Текст книги "Тринадцать: Оккультные рассказы [Собрание рассказов. Том I]"
Автор книги: Елизавета Магнусгофская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
ТРИНАДЦАТЬ
– Вы можете говорить, что хотите, меня вам все равно не переубедить, – сказал, как бы отказываясь от дальнейшего спора, помещик Степанов.
– Но ведь это грубое суеверие! – возразил хозяин дома.
– Как в вас уживается вера с суеверием? Я знаю, вы человек очень верующий, – спросил молодой батюшка, отец Владимир.
Степанов пожал плечами.
– Вообще я не считаю себя суеверным. Я не верю никаким приметам, никаким там тяжелым дням, ни тому, что перебежит дорогу кошка, ни карканью ворон, ни трем свечам – все это ерунда… В этом я с вами, батюшка, согласен. Но вот тринадцать – это мой враг… Преследует меня всю жизнь… Я бы мог рассказать вам множество фактов.
– Расскажите, расскажите! – понеслось со всех сторон.
– Тогда придется рассказать вам всю мою жизнь… Только не ждите ничего особенно интересного… Я передам вам только голые факты, говорящие за себя…
Хозяин наполнил стаканы.
– Когда и кто впервые сказал мне о значении «чертовой дюжины» – право, не помню. Только знаю, что еще в третьем классе я завел об этом разговор с нашим законоучителем. Он был батюшка очень строгий… Результатом моего вопроса явилось стояние в коридоре…
Тринадцатого я получал всегда плохие отметки, поэтому ужасно боялся, чтобы меня не вызвали тринадцатого. Положим, двойки я получал и в другие дни, так что перед мамашей оправдываться тринадцатым было невозможно…
Когда я кончил гимназию, скончался мой дядя, оставивший нам имение, и мама поехала туда. Я учился в Петербурге, и в мои студенческие годы тринадцать преследовало меня незначительно. Провалился раз тринадцатого на экзамене… и такие мелочи…
Моя первая любовь… Рассказывать об этом не входит в рамки моего рассказа. Упомяну только, что тринадцатого мая мне удалось ее в первый раз поцеловать. Я провожал ее домой… И, придя к себе, бросив случайный взгляд на календарь, воскликнул:
– Пустяки! Не верю больше в тринадцатое! Не верю!
Вы знаете, что значит быть влюбленным в двадцать лет… Моя милая казалась мне олицетворением всех женских добродетелей… Я серьезно думал на ней жениться…
Потом… потом я получил от нее письмо:
«Прости меня… я ошиблась в своем чувстве…» Ну и так далее… Как пишут в таких случаях женщины…
Письмо было помечено тринадцатым августа…
Я начал пить, пил страшно… Потом втянулся в карточную игру…
Жил я в то время с товарищем. Он был болезненным. Вечно занятый заботами о своем здоровье, этот аккуратный немец ежемесячно откладывал деньги, собираясь летом ехать куда-то лечиться. Он давал уроки, чертил, переписывал лекции и вообще зарабатывал немало. Несмотря на несходство характеров и стремлений, мы с ним ладили.
Деньги свои держал он в кассе. За два дня до своего отъезда на летние каникулы, он взял деньги и принес домой. Долго возился у своего стола, потом обратился ко мне:
– У моего стола что-то с замком. Пожалуйста, спрячь деньги пока у себя. У тебя ведь замок в порядке?
Я взял его триста рублей и запер в ящик своего стола. Он ушел на весь вечер к знакомым. Я остался дома и сел писать письмо матери. Но тут ко мне ввалились товарищи. Принесли водки. Конец учебного года – надо же отметить это событие! Потом затеялась, как всегда, игра. Играли высоко. Обыкновенно, я бывал очень счастлив в игре, но на этот раз счастье как-то отвернулось от меня. Я проиграл все, что у меня было – последние шестьдесят рублей! Мне неудержимо хотелось отыграться. Я был уверен, что счастье не оставит меня.
Как я пошел к столу, отпер ящик, достал бумажки – не помню. Ведь все мы были пьяны, я больше всех…
Помню только – когда они ушли, я схватился за голову, да так и остался. Что я сделал! Ведь я проиграл триста рублей! Чужие деньги! Деньги больного товарища!
Кредита у меня давно нигде не было. У матери просить не мог. Неделю тому назад она выслала двести, пеняя на мое легкомыслие. Да я и сам знал, что имение не давало большого дохода, и первые годы ей было трудно.
