Текст книги "Тринадцать: Оккультные рассказы [Собрание рассказов. Том I]"
Автор книги: Елизавета Магнусгофская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Ведь сколько раз – летом еще – возвращаясь от батюшки, старался я представить себе, как это проходит там, по болоту, поезд, пугающий крестьян, останавливался у болота; любопытно, хотел его увидеть. Но болото было пусто и никогда ничего, кроме журавля, цапли или одинокой крестьянской фигуры, уверенно пробирающейся при свете дня по знакомым тропинкам, не видал я на болоте.
И кто же увидел теперь? – Батюшка, который был так чужд всякого суеверия, который не признавал ничего такого.
«…Вчера мы и похоронили его… И как это сгорел он так быстро – в какую-нибудь одну неделю…»
Так кончалось письмо, полученное мною от матушки уже в Москве.
И перед моими глазами встал снова церковный домик с его уютной жизнью. Розовый абажур и кипящий самовар в столовой. Матушкино варенье… славные детишки. Отец Александр с его юношески-чистой застенчивой улыбкой.
И громадное, жуткое болото, стерегущее неразгаданные тайны…
СОНЯ
…Я знал много женщин до и после нее, но ни одной не любил так, как эту девушку с серыми грустными глазами…
Мне было тогда восемнадцать лет, ей – двадцать семь… Вы улыбаетесь? Не улыбайтесь.
Я познакомился с ней на даче, в доме хороших знакомых. Я ухаживал за хозяйкой дома, но сегодня она занялась приезжим офицером, и, с досады, я завел разговор с Соней. Раньше я не обращал на нее внимания, как и многие другие. Она была красива, но красота ее была какая-то скромная, так что многие проходили мимо нее, не замечая.
Она была хороша, как ясный сентябрьский день, когда еще ничто, кроме грустной бледности неба и скользящих в листве золотых бликов, не напоминает о приближающемся осеннем ненастье. Мы сошлись с ней, как сближаются люди на даче, где есть парк с укромными уголками, густой лес, поля с протекающей по ним речкой.
Она была учительницей музыки. Уроки отнимали у нее весь день, и только по вечерам бывала она свободна. Два раза в неделю ездила она в имение барона Р., в пяти верстах. Если погода была хорошая, она шла пешком, а я провожал ее.
Скучна была Сонина жизнь. Безрадостное детство у злой и капризной мачехи. С восемнадцати лет – гувернантка, воспитательница чужих детей. Потом – увлечение молодым, легкомысленным графчиком, который не успел соблазнить ее только потому, что во время вмешалась старая графиня-мать.
Чужие, капризные дети. Незаслуженные обиды и унижения. И никаких, никаких радостей… За десять почти лет этой жизни удалось скопить немного денег.
Купила рояль. Теперь она могла давать уроки и на дому. Могла заниматься музыкой, развивать свои недюжинные способности. И рояль стал единственной радостью, единственным другом ее серенькой жизни.
Так проходила молодость, увядала красота, не замечаемая никем, не нужная никому. После первой, неудачной любви, Сонечка не увлекалась больше никем и покорно готовилась нести безрадостный крест старой девы…
Я был в то время пустым развратным мальчишкой. Сын богатых родителей, я познал все тайны жизни чуть ли не с четырнадцати лет. Вел ту пустую жизнь, которую вели все мои товарищи – наша «золотая молодежь»…
Но бывали у меня минуты – особенно началось это в последний год, – когда на меня нападала тоска и глубокое отвращение к жизни, которую я вел. Тогда – весной бывало это – убегал я куда-нибудь в лес и погружался в бездумное созерцание природы. Меня успокаивал шум леса, журчание ручейка. И тогда в душе – где-то в самой глубине – мелькали какие-то еле осязаемые мечты о красивой и чистой любви, не похожей на мутные увлечения, наполнявшие мою жизнь…
Вся любовь моя к Соне была такой светлой мечтой!
