Посмотрим, про какую любовь залопочешь. Мы целыми днями вкалываем. Нам не до брехни про любовь. Дожить бы до утра. Про бабу лишь по праздникам вспоминаем. Жена у нас – на будни. От того утехи редкие. Но тебе того не уразуметь. То лишь семейные поймут, когда от забот не хер, а волосы на голове стоят дыбом. Тебе и неделю с такой долей не выдержать. Мотаешься по свету, как плевок на морозе. А нам – детву растить. Тебе ли судить семейных? Стань таким, тогда поговорим! – усмехнулся Василий и, повернувшись спиной к Макарычу, ушел в свой двор не оглянувшись.
Василий после того разговора неохотно, сквозь зубы здоровался с соседом. Макарыч смекнул, затаил обиду каменщик. Но… Кого особо станет тревожить соседская злоба, тем более Макарыч уже собирался в путь, снова надолго – на заработки. В этот раз на нефтепромысел в Тюмень.
Макарыч умел все. Не был новичком и на нефтепромысле. Поначалу его взяли дизелистом на буровую. И он один справлялся за двоих. Работал» без напарника. А через три месяца взяли его верховым. Прежний ловил цепью инструмент – двенадцатиметровые трубы «свечи», да и выпал из «люльки» на буровую площадку с высоты. Не удержал равновесие. Хорошо, что не насмерть, а лишь на инвалидность. Макарыч с его работой» быстро освоился. Бурильщики радовались, что не пришлось в бригаду нового человека брать и обучать. А и работа не встала.
Теперь он всю вахту «ловил свечи» – помогая? бурильщикам поднимать либо опускать в скважину трубы. И целыми днями слышал снизу перекрывающие рев двигателей, голоса буровиков:
– Вира! Майна!
Человек успевал справляться вовремя. Но к концу вахты, случалось, даже у него промокала насквозь шапка. Зато, возвращаясь в будку, он замечал, что на его постели лежит чистое полотенце! носки и рубашка – постираны и поглажены. Горя чий ужин ждет его.
Мужики тосковали по семьям и детям. Макарыча ничто не терзало. Он жил не зная печали. Казалось, ничто не терзает его душу и сердце. А потому не считал дни до окончания контракта, и буровики искренне завидовали ему:
– Вот ведь старый черт, живет, как в малиннике. Даже Здесь сумел устроиться, как мышь на крупе. И все ему по хрену…
Попробовал однажды второй дизелист наехать на Макарыча за то, что не дал ему на чифир свой чай. Развязал язык и обозвал человека грязно. Но уже в следующий миг, вот уж не ожидали бурильщики, отлетел дизелист метров на двадцать, вспахав носом всю пыль и Грязь. Все невольно сбились в кучку, поняв, что у Макарыча есть свое прошлое и наступать ему на пятки, конечно, не стоит.
О себе, о своей прежней жизни Макарыч не рассказывал никому. Ни с кем не искал дружбу. А потому, когда буровая дала нефть и люди получили расчет, все разъехались по своим домам, забыв даже попрощаться.
Макарыч улетел домой на самолете. Он не любил поезда за их медлительность, тесноту и шум. Он соскучился по тишине и одиночеству, когда можно было сесть, перевести дух, обдумать прошлое и попытаться заглянуть в день завтрашний.
О, как устал он от кочевой, неустроенной жизни, от постоянного многоголосья и шума, от концентратов и комаров, от назойливого окружения. Но что делать? Этот человек и впрямь имел свое прошлое…
Макарыч был последним из могикан, о ком не без ужаса вспоминали старые следователи прокуратур и милиций, чье прошлое запечатлелось в десятках томов уголовных дел, хранящихся в архивах под множеством замков и печатей. Чью кликуху помнили до смерти во многих зонах Крайнего Севера и Колымы.
Даже теперь, спустя много лет, о нем ходят легенды среди зэков, отсидевших немалые сроки. Макарыч считался грозой всех крупных банков. Он был фартовым. Самым дерзким и жестоким «медвежатником», какой умел шутя, в считанные секунды, вскрыть любой сейф.
Воровать он начал рано, с самого детства. Нет, не жратву. На такие мелочи не разменивался. Про– сто однажды ворвались к ним в дом люди в форме. Вытолкали из дома отца и мать, загнали, их в «воронок», а потом, вернувшись, сорвали со стен иконы, забрали Библию, деньги и драгоценности сгребли в сумку и, остановившись перед старой бабкой, загородившей ладонями головенку семилетнего мальчугана, совещались, как поступить с ними? Арестовать, как отца с матерью, не могли, не было ордера. Оставлять свидетелей случившегося тоже не хотели. И тогда решился самый злой, заросший. щетиной, пропахший махоркой мужик.
– Че с поповским отродьем валандаться? – вы– тащил наган и… Бабка упала от первого выстрела прикрыв собой внука. Его не стали добивать контрольными выстрелами в голову. То ли пули не хватило, то ли времени было в обрез.
Макарыч в считанные минуты остался совсем один. Да, его отец был священником, мать пела в церковном хоре. Но кому они помешали? Кому перешла дорогу старая бабка? Мальчишку трясло от страха и злобы. Он долго сидел рядом с мертвой бабкой, боясь выглянуть на улицу. Позже он узнал, что не только его семью постигло несчастье. Многих соседей вот так же увезли в «воронке». Но… Свое болело сильнее. И мальчишка стал воровать. Сначала с ровесниками, оставшимися, как и он, без родителей. Крали деньги в кассах магазинов из-под носов зазевавшихся продавцов. Потом научились
влезать в магазины, открывая замки. Банда быстро набирала опыт, и ее приметили фартовые. Пригрели и Макарыча. Научили воровать грамотно, уходить от погони, убивать охрану и назойливую, настырную погоню.