Я сел к столу и стал писать ей письмо:
«Петербург, 13-го апреля…»
Стрелялся я неудачно. Я метил в сердце, но вошедший товарищ схватил меня за руку и я попал в плечо… С тех пор, как вы знаете, я плохо владею левой рукой. Это все тринадцатое.
В ту же ночь я дал матери телеграмму, и на следующий день по телеграфу же пришли деньги. Я не спрашивал, но догадывался, ценой каких унижений и просьб были они ею получены…
Лето я проводил у мамы. Тринадцатого августа упал я, катаясь, с лошади и пролежал в больнице два месяца – у меня была сломана нога…
Когда я возвращался в Питер, у меня украли чемодан со всеми вещами. А все потому, уверяю вас, господа, что у меня была плацкарта номер тринадцатый!
А в январе следующего года заболела, и опасно, моя мать. Тринадцатого февраля я получил телеграмму:
«Приезжайте немедленно – вашей матери стало хуже»…
Она, конечно, умерла…
Окончив университет, я поселился в деревне, и внезапно открыл в себе способности к сельскому хозяйству. Деревенская здоровая жизнь благотворно влияла на меня. Нервы мои, сильно расшатанные смертью матери, стали поправляться и в спокойной, однообразной деревенской жизни я стал забывать о своем главном враге – числе тринадцать. И вдруг оно снова напомнило о себе!
Я влюбился в дочь соседа-помещика. Некоторые из вас знали мою первую жену? Она была очень капризная, своевольная, любила всегда ставить на своем. Как-то в разговоре я рассказал ей о своем «враге» и у нее явилась фантазия переубедить меня. Она сказала, что свадьба наша состоится тринадцатого сентября, или никогда! Мысль о том, что, ради ее каприза, наша свадьба должна состояться в такой несчастный день, мучила меня… Но что же делать? Пришлось уступить… Ведь я был влюблен…
Наша совместная жизнь не дала нам ни минуты радости. Слишком поздно поняли мы, что у нас нет ничего общего… Страстная любовь проходит очень быстро… а больше нас не связывало ничто…
Вы знаете, чем это кончилось… Когда она ушла от меня, два года спустя – было тринадцатое июля…
Шесть лет спустя я женился вторично. И, как вы знаете, живу с Шурочкой счастливо вот уже двадцать шесть лет. Много радости испытали мы с ней. Было, конечно, и горе… Такая уж штука жизнь – палка о двух концах. Большое горе было у нас, когда родился наш первый ребенок, тоже Шурочка. Она родилась тринадцатого марта и прожила три дня. И слава Богу – несчастный была бы человек.
Через год нас утешил Костя. Вы знаете его судьбу, господа… Студентом втянулся он в революционное движение… принимал активное участие. Его расстреляли в пятом году, тринадцатого декабря…
Осталась у нас одна Таня. Надеюсь, что хоть ее-то минует роковое число…
Три года тому назад, тринадцатого июля, огромный пожар уничтожил мой дом и почти все службы… Сколько одного хлеба сгорело! Мы были почти разорены…
Прошлый год – 1913-й – был для меня несчастным во всем… Крупных несчастий не было, но весь год пестрел мелкими неудачами, болезнями, ну и вообще…
Не удивляйтесь после этого, господа, что я никогда не начну ни одного серьезного дела тринадцатого, никогда не остановлюсь в номере тринадцатом гостиницы, не сяду тринадцатым за стол, не продаю и не покупаю того, что стоит тринадцать…
А теперь не сердитесь, дорогие хозяева, если я уже встану из-за стола и поеду домой. Уже одиннадцатый час, ехать мне, как вы знаете, не так-то близко, и если я выеду позже – тринадцатое число застигнет меня по дороге.
– Так оставайтесь у нас, – предложил хозяин, – а завтра утром поедете.
– Нет, тринадцатого я ездить не люблю…
– Так оставайтесь до четырнадцатого, – сказала гостеприимная хозяйка.
– Спасибо вам большое… Но только четырнадцатого у меня дела в городе, и я должен поехать туда рано утром, вместе с женой… Уж не сердитесь на меня, суеверного старика, и отпустите с миром!
Хозяева знали, что Степанова не уговорить и проводили его, желая ему «доехать еще двенадцатого».
Когда они вернулись в столовую, там оживленно спорили. Многие, особенно из стариков, сочувствовали Степанову. Молодежь возмущалась, называла «глупым суеверием». Батюшка заступался за Степанова, говоря, что других суеверий за ним не знает.