За что могла эта серьезная девушка полюбить меня, развратного и наглого мальчишку? Может быть, она угадывала, под внешней оболочкой, мою душу, любившую все красивое и возвышенное.
Были ясные вечера, полные закатного света. Были звездные ночи в парке. Были прогулки в далекие леса, синевшие на горизонте. Мы оба любили природу и умели пользоваться тем, что дает нам лес, лето, река… Один вечер остался в памяти моей незабвенным, как прекрасная сказка, что рассказывает горячо любимая мать. Мы сидели на крутом берегу реки, под навесом ивовых ветвей. У ног наших бежала река, а в ней догорал розовый закат. И был такой простор, такая чудесная даль… Мы сидели, слушая вечерние звуки. И внезапно я заметил в ее глазах слезы.
– Сонечка, что с тобой?
– Ты разлюбишь меня… а я так тебя люблю.
Я отвечал, конечно, пылкими клятвами. Она покачала грустно головой.
– Ведь ты не знаешь – мне двадцать семь лет… я скоро состарюсь…
– Для меня безразличны твои годы. Я люблю тебя, люблю!
Я стал покрывать страстными поцелуями ее руки, шепча, что для меня ее годы безразличны, что я буду ее любить всегда, всегда…
Мы долго сидели у заснувшей реки. Над головами нашими зажглись уже первые звезды. Мы были одни. Никого, казалось, не было больше в целом мире. Мы были одни – но я не смел оскорбить ее слишком бурными ласками. Поймите, мне казалось это именно оскорблением для этой девушки – такой серьезной, строгой и бесконечно чистой…
Однажды Соня предложила мне идти к старой мельнице, у которой не была с самого детства. Но целую неделю стояла дождливая погода и мы никак не могли собраться в эту прогулку. До мельницы было верст восемь. Наконец, когда наступил ясный день, мы решили идти с ней непременно. Я должен был встретить Соню после урока. Но я пришел в условленное место немного рано. Сел в тени и задремал. И во сне снилось мне, что Соня подошла ко мне и, наклонившись, прошептала:
– Милый, не пойдем туда!
Я проснулся оттого, что меня поцеловали. Наклонившись надо мной, стояла веселая, улыбающаяся Соня. И я сейчас же забыл свой сон. Мы пошли по заросшей лесной дороге. Она все суживалась и ели по обе стороны ее становились все выше.
– Скоро тут тропинка. Я, конечно, дороги не помню, но я спросила в имении. Я была там, когда мне было лет десять… Это – жуткое место и про него рассказывают так много страшного…
– Расскажи.
– Нет, когда придем.
Мы оба вздрогнули: перед нами, как из-под земли, выросла странная фигура. Худая, изможденная, с костлявыми руками, напоминавшими грабли, седыми космами волос, – она производила впечатление какой-то средневековой ведьмы.
– Тебе хочется смерти? – прохрипела она, взглядывая на Соню. – Что же, иди, она ждет тебя, иди! Зачем ведешь ее в проклятое место? – строго обратилась она ко мне. – Оттуда ведь нет выхода, нет!
И, засмеявшись каким-то жутким смехом, она скрылась в кустах.
Я взглянул с беспокойством на Соню. Она была очень бледна. Но, пересилив себя, сказала:
– Это сумасшедшая… Я встречала ее в имении… Ее иногда кормят там, на кухне… Она помешалась с тех пор, как ушел в лес собирать грибы ее мальчик – и больше не вернулся… Ведь ты знаешь – там дальше – болото… бездонное. Раньше там было большое озеро… теперь большая часть его заросла и превратилась в болото. Уже много, много лет бродит она так, по лесу – все ищет сына… Она никому не делает зла… Только вот так, иногда, путает…
– Ты боишься, может быть, идти дальше?
– Что за пустяки! – засмеялась немного искусственно Соня. – Решили идти – значит, и пойдем!.. Я еще не собираюсь умирать – напрасно пугает старуха!
