355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эллио Витторини » Сицилийские беседы » Текст книги (страница 2)
Сицилийские беседы
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 21:42

Текст книги "Сицилийские беседы"


Автор книги: Эллио Витторини



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

IV

Шел дождь; на дамбе станции Приморская ждал маленький поезд, в который мне предстояло сесть. Из толпы сицилийцев, сошедшей с парома, одни разошлись, подняв воротники пиджаков, засунув руки в карманы, напрямик через залитую дождем площадь; другие остались под навесом, стояли неподвижно, как перед корабельным бортом, подле своих женщин, узлов и корзин.

Поезд ждал, пока прицепят вагоны, переехавшие через море на пароме; маневр был долгий, и я очутился рядом с маленьким мужем девочки-жены, которая опять сидела у его ног.

На этот раз он мне улыбнулся; с безнадежным видом, засунув руки в карманы, под ветром, на холоде, он все же улыбнулся мне из-под матерчатого козырька, закрывавшего ему поллица.

– У меня двоюродные братья в Америке, – сказал он. – Дядя и двоюродные братья… – Вот оно что, – сказал я. – А где они? В Нью-Йорке или в Аргентине?

– Не знаю, – ответил он. – Может, в Нью-Йорке или в Аргентине. Словом, в Америке. – Так он сказал и добавил: – А вы сами откуда? – Я? Я родился в Сиракузах.

А он сказал: – Нет… Из какого места в Америке?

– Из… из Нью-Йорка, – сказал я.

Один миг мы молчали; я, под впечатлением этой лжи, глядел на него, он глядел на меня глазами, невидимыми под козырьком фуражки.

Потом он спросил, почти ласково: – А как дела в Нью-Йорке? Хорошо? – Разбогатеть там не разбогатеешь, – ответил я.

– Дело не в этом, – сказал он. – Можно и без богатства жить неплохо… Даже еще лучше…

– Как знать! – сказал я. – Там тоже безработица.

– Дело не в безработице, – сказал он. – Не вся беда от безработицы… Дело не в этом… Вот я не безработный. – Он показал на других маленьких сицилийцев. – И никто из нас. Мы все работаем… В садах. Работаем… – Он запнулся, изменившимся голосом добавил: – Вы что, вернулись из-за безработицы?

– Нет, – сказал я. – Я приехал всего на несколько дней.

– Ну вот, – сказал он. – И едите утром. Сицилиец никогда не ест с утра. – И спросил: – В Америке все едят по утрам?

Я мог ответить ему, что нет, и что я сам обычно не ем с утра, и еще, что я знаю много людей, которые едят не чаще раза в день, и так во всем мире, но я не мог плохо говорить ему об Америке, где сам не был, и к тому же речь шла не об Америке подлинной, реальной, а о его идее царствия небесного на земле. Я не мог: это было бы несправедливо.

– Думаю, что да… – сказал я. – Так или иначе… – А днем? – спросил он тогда. – В Америке все едят днем? – Думаю, что да, – сказал я. – Так или иначе… – А вечером? – спросил он. – В Америке все едят по вечерам? – Думаю, что да, – сказал я. – Лучше или хуже. – Хлеб? – спросил он. – Хлеб с сыром? Хлеб с зеленью? Хлеб с мясом?

Он говорил с надеждой, и я не мог ответить «нет».

– Да, – сказал я. – Хлеб и все прочее.

И он, маленький сицилиец, на миг онемел, испытав надежду, потом посмотрел на девочку-жену, которая, так же насупившись и замкнувшись в себе, неподвижно сидела у его ног, и снова вид его стал безнадежным, и с тою же безнадежностью, что и на борту, он наклонился, подпорол шпагат на корзине, вытащил апельсин и безнадежно протянул его, все еще согнувшись в три погибели, жене, а после ее немого отказа, оставшись с апельсином в руке, был так же безнадежно унижен и стал чистить его для себя и есть, проглатывая дольки, как проглатывают проклятья.

– У нас, – сказал я, – из них делают салат.

– В Америке? – спросил сицилиец.

– Нет, здесь, – сказал я.

– Здесь, у нас? – переспросил сицилиец. – И заправляют маслом?