– Если это только суеверие, как же вы объясните, что все несчастья случались с ним именно тринадцатого или в связи с тринадцатым? – спросил кто-то.
– Самовнушение, – сказал доктор, – исключительно самовнушение.
О тринадцатом спорили еще долго, пока, после ужина, молодежь пошла в гостиную танцевать, а старики сели за карты.
Давно наступило тринадцатое, когда разошлись и разъехались гости радушного помещика.
Громадным волнением была охвачена на другой день вся округа. О преступлениях в уезде было слышно вообще редко, разве какое-нибудь там воровство! А тут – убийство! И еще какое! На большой дороге! Завелись настоящие разбойники! Газета сообщила: «С целью ограбления в ночь на вчера был убит помещик Степанов, возвращавшийся к себе в имение. Кучер тоже ранен».
Одна подробность этого ужасного случая, которая не могла заинтересовать репортеров, была долго на языке всех соседей покойного Степанова.
Кучер, которого нападавшие тоже ранили, но, к счастью, не очень опасно, показал, что последними словами Степанова, произнесенными им, может быть, минут за десять до того, как на них напали грабители, были:
– Что ты так медленно едешь сегодня? Вот уже пять минут первого!
Значит, Степанов был убит – тринадцатого…
КОМНАТА № 3
– Так вы хотите знать историю комнаты № 3? Ладно… Это было… Позвольте… Ну да, я был тогда на втором курсе… Значит, года за два до начала войны. В конце летних каникул заболела моя мать. Из-за ее болезни и похорон я приехал только в конце октября, разбитый физически и нравственно. Когда студенты давно съехались, найти в Юрьеве приличную комнату трудно. Осталась одна дрянь, да и та идет по высоким ценам.
Бегал, бегал по осенней грязи, ночевал четыре ночи у товарищей (не в гостиницу же идти – не так богаты!), но, наконец, нашел довольно приличную, и по баснословно дешевой цене. Что называется, «повезло»! Конечно, не обошлось без некоего «но…» Зря ведь не сдадут дешево хорошую комнату. Комната сама по себе была отличной, но вход! По меткому выражению одного из товарищей, чтобы попасть в мой рай, надо было миновать ад и чистилище.
Вход был с Лунной. Надо было войти в калитку, пересечь широкий, но грязный двор, пройти по какому-то узкому проходу между палисадниками, обогнуть конюшню. Тогда только вы попадали в грязные, вонючие сени, где был навален всякий хлам: старые бочки, ржавые вывески, тряпки, птичьи клетки, стружки… В сенях было много дверей, все они вели в сараи. Жилых помещений было только два: квартира дворника, который сдал мне комнату, и моя.
Моя комната «с отдельным входом»! Это вам не фунт изюма! Да!
Среди множества дверей легко было ошибиться, и я прикнопил к моей визитную карточку. Но ее в первый же день сорвали мальчишки, которые имели привычку возиться в сенях. Другой у меня не имелось. Поэтому я вынужден был объяснять товарищам:
– Стучитесь в дверь, на которой увидите № 3!
Такие грубо намалеванные номера имелись на всех дверях, на некоторых полустертые, на иных еще можно было разобрать. Я еще сам обвел номер мелом, как что он стал ясным и заметным.
Как бы там ни было, но, миновав ад и чистилище, вы попадали в сущий рай. В комнате было тепло и уютно. Турецкий диван! Мягкий стул! Мягкое кресло! Светло-зеленый с золотом шкап! Солидный письменный стол…
Печку топили очень прилично, и хозяйка, которую я, за незнанием языка, называл «Куле Ивановна»[1]1
«Куле» – очень употребительное эстонское слово, значит «слушай» (Прим. авт.).
[Закрыть], давала кипяток во всякое время.
Но все достоинства комнаты я оценил, конечно, не сразу.
Когда мы с Амишкой… Виноват, господа – никто из вас не знал моей Амишки? Много потеряли – славный был песик… Ну вот, когда мы с Амишкой вошли в комнату – нам обоим стало не по себе. Уверяю вас, что и Амишке тоже. Чего бы, кажется, желать – есть кров над головой, тепло, уютно, спокойно – а вот берет тоска, да и только…
Комната – мрачная, низкая, темная. В окно смотрели серые сумерки; стучал дождь. Утомленный беготней последних дней, я опустился на мягкий, хоть и скрипучий, диван. Амишка легла у моих ног, и, виляя хвостом, смотрела мне в глаза. И меня охватило какое-то неопределенно неприятное ощущение, от которого я не мог отделаться целую неделю.