Она опять засмеялась. И мне стало от ее смеха почему то более жутко, чем от смеха старухи.
Дорога разветвлялась.
– Вот этого места я что-то не помню… Мне ничего тоже не говорили, что дорога разветвляется. Три дороги… Как в сказке: направо пойдешь – конь пропадет, налево пойдешь – сам пропадешь… а прямо пойдешь – и сам пропадешь, и конь пропадет… А нам идти, кажется, все-таки прямо… Ну да, конечно… вот два дуба, о которых говорили мне… и я их помню: ведь дубы у нас редки…
– Сам пропадешь и конь пропадет!
Дорога превратилась в тропинку. Кое-где было сыро. Вязли ноги. Наконец, перед нами блеснуло, в бледном свете пасмурных сумерек, заросшее камышами озеро. На болотистом его берегу стояла обгорелая и поросшая мхом развалина. Еще сохранилась забитая давно сгнившими досками дверь, окно с выбитым стеклом и часть крыльца. Кругом стояли, как строгие часовые, сосны и ели. Орешник прижался к стенам, а сквозь крышу проросла белая, кривая березка. Что-то мрачное было в этой картине. Странные деревья, росшие на том берегу, придававшие всей картине какой-то экзотический вид, напомнили мне почему-то сумасшедшую старуху, встреченную нами в лесу. Она очень подошла бы к этому фону.
Мы сели на пороге и Соня стала рассказывать мне разные страшные легенды о мельнице.
Резкий, протяжный крик раздался в лесу и замер над сонным озером.
– Мне жутко, – прошептала Соня, прижимаясь ко мне.
– Стыдно, Соня… Это же кричал сыч… Неужели ты веришь всем этим сказкам? Мертвые – если бы даже они и бродили здесь – не делают никому зла.
– Не знаю… не знаю… мне жутко…
– Ведь ты же не одна – я с тобой!
– Не знаю… Мне жутко… жутко…
Я притянул ее к себе. Целовал ее руки, шейку… Не помню, как расстегнул ее платье и прижался жадными губами к ее груди.
В лесу стало как-то сразу темно. Тучи надвинулись на сосны, и воды стали сразу такими черными, черными. Сосны сзади нас сдвинули как будто свои ряды и стали шептаться… шептаться… укоризненно… настойчиво…
Еле слышно плескалась вода.
Наши ласки становились все горячей… горячей…
Соня была права в своем мрачном предчувствии.
Я не помню хорошо, что было в эту ночь. Знаю только, что она плакала и говорила «нет». А я гасил ее сопротивление своими поцелуями…
А когда первые лучи рассвета проникли в лес, Соня лежала на мокрой траве и рыдала. Судорожно вздрагивали ее нагие плечи. Ее волосы разметались по влажной траве…
Потом вскочила и пошла. Как пьяная, пробиралась она между ветвями орешника, застегивая на ходу блузку. Я пошел за ней. Она стояла над самой водой, держась одной только рукой за ветку и с безумным выражением смотрела на воду.
– Соня, – прошептал я, – ты хотела уйти – и одна!
– Уйди! – крикнула она. – Ненавижу тебя!
Я бросился на траву и зарыдал…
Помню, как сквозь сон, что она опустилась на траву рядом со мной, стала утешать меня, как ребенка. Я шептал, что я – мерзавец и подлец, что я втоптал в грязь нашу любовь, что она не смеет, не должна любить такого негодяя… А она шептала какие-то волшебные слова и целовала мои волосы…
Как странны все-таки женщины…
В тот же вечер я получил телеграмму, призывавшую меня в Лондон. Там много лет уже проживал мой дядя – брат моей покойной матери, и я был его единственным наследником. Его смерть открывала мне дорогу к богатству и независимости. Пока я ведь все-таки зависел от своего отца… Я решил ехать сегодня же – надо же было, ради приличия, поспешить на похороны. Дяди своего я не помнил совсем – я видел его только в детстве, поэтому смерть его не могла меня опечалить. Я пошел к Соне. Я никогда не бывал у нее во избежание сплетен. И в этот вечер пробыл у нее не более часа. Но я до сих пор вижу эту дачную комнатку, освещенную тусклой лампой, и черную фигурку у окна.