– Когда как, – ответил я. И добавил: – А вы никогда не ели салат из апельсинов?

– Ел иногда, – сказал сицилиец. – Но не всегда есть масло.

– Да, – сказал я. – Год на год не приходится… Масло иногда стоит дорого.

– И хлеб не всегда бывает, – сказал сицилиец, – Если не продашь апельсинов, нет и хлеба. И приходится есть апельсины… Вот так, видите?

Он с отчаянием ел свой апельсин, и пальцы его на холоде были мокры от апельсинового сока, и он смотрел на девочку-жену у своих ног, которая не хотела апельсинов.

– Но ведь они очень питательны, – сказал я. – Вы не продадите мне несколько штук?

Маленький сицилиец проглотил последнюю дольку и вытер руки о пиджак. – Правда? – воскликнул он. И, наклонившись над корзиной, стал рыться под клеенкой и протянул мне четыре, пять, шесть апельсинов.

– Но в чем дело? – спросил я. – Разве так трудно сбыть апельсины?

– Их не продашь, – сказал он. – Никто их не хочет.

Тем временем поезд был подан, к нему уже прицепили вагоны, переехавшие через море.

– За границей их не хотят, – продолжал маленький сицилиец, – как будто они ядовитые, наши апельсины. И хозяин расплачивается с нами так. Дает нам апельсины… И мы не знаем, что делать. Никто их не хочет. Мы приходим пешком в Мессину, и никто их не хочет… Мы отправляемся в Реджо, в Виллу Сан-Джованни – может, там захотят; никто не хочет.

Прозвучала труба обер-кондуктора, локомотив засвистел.

– Никто их не хочет. Мы ходим взад-вперед, платим за проезд – за себя и за них, – не едим хлеба, а их никто не хочет. Никто.

Поезд тронулся, я вскочил в первую попавшуюся дверь.

– Прощайте, прощайте!

– Никто их не хочет… Никто. Как будто они ядовитые. Проклятые апельсины!

V

Вскочив на ходу в поезд, я бросился на деревянную скамью и тут же услышал из коридора, как два голоса обсуждают случившееся.

Собственно, ничего такого на самом деле не случилось: не было ни происшествия, ни даже жеста; только тот человек, маленький сицилиец, прокричал мне вслед последние слова своего рассказа, потому что времени не оставалось и поезд отходил. Только это: два слова. И вот голоса обсуждали случившееся.

– Чего этот тип хотел? – Вроде бы протестовал… – На кого-то злился. – Я бы сказал, он зол на всех. – Да, я тоже так сказал бы: ведь он умирает с голоду. – Будь я на перроне, я бы его задержал.

Это были голоса курильщиков сигар, громкие и тягучие, слащавые из-за диалекта. Они говорили по-сицилийски, на диалекте.

Высунув голову в коридор, я увидел их: двое мужчин у окошка, плотные, приземистые, в пальто и шляпах, один с усами, другой без, похожие на сицилийских возчиков, но ухоженные, цветущие, с самоуверенными затылками и спинами; а вместе с тем была в них какая-то фальшь и принужденность: может быть, от скрытой робости.

«Баритоны», – сказал я про себя.

Один из них, тот, что без усов, действительно говорил певучим, гибким баритоном.

– Ты бы только выполнил свой долг, – сказал он.

Голос у другого был прохрипший от сигар, но звучал из-под усов слащаво, из-за диалекта.

– Конечно, – согласился он, – я бы только выполнил долг.

Я убрал голову и стал прислушиваться из купе, с каждой сменой голосов – баритонального и хриплого – воображая себе лица: одно безусое, другое усатое.

– Таких типов всегда нужно задерживать, – сказал Безусый. – Да, конечно, – сказал Усатый, – ведь никогда не знаешь…

– Всякий, кто умирает с голоду, опасен, – сказал Безусый. – А как же? Он способен на все! – сказал Усатый. – Украсть, – сказал Безусый.

– Само собой, – сказал Усатый. – Устроить поножовщину, – сказал Безусый.

– Наверняка, – сказал Усатый. – Пуститься даже на политическое преступление, – сказал Безусый.