Особенно ярко проявлялось это чувство по ночам. Я не могу вам определить его характера: какое-то неопределенное беспокойство, страх, ну, одним словом – мне было жутко. Несмотря на усталость, я почти не спал первую ночь, просыпаясь каждые четверть часа. Было холодно – хозяйка не догадалась еще натопить. Впрочем, Куле Ивановна думала, что я перееду только завтра. В окно барабанил сильный дождь, а в ставни стучал ветер. Они были притворены не совсем плотно. Идти в такой дождик на двор, темный и грязный – нет, спасибо! Я еще не знал, какая милая старушка Куле Ивановна, поэтому крыл ее всю ночь почем зря, ворочаясь от холода с боку на бок. Вдобавок, начала еще выть Амишка… Уверяю вас, господа, что и ей было жутко…
Так пошел день за днем. Пока светло – еще куда ни шло, зато вечерами – просто скандал. Смеюсь над собой, убеждаю себя, что нет и не может быть никаких причин для страха – а вот не могу отделаться от страха, да и только.
Переехать не мог и думать – отдал за комнату последние деньги, да и где найти?
Прошла неделя, другая – стал понемногу привыкать. Все же, не совсем один был: что ни говорите – собака, кошка много значит… Чувствуешь около себя живое существо… Впрочем, Амишка стала что-то скучная: не ест, не идет на руки, не просится со мной гулять… Брал ее на руки, гладил… Смотрит на меня своими глазищами – и так грустно… Говорю:
– Не умирай, Амишка! Без тебя, ей-Богу, скучно будет…
А вот не послушалась – взяла да и умерла… Прихожу раз с лекции – лежит, протянув лапки…
Ну и стало мне тут совсем противно в этой комнате…
Дня через три зашел ко мне товарищ, Антонов. Скандалист в пьяном виде первостепенный, а в общем – душа-человек… Рассказывает: поругался с хозяйкой, да так крупно, что она грозит на него к мирошке подать. Вещи хочет выбросить на улицу. Топить перестала. Кипятка не дает. Что Антонова выбрасывают из комнаты за неплатеж или за скандалы – история не новая.
Не успел Антонов рассказать до конца о своей ссоре с хозяйкой, в голове моей уже созрел коварный план. Антонов доверчиво пошел в расставленную ловушку, и в тот же вечер мы поменялись комнатами.
Я чувствовал себя, как Петр Великий после Полтавы, когда вечером укладывался на жесткой раме Антонова. Наконец-то я могу спать спокойно!
Но блаженство мое длилось недолго. Через три дня ввалился ко мне Антонов, и, грузно опускаясь на кровать, заявил:
– Как хочешь, а в этой комнате я не останусь!
– Что, опять поссорился с хозяйкой? – поспешил спросить я.
– Какой черт поссорился… Куле Ивановна – прелесть старуха… Лучшей хозяйки не надо… А скажу прямо: мне там жутко. Ну, чего смотришь? Скажешь, Антонов пьян? Ну да, пьян, а тебе что? Потому и рассказываю, что пьян. А вчера не был пьяным, ей-Богу… И позавчера… А вот, тоска берет, черт ее знает, с чего… Стучит, всю ночь стучит, в дверь, в окно… Вот же, знаю, что это – ветер, а не могу. Такой страх нападает… Я очень суеверен, ей-Богу… Ты не знал этого? И вот, можешь меня убить, если в этой проклятой комнате не случится со мной чего дурного… Нет, ни за какие коврижки не останусь я там… Ведь ты знаешь, – он для чего-то понизил голос – что это комната – номер тринадцатый?
– Как тринадцатый?
– Ну да… А ты думал, третий? Нет, брат, дудки-с… Я с электрическим фонариком рассмотрел: единица стерлась, одна тройка осталась… Да и рядом – № двенадцатый… Ну, а ты ничего не замечал в этой комнате?
Он подозрительно посмотрел на меня. Я видел, что никакие выкрутасы не помогут, и сознался, что подвел товарища.
– Ну, попробую завтра ткнуться к кому-нибудь из коллег, а сегодня ты обязан, в наказание, идти со мной туда. Ишь, подвел товарища, чертова кукла… Но я не злопамятен. Наоборот, благороден и великодушен: такой водкой угощу, что пальчики оближешь…
– А на тот свет не отправлюсь? Вот, например, денатурат…
– Денатурат, – обиделся Антонов. – Сам ты денатурат, чертова твоя бабка! У меня микстура самая безвредная: Spiritus vini, сироп и aqua distillata!