– Сонечка – я уезжаю сегодня вечером.
– Куда?
– В Лондон. Дядя умер. Помнишь, ведь я рассказывал тебе о нем? Дядя, который оставил мне такое большое наследство.
Она молчала.
– Соня, прости меня… я подлец… я бесконечно виноват перед тобой… но я заглажу свою вину… Соня, прости меня!
Она провела рукой по моим волосам.
– Соня… ты еще любишь меня?
– Люблю…
– Ведь я уезжаю ненадолго. Самое большее – на месяц. И, когда я вернусь, мы повенчаемся. Да?
Грустная улыбка скользнула по ее лицу.
– Тебе восемнадцать лет, а я – старуха.
– Перестань, Соня! Какие твои годы! Да они мне и безразличны! Ты всегда останешься для меня моей красавицей Соней! Так через месяц повенчаемся, Соня?
– Повенчаемся, – монотонно ответила она.
– Моя невеста! – воскликнул я, заключая ее в объятия. Она прильнула ко мне с незнакомой мне в ней страстью. И, опьяненный ее близостью, я прошептал:
– Моя жена!
Она отдавала мне мои страстные поцелуи. Мы забылись…
Пробило десять часов.
– Я должен идти! – спохватился я.
– Уже?
О, как бы хотелось мне продлить еще свидание – но поезд в город уходил в половину одиннадцатого; пароход – завтра в десять утра. Я еще раз обнял Соню, бесконечен был наш последний поцелуй. Потом она вырвалась от меня и прошептала:
– Прощай!
– Не «прощай», а «до свиданья»! До скорого!
На глазах ее были слезы.
– Сонечка, не плачь! Ведь мы расстаемся ненадолго. А когда встретимся, то не расстанемся уже никогда! Слышишь: никогда!
Я пошел к двери. Оглянулся. Увидел низкую комнатку. Тусклую лампу Большие заплаканные глаза.
Потом дверь за мной закрылась.
Погода все время была бурная. Я не страдаю морской болезнью, – но это свинцовое море, пронзительные крики чаек, белое тусклое небо нагоняли на меня какую то тоску. Я плохо спал. Пароход то поднимало, то швыряло в какую-то бездну. Я ежеминутно просыпался и видел тяжелые сны. Проснулся я от какого-то неопределенного тоскливого чувства. Я не мог больше заснуть. Оделся и вышел в коридор. Длинный коридор между каютами. Горело электричество, только в дальнем конце было темно. Но откуда-то падал уже туда слабый луч серого рассвета.
Там я увидел ее. Соня шла мне навстречу с распущенными волосами, как тогда, в лесу, и говорила – устами и глазами:
– Прощай!
Я простер к ней руки – но схватил только пустую тьму коридора.
Со странным чувством вышел я на палубу. Над морем чуть брезжил серый рассвет. Туман, белый и густой, полз кругом парохода.
Снедаемый беспокойством, бродил я весь день. Прибыв в Лондон, я немедленно дал телеграмму. Но она пришла назад, а вместе с ней – письмо от Сони.
Милый, бесконечно дорогой!
Прощай…
Я поняла, что мы должны расстаться… подумай о разнице наших лет. Ты еще юноша. Ты только начинаешь жить. А я – хотя я и не видела еще почти ничего – моя жизнь прожита… Я еще молода, но скоро отцвету… Я люблю Тебя больше жизни, я не перенесу, если Ты разлюбишь меня… А это, рано или поздно, должно было бы случиться – ведь Ты еще так молод!