Они переглянулись, улыбнулись друг другу, я увидел это по лицу одного и по спине другого, и продолжали разговор о том, что оба они, Усатый и Безусый, понимали под политическим преступлением. По-видимому, они понимали его как недостаток почтительности, уважения и без всякой злобы обвиняли все человечество, говоря, что человечество рождено для преступлений.

– Люди любого класса… Любого слоя… – говорил Усатый. А Безусый отвечал: – Хоть неучи… Хоть образованные. – Усатый: – Хоть богатые… Хоть бедные… – Безусый: – Никакой разницы. – Усатый: – Лавочники… – Безусый: – Адвокаты… Усатый: – Мой колбасник там, в Лоди… – Безусый: – А в Болонье один адвокат…

Они опять переглянулись, опять улыбнулись друг другу, я снова увидел это по лицу одного и по спине другого и под стук идущего поезда, между морем и апельсиновыми деревьями, выслушал их рассказы о колбаснике в Лоди и об адвокате в Болонье.

– Видишь, – сказал Усатый, – они все непочтительны.

– В них нет уважения… – сказал Безусый.

Усатый: – В Лоди мой парикмахер… – Безусый: – Мой домохозяин в Болонье…

И они рассказали друг другу о парикмахере в Лоди и о домохозяине в Болонье, и Усатый сказал, что один раз задержал этого парикмахера и засадил его на три дня, а Безусый сказал, что сделал то же самое со своим мясником в Болонье, и по их голосам я почувствовал, что они испытывают удовлетворение, довольны до растроганности и готовы броситься друг другу на шею в общем удовлетворении тем, что было, как они знали, в их власти: задерживать и сажать.

Они стали рассказывать о других мелких происшествиях, по-прежнему беззлобно, по-прежнему жалуясь, а под конец и с удовлетворением, а потом оба впали в замешательство, начали спрашивать друг друга, почему люди, в конце концов, их терпеть не могут.

– Это потому, что мы сицилийцы, – сказал Усатый.

– Так и есть, потому что мы сицилийцы, – сказал Безусый.

Они порассуждали, каково быть сицилийцем в Лоди или сицилийцем в Болонье, и внезапно Безусый, издав как бы горестный вопль, сказал, что в деревне, в Сицилии, еще хуже.

– Ох, верно, еще хуже, – сказал Усатый.

Безусый: – В Шакке я. – Усатый: – А я в Муссумели…

Они поговорили о том, чем хуже в Шакке и в Муссумели, и Безусый сказал, что его мать скрывает, кто он, ей стыдно сознаться, и она рассказывает, что он служит в землемерной управе.

– Служащий землемерной управы! – сказал он.

– Все дело в предубеждении, – сказал Усатый.

– Знаю… Старые предрассудки… – сказал Безусый.

И они сказали, до чего невыносимо жить у себя в деревне.

Поезд с грохотом бежал между апельсиновыми деревьями и морем, и Безусый говорил: «Какие апельсины!», а Усатый говорил: «Какое море!», и оба говорили, как красиво у них в деревне, в Шакке, в Муссумели, и повторяли, что жить там невозможно.

– Сам не знаю, зачем я туда возвращаюсь, – сказал Усатый.

– А я разве знаю? – сказал Безусый. – У меня жена родилась в Болонье, мои дети – болонцы… И все же…

Усатый: – Как только получу отпуск, так обязательно каждый год…

Безусый: – Обязательно… Особенно в этом месяце, когда рождество.

Усатый: – Особенно в этом месяце. А ради чего, в конечном счете?

Безусый: – Чтобы все кишки вымотали…

Усатый: – Чтобы испортили всю кровь…

Тут дверь купе с силой закрыл, можно сказать захлопнул, кто-то из сидевших напротив меня.

Голоса, столь внезапно прерванные, потонули в стуке колес. И поезд летел через апельсиновые рощи, сквозь горы, вдоль моря. Далеко и очень высоко появлялись и исчезали снега, небо было ясное, вычищенное ветром, без дождевой хмари, хотя еще и без солнца; и я узнал этот путь, увидел, что мы на полпути между Мессиной и Катанией. Я не слышал больше голосов за дверью и стал глядеть вокруг, страстно желая найти других сицилийцев.

– Вы не чувствовали, как тут воняло? – спросил меня мужчина напротив.