Макарыч с детства возненавидел людей в форме. И помня свое, учился стрелять, метать ножи без промаха. Поначалу считал, скольких отправил на тот свет. Потом сбился со счета и мстил вслепую за свою семью, за отнятое детство, за разграбленный дом.
– Да эта «зелень» – прирожденный мокрушник! Глянь! Сам не больше кубышки, а уже сколько лягавых замокрил! – восторгались фартовые.
– У нас мокрушников полно! У этого хмыренка свой навар будет. «Медвежатника» из него состряпать надо! – сказал пахан «малины», и Макарыча стали обучать самому сложному и почетному у воров ремеслу «медвежатника».
Три года учили его разбираться в замках, работать фомкой, а уж он ее смастерил для себя особую – наборную, на все случаи жизни, постоянно дорабатывал и никогда, даже во сне, не разлучался с нею ни на минуту.
Вначале воровал из злости, мстил за свое власти, какую ненавидел каждой клеткой, и не верил ни в одно слово и обещание. Его трясло от портретов и лозунгов, от демонстраций и выборов.
Ему повезло, что осудили за воровство, не впаяв политику. Не удалось следователю выбить из человека признание. И Макарыч попал в воровскую зону, где не страдал от голода и холода. С воли ему шли посылки от кентов, какие поддерживали «медвежатника», не выдавшего на следствии ни одного из них. Фартовые барака продолжили обучение Макарыча. Тут он прошел целую академию. Накрепко усвоил «закон» с его жесткими требованиями и согласился, дал слово соблюдать его. А на четвертом году сбежал из зоны вместе с двумя фартовыми. Не нагнала их погоня. Не сорвал Макарыч здоровье в зоне, потому хватило сил на побег. И вскоре вернулся в свою «малину».
Ни в чем не знал он отказа и нужды в зоне. Но Девок явно не хватало. И возмужавший, повзрослевший Макарыч ударился в загул. Он не вылезал из притонов. Переспал со всеми шмарами, даже с бандершей. Именно эта – последняя, дважды спасала его от милиции, спешно переодев Макарыча в бабьи тряпки. Ощупать эту «шмару» не решился милицейский наряд. От нее несло потом, как от загнанной кобылы. На что неприхотлива и неразборчива была милиция в связях со шмарами, на переодетого фартового никто не глянул, и тот благополучно убегал. Но едва милиция покидала притон, Макарыч тут же возвращался туда.
– Слушай, ты, потрох! Сколько раз тебе болтать? Коль в этом месте тебя накрыли, не возникай там больше никогда! Не искушай Фортуну! Словят, останешься без мудей! Лягавые псы на расправу короткие! – предупреждали кенты.
– Так мусора во всех притонах засветились. Мне что, из-за них в монахах канать? Нет уж! Я свои яйцы в ломбард не закладывал! И без шмар не канаю! – не соглашался Макарыч.
– Не кривляйся в пидора! Слышь! Сними хазу на ночь. Клей шмар и вези туда. Кувыркайся с ними хоть до усеру. Но не в притоне, где менты придышались! Секи! Не только своей тыквой рискуешь. И еще врубись, о чем вякну. Когда кент засыпался в деле, ему и в ходку – в зону посылают грев. Если на шмарах попухнешь – никаких посылок не жди! Допер? – огрел пахан злым взглядом. И фартовые поддержали его.
Макарыч долго мучился. Он кружил возле притонов, как кобель на цепи. Ему так хотелось ввалиться туда, но удерживал страх. И все же одолел его через неделю. Отводил душу две ночи. А на третью – вытащили его фартовые. Позвали на дело. Решили тряхнуть меховой магазин.
Его ограбили так легко и просто, что сами удивились. Вынесли шкурки соболей и норок, куничьи, выхухоля и горностая. Песцовые не брали за громоздкость и низкую цену. Но Макарыч не устоял. Спер шкурку песца для одной из шмар. Решил порадовать девку. И втай от всех подарил ей северного красавца на воротник. Та через пару дней накинула мех на плечи, пошла по городу прогуляться. Там ее взяла милиция. Прямо за шкурку. Потом, уже в камере, чуть из своей шкуры не вытряхнули, допытываясь, где взяла мех. Шмара терпела сколько хватило сил. Но на третий день раскололась и высветила Макарыча.
Его взяли в притоне… Не случись в том вагоне Шакала, отбывал бы он на Сахалине полный червонец. С острова убежать не удавалось никому. А в пути… Шакал смекнул быстро. И ночью, когда охрана села играть в карты, моргнул Макарычу, жестами показал, что надо сделать. Прыгнул с верхних нар на игравших, опрокинул их, Макарыч тем временем открыл двери. Они выскочили в темноту ночи. Вслед им гремели выстрелы, но состав шел на подъем и машинист не решился затормозить поезд. Пока он взял гору, пока состав остановился и погоня опустилась вниз, беглецы успели заскочить в крытый грузовик, мчавшийся в обратном направлении, и к утру были вне досягаемости для охраны и конвоя.