Поэтому я лучше умру… Я хочу остаться в Твоих воспоминаниях молодой и красивой… Не тоскуй обо мне – это лучше для нас обоих…
Я кончила. На улице темно. Ветер. Но дождя нет. Запечатаю письмо и пойду. Пойду туда, где испытала я – позор, страх и все счастье земной горячей любви! Я дорогу найду… Близко рассвет. Его лучи застанут меня уже там, у озера…
И пусть волны его смоют мою тоску… Но любовь мою им не загасить!
Прощай, прощай!
Твоя невеста Соня.
Волны Старого озера глубоки и никогда не отдают своих жертв… Сонино тело не нашли никогда…
Никогда больше не был я в том проклятом месте…
…Много женщин знал я в своей неудачной жизни. Я целовал много глазок – синих, черных и карих. Не с одних нежных уст слышал я манящее «люблю»… Но ни одну больше не называл я своей невестой.
И никого не любил так, как эту девушку с серыми грустными глазами.
КАРМА
Самовар был выпит. Доктор, перевернув свой стакан вверх донышком, сказал уныло:
– Finita la comedia!
Сестры улыбнулись. Доктор выпил не менее десяти стаканов, но мог бы выпить еще столько же, если бы в самоваре хватило воды. Старый холостяк, не имевший в городе ни родных, ни знакомых, он приходил к сестрам каждый вечер. Никто его не звал, не приглашал, но все привыкли к нему и если бы он не пришел – стали бы скучать. Как скучают по какому-нибудь уютному дивану, который десять лет стоял на одном и том же месте и который кто то вдруг убрал.
Доктор считал своей обязанностью «занимать» хозяек, что выражалось в том, что он дразнил ту или иную сестру. За полгода совместной работы он до мелочей изучил слабые струнки своих помощниц. В особенности доставалось от него, закоренелого атеиста, старушке Анне Михайловне, прозванной другими сестрами «матушкой-игуменьей» за свою любовь к иконам, которых она возила с собой целый ящичек. Но сегодня, первый, кажется, раз за все время, доктор и «матушка» нашли почву для соглашения: разговор шел о разгроме церкви в уезде. Злоумышленники унесли не только драгоценности, но разбили стекла, растоптали иконы и осквернили престол.
«Матушка» говорила об этом со слезами на глазах, доктор тоже находил этот случай возмутительным. Но и тут «матушка» нечаянно бросила яблоко раздора: она утверждала, что святотатство не пройдет безнаказанным и что каждый из кощунствовавших злоумышленников получит свое… Доктор отрицал всякое возмездие.
– Анна Михайловна, – говорил он, – ведь осквернение церквей стало за время войны обычным, хотя и очень печальным, явлением. В этих кощунствах, как вы их называете, принимают участие десятки, сотни людей. Неужели вы думаете, что каждая отдельная единица из этой массы поплатится за свой поступок?
– Да, уверена. Бог поруган не бывает… Только иногда наказание следует сразу, а иногда Бог терпит – ждет раскаяния грешника…
– Сентенция из душеспасительной книги, – сказал доктор.
– Но согласитесь, доктор, что бывают странные случаи, которые нельзя объяснить простым совпадением, – сказала новая сестра, приехавшая только три дня назад, – я сама испытала…
– А ну, расскажите, – сказал доктор, усаживаясь уютнее на диван.
– Это было совсем недавно, – начала, немного смущаясь, сестра, – я работала тогда в 201 госпитале. Жили в общежитии – просторной комнате с выбеленными стенами и электричеством. Нас было три: сестры Розен, Круминь и я. С Круминь, латышкой по национальности, мы были очень дружны. Розен была нам обеим несимпатична. Особенно неприятной стала она с тех пор, как вышла замуж…
Из палаты нашей была дверь в церковь, постоянно, впрочем, запертая – вход был с лестницы. Церковь была убогая: просторная белая комната с малочисленными иконами и походным иконостасом. У нас служили там каждую субботу и воскресенье. Я очень любила эти службы. Бывало, уйдут вечером сестры, я стану на колени за дверью – и молюсь. И одна я в комнате, никто не мешает, и каждое слово службы слышно… так хорошо.