Мы здорово наклюкались в тот вечер, но и это не помогло: в пьяном бреду видели всякие ужасы. Поминутно окликали друг друга. Я просил у Антонова в чем-то прощения. Тот рыдал, уверяя, что ему жаль расставаться с молодой жизнью… Еще, слава Богу, не напал на него буйный стих.
На другое утро Антонов перебрался к какому-то товарищу, у которого арендовал свободный диван до конца семестра.
Потом подошли праздники, я уезжал в Питер, а вернувшись, как-то мало встречался с Антоновым, занятый подготовкой к экзаменам – надо было много нагонять, и как-то забыл даже о существовании комнаты № 3.
Увиделся я с ним в начале февраля на концерте. Он был с двумя курсистками. Пошли их провожать, куда-то в конец Звездной.
– Интересно знать, живет ли кто в проклятой комнате? – сказал на обратном пути Антонов.
– Да, – сказал я, внезапно вспомнив мое в ней пребывание, – пойдем, посмотрим в окно – недалеко…
Окно выходило, как я, кажется, говорил, через пустырь на Звездную. Был второй час ночи, но окно светилось ярким светом. Занавески были отдернуты, ставни не закрыты, и мы увидели студента в синей рубахе, нагнувшегося над чертежом.
– А ведь это Бауэр, – воскликнул Антонов, обладавший прекрасным зрением, – ей-Богу, он.
Действительно, это был Бауэр, один из тех молодых людей, которые, кажется, уже родятся примерными. В гимназии переходят из класса в класс с наградами, в университете аккуратно посещают все лекции, записывая все в чистенькие тетради, быстро сдают все зачеты и считаются у начальства «благонамеренными» и «положительными». Товарищи относились к Бауэру слегка насмешливо, пользовались беззастенчиво его записками и называли «немцем», на что он очень обижался.
– Зайдем, подразним немца, – предложил Антонов, – интересно знать, реагируют ли его немецкие нервы на чары комнаты номер тринадцатый…
– Кругом идти не стоит. Когда я жил еще здесь, по вечерам я всегда перелезал через забор. Там, за углом, ниже и без гвоздей…
Мы перемахнули через забор и стукнули в окно. Надо было видеть, как изменился в лице Бауэр, вздрогнул, вскочил и остекленевшими глазами уставился на дверь. Мне стало жалко товарища, и я громко крикнул:
– Открой, Бауэр, окно, это товарищи.
Немчик овладел собой и открыл половинку окна. Мы влезли.
– Испугали мы тебя, дружище, – довольно бестактно начал Антонов, – но мы, проходя мимо, узрели у тебя огонь, и нам захотелось знать твои впечатления об этой комнате…
– Об этой комнате? Но кто… кто вам мог сказать?
– Значит, и ты, Брут, – засмеялся Антонов, а я нехотя пояснил, что мы жили в этой комнате до него.
– Значит, и вы знаете, – облегченно вздохнул Бауэр, – а я думал, что схожу с ума… Я живу здесь около месяца… но здесь очень… неприятно… (он не хотел сказать «жутко» – или вовсе не знал этого выражения). – Я не знаю, что это: стучит всю ночь, в окно, в дверь, в стены… И чувствуешь, что не один. Зажжешь свечу – никого… А чувствуешь, что кто-то есть… Стоит за спиной… ходит… Ведь вы не смеетесь надо мной, нет?
Он был так бледен, и на лице его был написан такой страх, что сердобольный Антонов шепнул мне:
– Ишь, струсил, немчура… Ну, Бог с ним – посидим у него немного…
Бауэр не просил нас остаться, но видимо, был очень рад нашему присутствию. Мы переменили тему разговора и просидели с ним до утра…
Через неделю мы узнали, что Бауэра свезли в больницу. К нему никого не пускали – он был без сознания. Через десять дней мы проводили его на кладбище…
Антонов, известный своей чисто бабьей болтливостью, разнес по всему университету историю о комнате № 3 и бедный Бауэр, которым в жизни интересовались мало, только снисходительно подтрунивали над ним – теперь, после смерти, стал героем легенды. Передаваясь из уст в уста, украсилась она тысячью подробностей, и в свободное время ходили компанией на Лунную, осматривать роковую комнату. Но поселиться в ней, к великой досаде дворника и Куле Ивановны, не решался никто.
– Уж очень неудобен вход…
Однажды была попойка у студента Гайдашвили. Богатый и независимый, он жил на широкую ногу, и в тогдашнее трезвое время умел доставать и вино, и коньяк – в любом количестве.