Он был сицилиец, большого роста, может быть, потомок лангобардов или норманнов из-под Никозии, тоже, как и те, кому принадлежали голоса, похожий на возчика, но весь открытый, настоящий и очень высокий, голубоглазый. Немолодой, лет пятидесяти, и я подумал, что мой отец теперь, может быть, похож на него, хотя помнил отца молодым и стройным, худым, когда он в черно-красном одеянии играл Макбета. Должно быть, этот был из Никозии или Аидоне, он говорил на диалекте и в наши дни очень похожем на ломбардский, с ломбардским «у» – наверное, из ломбардских мест в Валь Демоне: из Никозии или Аидоне.

– Вы не чувствовали, как тут воняло? – сказал он.

У него была бородка цвета перца с солью, голубые глаза и чело олимпийца. В холодном купе третьего класса он сидел без пиджака и только этим, может быть, походил на возчика, ничем другим; он морщил нос над редкими усами и бородкой, хотя шевелюра у него была густая, как у древнего воина, и сидел без пиджака, в рубашке в темную клеточку и в огромном коричневом жилете с шестью карманами.

– Воняло? Чем воняло? – спросил я.

– Как? Неужели вы не чувствовали? – сказал он. – Не знаю, – сказал я, – не пойму, о какой вони вы говорите.

Он обернулся к остальным пассажирам в купе.

Их было трое.

Один – молодой человек в шапке из легкой ткани, закутанный в шаль, с желтым лицом, тощий и щуплый; он сидел в углу по диагонали от меня, у окошка.

Другой, тоже молодой, был полнокровный, сильный, с вьющимися черными волосами, черной шеей – простолюдин из города, наверняка катанец; он сидел на другом конце моей скамьи, лицом к больному.

Третий был старичок без единой волосинки на лице, темный, с шафранного цвета кожей в квадратных чешуйках, как у черепахи, невероятно маленький и сухой – высохший лист. Он вошел к нам в Роккалумере и сидел – если можно назвать это словом «сидеть» – на краешке скамьи, между Большим Ломбардцем и больным, и деревянный подлокотник, который он мог бы откинуть, но не откинул, упирался ему в спину.

Именно к нему – впрочем, поворачиваясь и к остальным – обратился Большой Ломбардец.

Послышался звук вроде вздоха или начинающегося свиста, лишенный плоти голоса: «Хи-хи!» Это смеялся старик. Его глаза смеялись с той самой минуты, как он сел в поезд, – острые, живые глаза, которые с пристальным смехом глядели перед собой на меня, на скамью, на молодого катанца – и смеялись от счастья.

– Невероятно! Он не понимает, какую вонь я имею в виду, – сказал Большой Ломбардец.

Все поглядели на меня и развеселились, даже больной – молчаливым жалким весельем больного.

– Ха! – сказал я, тоже развеселившись. – Я и вправду не понимаю… Не чувствую никакой вони.

Тогда вмешался катанец.

Он наклонился – полнокровный, большеголовый, кудрявый, с толстыми ляжками и предплечьями, в огромных башмаках – и сказал: – Этот синьор имеет в виду вонь, что шла из коридор а. – Но разве из коридора воняло? – сказал я.

– Как так? Невероятно! – воскликнул Большой Ломбардец. – Вы не чувствовали?

А катанец добавил: – Этот синьор говорил о том, что от тех двоих воняло… – От тех двоих? – сказал я. – Тех, что у окошка? Разве от них воняло? Чем?

Я снова услышал мертвый, лишенный плоти голоса звук – смех крохотного старичка – и увидел, что его рот стал как щель копилки. Я увидел также больного, бесстрастного в своей молчаливой веселости, закутанного в шаль. Я увидел и Большого Ломбардца, почти неистовствующего, но с весельем в глазах, которые казались мне голубыми глазами отца.

Тогда я понял, что это за вонь, и рассмеялся.

– Ах, вонь! – сказал я. – Вонь!

Все успокоились, радостно удовлетворенные, но в коридоре были те двое, и они возвращались туда, где жили детьми, по своим деревням.

– Странно, – сказал я. – Нет в мире места, где на них смотрели бы так косо, как в Сицилии… И все-таки по всей Италии этим ремеслом занимаются почти что одни сицилийцы.