Летом дали мне двухнедельный отпуск, но я вернулась днем раньше. Сестер не было дома. В комнате было неприбрано, неуютно, сыро. На дворе третий день шел дождь.
Была суббота. Но летом в церкви не служили. Мне захотелось все-таки войти в церковь, помолиться в вечернем сумраке, так располагающем к молитве.
Открыла дверь – и ахнула: мерзость запустения, пыль, паутина, и, в довершение всего – от иконостаса к западной стене протянута веревка, а на ней развешано белье. Обидно стало до слез.
Я дернула с сердцем за веревку, она оборвалась, и дамское белье полетело на пол… Я подобрала его и выбросила в нашу палату. Потом взяла полотенце и стала вытирать пыль… За этим занятием и застала меня сестра Круминь.
– Это вы устроили сюрприз Розен? – улыбнулась она и серьезно прибавила: – Вы знаете, я лютеранка, но меня коробило, что она превратила церковь вашу в какой-то склад. Она держала там всю грязную посуду, если ей лень было мыть после обеда, а в алтаре – свои припасы. Там, говорит, холодно, не портятся…
Представьте себе, Розен сочла себя оскорбленной, и целую неделю не говорила со мной… Мне это было неприятно: ну как жить в одной комнате с человеком, который на тебя дуется? Круминь скоро уехала и мы остались вдвоем. Общество Розен было мне несимпатично, особенно, когда приезжал к ней муж, что случалось раза два в неделю. Когда в комнату вваливался этот краснолицый бородатый мужчина, Розен сходила с ума. Начинала бегать, выпрашивала посуду, варила и жарила часа два. Кормила мужа до отвала, поминутно прикладываясь к его лоснящейся лысине. После еды они или уходили в кинематограф или он разваливался отдыхать на ее постели, а она ходила на цыпочках, гневно смотря на каждого, кто осмелился произнести громкое слово…
Мне была противна эта пара: его грубая, самодовольная манера обращаться с женой – и ее рабское поклонение…
Доктор Розен был невероятно груб; при старом строе не брезгал кулачной расправой, да и после революции не считал нужным скрывать проявления своего темперамента.
Однажды, в свободный вечер, я засиделась у знакомых до двенадцати. Подойдя к лазарету, удивилась, увидев в окне свет: Розен обычно ложилась в девять, а то и в восемь…
Сестра сидела на кровати с каким-то испуганным лицом и, видимо, ждала меня.
– В чем дело?
– Я испугалась чего-то во сне…
Я ясно видела, что Розен врет, но не стала расспрашивать. Мы сказали друг другу несколько незначительных фраз. Мое присутствие, видимо, успокоило ее. Я стала раздеваться. Кто-то тихо постучал в дверь.
– Кто это может быть так поздно? Неужели ваш муж?
Я накинула платок, чтобы пойти к двери, потому что Розен уже лежала.
Широко распахнула дверь, потому что на мое «войдите» не отозвался никто. За дверью был ярко освещенный пустой коридор.
«Почудилось», – решила я и легла.
Стук повторился.
– Ну, что такое? – сказала я и вдруг уловила взгляд Розен, направленный на церковную дверь. Теперь и мне почудилось, что стучали именно оттуда. Я живо представила себе, что там, за дверью – пустая темная комната, запертая со всех сторон, где нет никого и быть не может… И, сознаюсь, мне стало жутко…
Мы долго еще сидели в постелях и косились в ожидании на дверь. Но стука больше не было…
Утром ночные страхи показались нам смешными. Я отперла дверь в церковь, дошла до другой двери, пощупала ее замок, и вернувшись, заперла нашу, повернув два раза ключ. И оставила его невынутым. Мало того: мы придвинули к двери стол. Усталые от прошлой бессонной ночи, мы легли рано и я сразу же заснула. Проснулась я от страшного крика. Сердце мое, как у всех, внезапно разбуженных, очень забилось, в глазах запрыгали искры. Прошло минуты две, прежде чем я пришла в себя. Я видела только что-то белое на полу. Я зажгла свет. На полу, недалеко от моей постели, лежала в глубоком обмороке Розен.