Не помню, как зашла речь о Бауэре. Дамы заинтересовались. Пришлось рассказать все сначала, со всеми легендарными подробностями. Хорошенькая брюнетка – Клара или Катя – не помню хорошо, стала дразнить нас, что никто не хочет там поселиться.
– Храбрые студенты двадцатого века… Люди без предрассудков, – издевалась она.
Гайдашвили почувствовал себя задетым.
– Не имею ни малейшей охоты забираться так далеко и бросать свое хорошее помещение (у него была шикарная комната в центре) – будь это ближе, я завтра переехал бы на Лунную.
Мы видели, что Гайдашвили рисуется перед дамами. Ну и пусть бы – да снова испортил все дело Антонов.
– Не хвастай! – крикнул он через стол.
Черные глаза Гайдашвили сверкнули.
– Ты отлично знаешь, что я от своих слов не отказываюсь… Хочешь, я завтра же перееду на Лунную?
– Не переедешь, – упрямо твердил пьяный Антонов.
– Перееду. Хочешь пари?
Хорошенькая брюнетка, неравнодушная к хозяину, испугавшись результата своих необдуманных насмешек, стала упрашивать Гайдашвили не делать этого, но просьба ее еще больше подзудила его.
– Вот, все вы свидетели, – если комната свободна, я завтра же найму ее и проживу в ней ровно месяц. Довольно, или хотите два?
– Довольно! – закричали со всех сторон.
– Значит, ровно через месяц я угощаю вас в той комнате шикарным ужином. Приглашаю всех присутствующих. Если я не выдержу и съеду раньше, я плачу Антонову пятьдесят рублей. Ладно?
Антонов не сразу протянул ему руку – так ошеломила его щедрость товарища. Всем было известно, что у Антонова не водилось почти никогда не гроша и жил он больше на милость товарищей.
Они ударили по рукам. Попойка продолжалась.
Когда мы возвращались на рассвете от Гайдашвили, то все, кроме Антонова, как мертвое тело повисшего у меня на руке, были уверены, что продолжение попойки через месяц, на Лунной.
Гайдашвили сдержал свое слово, и на следующий же день переехал на Лунную, оставив за собой и другую квартиру. Целую неделю надоедали мы ему расспросами, но он уверял, что спит отлично, и, чтобы не раздражал его стук, закрывает ставни и приделал к дверям задвижку.
Удивительно, как не догадался никто из нас: для того, чтобы прогнать нечистую силу, нужны только две самые простые вещи: задвижка и ставни!
Шла уже третья неделя, как вступило в силу пари Гайдашвили. Я довольно наблюдателен, и мне стало казаться, что он немного изменился. Стал более нервным, рассеянным. Он всегда был очень скрытен, но что же можно скрыть в Юрьеве? – Конечно, мы все знали кое-что о его романе. Его любовь была прелестная миниатюрная женщина, изящная, как куколка. Мы часто видели их вместе в кинематографах. Но с некоторых пор они перестали показываться вместе, а ее видели с другими. Было ясно, что у них что-то произошло… Поэтому мы и не удивлялись происшедшей в Гайдашвили перемене, впрочем, не слишком бросавшейся в глаза – Гайдашвили завидно владел собой.
Было уже девятое апреля. Мы строили планы насчет ужина, предстоящего через четыре дня. Только Антонов ходил мрачнее тучи, отвечая на все расспросы сквозь зубы:
– Плакали мои денежки…
Мы понимали его – для него пятьдесят рублей были целым состоянием…
И вдруг, вечером девятого апреля, университет облетела сенсационная новость:
– Гайдашвили застрелился!
Его нашла вечером Куле Ивановна, принесшая чай, лежащего посреди комнаты с простреленным виском…
Мы конечно, склонны были видеть в самоубийстве романическую подкладку, если бы не оставил Гайдашвили конверта, адресованного Антонову. В нем было пятьдесят рублей и лаконическая записка:
– Ты выиграл пари…
Когда в начале прошлого года, уже офицером белой армии, я снова попал в Юрьев, меня чуть ли не первым делом потянуло посмотреть на роковую комнату. Но, когда я подошел к углу Лунной, меня ожидало большое разочарование: на месте флигелька возвышался новый двухэтажный деревянный дом.
Перешло ли таинственное влияние на новые помещения, или умерло оно вместе с комнатой номер три – выяснить мне так и не удалось, так как я остался в Юрьеве только четыре дня…