– Одни сицилийцы? – воскликнул Большой Ломбардец.

– В самом деле, – сказал я. – Вот уже пятнадцать лет как я кочую по Италии… Жил во Флоренции, жил в Болонье, в Турине, теперь живу в Милане, и где бы я ни встречал сицилийца, он занимался этим ремеслом.

– Да, то же самое говорит мой двоюродный брат, а он много ездит, – заметил катанец. А Большой Ломбардец сказал:

– Да оно и понятно! Мы народ угрюмый…

– Угрюмый? – спросил я и посмотрел на старичка с веселым лицом и с глазами, искрившимися весельем.

– Очень угрюмый, – сказал Большой Ломбардец, – даже мрачный. Всё готовы видеть в черном свете, все до одного.

Я глянул на личико старика и не ответил, а Большой Ломбардец продолжал:

– Всегда надеемся на что-то другое, лучшее, и никогда не верим, что оно нам достанется… Всегда мы в унынии, всегда не в духе… И всегда у нас в крови соблазн наложить на себя руки.

– Да, это верно, – сказал катанец серьезно. И стал созерцать носки огромных башмаков.

А я, не отрывая глаз от личика старика, сказал: – Может быть, это и верно… Но что тут общего с их ремеслом?

– Думаю, что-то общее есть, – сказал Большой Ломбардец. – Думаю, что есть. Не знаю, как объяснить, но думаю, что есть… Что делают, когда махнут на себя рукой? Когда готовы выбросить себя на помойку, как пропащего? Занимаются тем, что сами больше всего ненавидят… Думаю, в этом дело… Думаю, понятно, почему они почти все сицилийцы.

VII

Потом Большой Ломбардец рассказал о себе: он ехал из Мессины, был там на осмотре у специалиста по своей почечной болезни, а теперь возвращается домой, в Леонфорте, он из Леонфорте, это высоко в Валь Демоне, между Энной и Никозией, там у него земельные владения и три красивых дочки-женщины, он так и сказал: красивых дочки-женщины, и есть еще конь, на котором он объезжает свои земли и воображает себя – такой это высокий и гордый конь, – воображает себя королем, но сам думает, что не все дело в этом: воображать себя королем, когда сидишь в седле; нет, ему хотелось приобрести другое знание, он так и сказал: другое знание, и почувствовать себя другим, чтобы в душе было что-то новое, он бы отдал все, что имеет, даже коня и земли, чтобы больше чувствовать себя в мире с людьми, как тот, он так и сказал: как тот, кому не в чем упрекнуть себя.

– Не то что я могу упрекнуть себя в чем-нибудь особенном, вовсе нет. Да я и не о том, о чем говорится в исповедальне… Но мне все кажется, что между мною и людьми нет мира.

Ему хочется, чтобы совесть была свежей – он так и сказал: свежей – и чтобы она ему велела исполнять другой долг, не обычный, а другой, новый, более высокий долг перед людьми, потому что, исполняя обычный свой долг, не чувствуешь удовлетворения, как будто ничего и не сделал, остаешься недовольным собой и разочарованным.

– По-моему, человек созрел для другого, – сказал он, – не только для того, чтобы не красть, не убивать, быть добрым гражданином и прочее… По-моему, он созрел для другого, созрел для новых обязанностей. Это мы и ощущаем, по-моему: отсутствие другого долга, других обязанностей… Тех, которые нужно выполнить для нашей же совести совсем в новом смысле.

Он смолк, и заговорил катанец:

– Да, синьор! – Он глядел на огромные носки своих башмак о в. – Да. По-моему, вы правы.

Он все глядел на свои башмаки, полнокровный, пышущий здоровьем, но печальный, как могучее животное – конь или бык, когда они неудовлетворены; и он снова сказал «да», уверенно, убежденно, как будто ему точно назвали его болезнь, и больше он ничего не говорил, не рассказал о себе, только добавил, спросил: – Вы учитель? – Я – учитель? – воскликнул Большой Ломбардец.

Рядом с ним опять послышалось шелестение сухого листа – «хи-хи» маленького старика, лишенное плоти голоса. Похоже было, заговорила иссохшая былинка.