– Я долго не могла заснуть, – рассказывала она, когда я привела ее в себя, – и все думала о вчерашнем вечере. И снова услышала стук. Я хотела разбудить вас – жутко было – звала, но вы спали так крепко. Тогда я встала, чтобы подойти к вам и разбудить… И вдруг вижу: дверь в церковь открыта. Ведь двери белые, как и стены, а там было черное пятно. И на фоне черного пятна появилась какая-то светлая фигура – словно отец Роман… Больше я не помню ничего…
Не показывая виду Розен, что мне тоже очень жутко, я предложила ей открыть дверь в церковь и посмотреть, что там такое. Дотронулась до двери – она не была заперта. А ведь я заперла ее сама сегодня утром, да еще два раза повернула ключ в замке! У меня хватило даже смелости протянуть руку в черную темноту, и, нащупав там выключатель, осветить церковь. Она была пуста, и на пыльном полу никаких следов не было…
– Ну вот, видите… Все игра ваших нервов. Вы в последнее время вообще чем то расстроены, нервничаете…
– Я беременна, – сказала тихо Розен.
– Ну, вот видите… Так вам тем более вредно волноваться… Возьмите себя в руки… А то я пожалуюсь доктору, вашему мужу, – пошутила я.
– Но стук?
– Может быть, проезжает мимо автомобиль, мотоциклет – вот и трясется дверь… Очень просто.
Прошло дня два. Стука мы больше не слыхали. Я начинала забывать обо всей этой истории, тем более, что работы было очень много. Привезли новую партию раненых. Фронт подвинулся близко к нам… Ожидали со дня на день эвакуации лазарета. Муж Розен не показывался – видимо, и он был очень занят.
Доктор приехал только в воскресенье, и, видимо, неожиданно для жены. Она сразу повеселела. Началась обычная стряпня и возня. Уселись к столу. Запах жареного гуся щекотал мне нос. Я села с работой в сторонке. Доктор только что с противным плотоядным выражением положил себе в тарелку целую гору кусков, когда Розен быстро обернулась в сторону церкви и прислушалась. Я тоже слышала там ясно тяжелые шаги. Доктор заметил наши взгляды и сказал:
– Это убирают иконы. Вы же знаете, что получен приказ свертываться.
Ну, конечно, как мы об этом забыли…
За дверьми шумели и галдели солдаты, недовольные тем, что их заставили работать в воскресенье.
– Ишь, разошлись, – сказал доктор и направился к двери.
– Куда ты – гусь остынет! – остановила его жена.
– Сейчас, только порядок наведу.
И он пошел в церковь. Его хриплый бас покрыл скоро все остальные голоса.
– Да не так, идолы, – орал он, – сначала с верхнего крюка снять надо – да шевелитесь же, собачьи дети!..
– Так кричать в церкви! – возмутилась я, когда доктор без стеснения помянул чью-то мать, и стала быстро надевать куртку, чтобы уйти и не наговорить доктору дерзостей.
«Скорее уйти, в лазарет, на лестницу, на улицу, – куда угодно…»
И вдруг – оглушительный треск… крики… страшный, мучительный стон… И потом – жуткая тишина… Я была уже в дверях. Когда я добежала до церкви, я увидела картину, которую не забуду, кажется, никогда. Солдаты с мрачными лицами жались к стенам – в полном безмолвии. А на полу – окровавленное тело доктора, раздавленного сорвавшейся со стены тяжелой иконой Александра Невского… Розен билась в истерике у трупа мужа…
– Ну, и что вы хотите сказать вашим рассказом, сестрица? – спросил доктор.
– Конечно, вас не переубедишь, – вздохнула Анна Михайловна и стала убирать со стола… Остальные сестры молчали…