– Хи, – издал он звук. – Хи. – Два раза. А глаза у него были ясные, искрящиеся смехом на шафранного цвета лице, темном, как сухой черепаший панцирь. – Хи! – вылетело у него изо рта, похожего на щель копилки.

– Нечему смеяться, дедушка, нечему смеяться, – сказал, повернувшись к нему, Большой Ломбардец и стал рассказывать все сначала: о себе, о своей поездке в Мессину, о своих участках выше Леонфорте, о своих трех дочках-женщинах, одна другой красивее – так он сказал на этот раз, – о своем высоком, гордом коне и о себе, о том, что не чувствует между собою и людьми мира, и потому, он думает, нужны новая совесть, новый долг и обязанности, чтобы чувствовать себя в мире с людьми, – все это на сей раз исключительно для маленького старичка, который глядел на него и смеялся, повторял свое «хи» – звук вроде начала свиста, лишенный плоти голоса. – Но что это вы, – сказал внезапно Большой Ломбардец, – что это вы сидите так неудобно? Ведь его можно поднять.

И он откинул деревянный подлокотник, к которому, сидя на краешке, приткнулся старик.

– Его можно поднять, – сказал Большой Ломбардец.

Старичок оглянулся, посмотрел на откинутый деревянный подлокотник, снова раза два издал свое «хи», но остался сидеть так же неудобно, на тычке, держась шафрановыми ручками за узловатую палку почти с него высотою, с наконечником в виде змеиной головы.

Как раз когда он обернулся и посмотрел на подлокотник, я увидел змеиную голову и что-то зеленое в пасти змеиной головы – три листочка с апельсинового дерева, – и старичок меня заметил, опять издал свое «хи», вынул апельсиновую веточку, сунул ее в рот, в щель копилки, – у него и самого была змеиная голова.

– Ах, по-моему, в этом-то и все дело, – сказал Большой Ломбардец, обращаясь теперь ко всем вместе. – Исполнять свой долг, свои обязанности – это не приносит удовлетворения. Мы их выполняем, но это нам безразлично. Нам все равно плохо. По-моему, в этом все дело… Потому что и долг, и обязанности слишком стары, слишком стары и сделались слишком уж легкими, они ничего не значат для совести.

– Вы и правда не учитель? – сказал катанец.

Он был полнокровен, как бык, и с бычьей грустью смотрел все время на свои башмаки.

– Я – учитель? – сказал Большой Ломбардец. – Разве я похож на учителя? Я неуч; могу прочесть книгу, если хочу, но я не учитель. Мальчишкой я был у салезианцев [2]2
  Конгрегация, занимавшаяся обучением детей бедноты.


[Закрыть]
, но я не учитель…

Так мы подъехали к последней перед Катанией станции, уже в предместье большого города из черного камня, и старичок, издававший звук сухой былинки, сошел; потом мы приехали в Катанию, черный камень улиц освещало солнце, они проплывали мимо, прямо под нашим поездом, улицы, дома, черный камень, потом мы прибыли на станцию Катания, и катанец сошел, и Большой Ломбардец тоже сошел, и, высунувшись из окошка, я увидал, что и Усатый с Безусым тоже сошли.

Короче говоря, сошел весь поезд, и только освещенные солнцем пустые вагоны продолжали путь, и я спросил себя, почему не сошел со всеми.

Во всяком случае, у меня был билет до Сиракуз, я продолжал путь в пустом вагоне, под солнцем, через пустынную равнину. А вернувшись из коридора в купе, я с удовлетворением обнаружил на том же месте закутанного в шаль желто-воскового юношу с легкой матерчатой шапкой на голове. С ним рядом, глядя на него и встречая его взгляд, без единого слова, но радуясь тому, что мы вместе, я ехал и ехал дальше, под солнцем по пустынной равнине, пока она наконец не покрылась малярийной зеленью и мы не прибыли в Лентини, у подножья длинных склонов, зеленевших апельсинами и малярией, и юноша, закутанный в шаль, сошел и задрожал от холода на солнце, на пустом тротуаре, изглоданный малярией.

Я остался один. Равнина была скалистой до самых Сиракуз у берега моря, потом я поднял глаза и увидел Безусого, стоявшего в коридоре и смотревшего на меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю