Текст книги "Тринадцать: Оккультные рассказы [Собрание рассказов. Том I]"
Автор книги: Елизавета Магнусгофская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
ОН ОБЕЩАЛ ПРИЙТИ!
Яркие летние звезды смотрели с бархатных небес, любопытно стараясь вглядеться в чуткую тьму черного сада, но с ревнивым шепотом оберегали его тайны стройные клены. И только трепетным осинам, дрожавшим за свою смелость, удалось подслушать тихие речи, доносившиеся с осененной их ветвями старой садовой скамейки.
Те двое, что сидели в тени, говорили о том, что вечно, о начале всего живущего – о любви.
Над головой их сияли золотые звезды. У ног блестела серебристая роса. Они говорили о том, что любовь их так же вечна, как золотые звезды над их головой…
Тихим осенним вечером пришли они на кладбище. Грустно шумели пурпурно-медными листьями клены. С печальным шелестом роняли сухие листы березы. Ярко-лиловые и красные астры уныло качали своими кудрявыми головками. А на могилах увядали желтые и алые настурции… И с немым красноречием уходили в небо белые кресты, символы того, что вечно…
– Отчего ты грустна, дорогая?
– Я подумала, что могла бы потерять тебя, и ты лежал бы здесь, под этой холодной землею…
Он ответил не сразу, глядя куда-то поверх обнаженных берез, потом наклонился к ней, и, глядя в грустные глаза, произнес:
– Верь тому, что написано на крестах: «Любовь сильнее смерти…» Если бы я и умер – душа моя останется с тобой… Я буду приходить к тебе, и ты будешь чувствовать мое присутствие…
Торжественным обещанием прозвучали в холодном воздухе его последние слова. И ветер понес их по могилам…
Ярко светило в разноцветные стекла церковных окон январское солнце, когда выходили они из Божьего храма мужем и женой. Белый снег искрился в вечерних лучах. Звучали бубенчики. Мчались мимо сани. Мороз одевал румянцем бледные лица горожан. С катков доносилась музыка. Чем-то праздничным веяло в зимнем воздухе.
Вечером было много гостей. Поздравляли. Говорили речи. Пенилось вино. Играла музыка.
Но им казалось, что они – одни во всем мире, и они читали друг у друга в глазах одно:
– Неразлучны, навеки неразлучны…
Июльский день томил своим удушливым зноем. Как перед грозой, тяжело дышала земля. Как перед грозой, лежала тяжесть на человеческих душах.
И вот – грянул гром, и раскатился мощным эхо по всей Русской Земле, докатясь даже до самых дальних и глухих окраин.
С серьезным лицом, с горящими глазами, вернулся он домой, размахивая исторической телеграммой.
– И ты идешь? – тихо спросила она.
– Да, я призван…
Сжалось слабое женское сердце, предчувствуя большое и неотвратимое горе.
А за окном звучали радостные клики, гремело победное «Боже Царя храни» и:
– Да здравствует война!
Это шли те, кому были уже готовы могилы на дальних боевых полях…
Под свист пуль, гром орудий и стоны раненых убегали длинные летние дни на далеких, чуждых полях. Лето сменилось осенью. На полях колосилась неубранная никем золотая, полная рожь. Среди зелени садов сверкали румяные яблоки, сочные сливы и груши… По ночам спускался белый туман над болотами и руслами рек…
А они все шли, шли, шли…
Многие оставались на полях – но на смену им катились новые потоки, и снова шли, шли…
Однообразно, безвременно тянутся дни в громадных белых залах. Здесь находят временный покой, кто оросил уже поля своей страдальческой кровью. Неслышной поступью ходят между кроватями сестры, творя незаметно свое великое дело – дело любви и милосердия…
И она среди них – хрупкая, нежная блондинка, с детски ясными, грустными глазами. Радостно и спокойно несет она свои трудные обязанности, и думает – думает о том, кто там, на бранном поле…
Он – там, она – здесь…
И оба служат одному и тому же делу…
Красные закатные лучи освещали комнату, когда прочла она то ужасное, непонятное, дикое, чего так боялась все эти долгие месяцы: его имя в списке убитых…
В списке убитых… Зачем? Как? Почему?
Солнце лило в окно свои пурпурные лучи, отражавшиеся в ее слезах…
И молчало… молчало…
Поздно пришла весна. Поздно стали солнечные лучи, долго скрытые тучами, согревать усталую землю и растапливать сине-желтые речные льды.
Но, когда наступили лучезарные дни и солнце заглянуло и в палату – раненые стали поворачивать свои бледные лица к окну и говорили:
– Сестрица… Весна пришла… Нашим, небось, полегчает…
И бледная сестра в черном платье улыбалась им одними глазами и читала бесстрастным голосом вести с войны.
А сама думала:
«Когда же? Когда придет он? Ведь он же обещал…»
А доктор, заботливо вглядываясь в лихорадочно блестевшие глаза сестры и ее впалые щеки, говорил:
– Вы переутомились, сестра… Вам надо отдохнуть… надо отдохнуть…
И вот неслышными шагами подкрался Великий Праздник. Удивилась земля, не успевшая сбросить своей снежной пелены. Удивилась река, все еще скованная льдом. Удивилось и само золотое солнце, и спрятало за облаками свои золотые лучи.
– Наступает праздник любви и мира, великий праздник Воскресения, – а на земле все еще не прекратились раздоры, все еще льется и льется кровь…
Грустным призывом звучал пасхальный перезвон в эту Пасхальную – но не по-пасхальному холодную ночь.
Целый день работала в лазарете сестра, а вечером нашла еще в себе силы пойти к заутрени.
Страшно усталая, вернулась она домой. Еще было темно, но светлела призрачным светом полоска на востоке. В соборе звонили еще колокола. За окном скрипела вывеска. В квартире была мертвая тишина – как всегда теперь после его смерти. Сестра легла, но не могла, несмотря на усталость, заснуть и тупо вглядывалась в черную пустоту спальни. Звонили в соборе колокола, а в ушах все еще звучало:
– Христос воскресе из мертвых, смертью смерть поправ…
– Смертию смерть…
Нет, не побеждена смерть, нет, властно еще над человеком ее черное цепкое жало…
– Он не может прийти!..
Резкий телефонный звонок нарушил тишину.
– Из лазарета… Ах неужели даже этой ночью не будет покоя…
Она взяла трубку.
– Христос воскресе, дорогая, – прозвучало тихо, как шелест весеннего ветерка.
– Ты, милый…
Горячие слезы неожиданным потоком хлынули из ее усталых глаз.
– Но мне сказали, что ты умер… Но почему говоришь по телефону, а не пришел сам?
– Я слишком далеко, дорогая… Прийти я не могу…
– Милый! Милый! Ты не умер! Ты жив!
– Не говори о смерти сегодня. Сегодня праздник живых. Сегодня нет мертвых. Все живы, все. Сегодня все, от человека до прозябшей былинки, славят воскресшего Христа. Но не печалься в эту великую ночь Воскресенья… Ты видишь: неразлучны мы с тобой, ибо любовь наша сильней времени и пространства, сильней разлуки и смерти – ибо любовь наша вечна и бессмертна…
Мы неразлучны – помни это: неразлучны!..
НАШ АРХИМЕД
Утром под Новый Год буря утихла, но зато пошел липкий, противный снег. Он забирался за воротник и в рукава, стекал, растаивая, по лицу, слепил глаза.
«Метеор» шел из Лондона в Ригу. Переход небольшой, но зимой не из приятных. Мы, подвахтенные, второй механик и я – второй помощник капитана – кончили обедать. Я хотел взглянуть на большие часы, висевшие за моей спиной – надо же было знать, сколько минут осталось еще до начала вахты. Архимед встал, тщательно сложил свою салфетку, сунул ее в кольцо и медленно, молча, как делал все, вышел из салона. Теперь я мог и не смотреть на часы: Архимед, как хронометр, всегда отправлялся на вахту ровно без десяти.
Архимед… Кто, когда впервые окрестил так нашего второго механика Иванова, – не знаю, но все так привыкли к этому прозвищу, что никому не приходило в голову назвать его как-нибудь иначе, ну, по имени-отчеству. Да мы, по правде сказать, и не знали, как его зовут. То есть, за ненадобностью, позабыли.
Архимед всегда был молчалив. И только тогда нарушал свой обет молчания, когда дело касалось математики. Этот бледный, невзрачный человек был пророком, апостолом своей любимой науки. Она заменяла ему религию, все человеческие привязанности, семью, любимую женщину. Вне математики для него не существовало, кажется, в мире ничего.
Нужда эмигрантской доли загнала этого умного и талантливого человека в пароходные механики, но по призванию это был кабинетный ученый. Каждую свободную минуту он посвящал чтению математических книг, которых в его каюте было очень много, вычислениям и чертежам. Он не расставался со своими тетрадями даже на вахте. Казалось, он боялся, что кто-нибудь унесет в его отсутствие из его каюты и прочтет эти драгоценные листки. Сколько мы могли понять из его разговоров мы, не математики, знавшие эту науку постольку, поскольку она была нам необходима для морских вычислений, – Архимед строил какую-то свою систему, которая должна была создать целую революцию в математике. Мы слушали его со снисходительной усмешкой. Что же, в конце концов, конек имеется почти у каждого человека. Ну а работник и товарищ Архимед был отличный.
Я вышел вслед за Архимедом. Он шел впереди меня. Проходя по обледенелой палубе, он споткнулся. Смешно размахнул руками, чтобы удержать равновесие. Какие-то бумажки выскользнули у него из рук. И ветер понес их, играя, в воду…
– Мои чертежи!
Никогда ее забуду я дикого крика, который пронесся над палубой. Крик, стон человека, у которого отняли все. Обезумевши, он рванулся к борту, словно хотел поймать улетавшие чертежи, броситься за ними в воду.
Зашатался и упал с новым стоном.
Мы подбежали к нему, лежавшему неподвижно на обледенелой палубе. Поспешил, застегивая на ходу пальто, и наш судовой врач Озоль. Наклонился над распростертым телом, которое злобно засыпали снежные хлопья, и сказал, равнодушно пожимая плечами:
– Разрыв сердца…
И через пять минут весь «Метеор» уже знал, что бедный Архимед решил все свои жизненные проблемы…
Грустно встречали мы на этот раз Новый Год, и без того невеселый в море. Подвахтенные сели ужинать в обычное время, но сегодня не радовали дозволенные в этот вечер вина. Разговор не клеился. Воображение рисовало картины того, что осталось на берегу. Вспоминались близкие… родные… дом, может быть, зажженная в последний раз елка.
Капитан наполнил стаканы:
– С Новым Годом, господа!
Но это «с Новым Годом» прозвучало так же грустно, как плач морских волн за бортами «Метеора».
Мы пили немного. Настроение слегка поднялось, но в душе оставался все же мутный осадок. Никак нельзя было отделаться от мысли, что в своей койке, в темной каюте, лежит неподвижный и до ужаса серьезный Архимед, решивший все свои проблемы. И что-то невыносимо жуткое было в этой мысли.
Я посмотрел на часы. Было без десяти минут двенадцать. Будь еще жив Архимед, он поднялся бы с своего стула, аккуратно сложил бы салфетку и направился к дверям. Десять минут… Сейчас наверх, сменять продрогших товарищей…
Глухо шумело море, ударяясь о борта. Свистел налетавший порывами ветер. Кто-то взялся снаружи за ручку двери… Мы замолчали, повернулись лицом к этой красной двери и ждали. Чего-то, неведомого и жуткого… И знали: это неминуемо.
Словно от порыва ветра, распахнулась одностворчатая дверь. На пороге стоял Архимед. Спокойный, торжественный. А в глазах его догорали какие-то огоньки… Искорки – которые зажигались в них в моменты страстной проповеди его религии – Математики…
Мы все оцепенели. Только доктор вскочил со своего стула. Кажется, он пробормотал:
– Я не мог, не мог ошибиться!
С каким-то неимоверным облегчением бросился я, как только пробило двенадцать и просвистали вахту, к себе на мостик, видя еще, как исчезла в освещенном прямоугольнике двери машинного отделения слегка сутулая фигура Архимеда. И всю вахту, ходя взад и вперед по мостику и зорко вглядываясь в темную даль ночного моря, где не мелькало ни единого огонька, я невольно думал об Архимеде. Вот, стоит мне дать звонок и я сейчас услышу его отчетливое, слегка протяжное: «Есть!»
А рядом с этим образом вставал другой Архимед: бледный, безмолвный, распростертый на палубе – и наклонившийся над ним доктор со своим лаконически-равнодушным:
– Разрыв сердца!
Озоль бегал по палубе, уходил к себе в каюту, снова выскакивал из нее. С гипнотической силой тянуло его к иллюминатору машинного отделения, откуда было видно, как стоит внизу, около своих машин, бесстрастный, как всегда, Архимед.
Смотрел вниз, качал головой, отходил и снова начинал бегать по палубе, бормоча:
– Нет, я не мог, не мог ошибиться!
На смене вахты, на темной палубе столкнулся я с Архимедом.
– Вы не очень хотите спать? – спросил он. – Тогда зайдите на минутку ко мне в каюту. – Архимед относился ко мне хорошо – по всей вероятности, потому, что я знал математику немного лучше прочих…
Колеблясь, последовал я за ним. Мне все казалось, что там, в каюте, увижу я другого Архимеда, бледного, с закрытыми глазами.
– Я хочу поделиться с вами великой радостью… Ведь я нашел то, к чему стремился всю жизнь… Да, да, теперь мне все ясно… Ключ в моих руках… если бы знали вы, каким блаженством была эта минута прозрения!
О чем говорил этот человек? Проникнул ли он, уходивший на несколько часов из нашего трехмерного пространства, действительно, в какую-то великую тайну? Или это просто маньяк, безумный?
– А ваши чертежи? – спросил я – и сейчас же почувствовал всю бестактность своего вопроса. Но Архимед презрительно улыбнулся.
– Детская забава! – бросил он. – И подумать только, что я мог потратить на это столько лет! Не в них ключ! Одна минута открыла мне все!
Он замолчал, и, словно забыв, что хотел рассказать мне что-то, смотрел в окно. Над черным морем мигали в облачном небе редкие звезды. И у меня было чувство, что взгляд Архимеда, вдохновенный и острый, проникает до крайних пределов Неизвестного…
Он недолго оставался с нами. Да и хорошо; команда сторонилась его с суеверным страхом, да и нам бывало как-то не по себе в присутствии этого странного человека. Озоль, тот просто возненавидел человека, опрокинувшего в какие-нибудь несколько часов все его знания, насмеявшегося над его многолетним докторским опытом.
В Риге он списался с «Метеора» и след его затерялся. Года через два я встретил его имя в иностранных газетах. Речь шла о «замечательном открытии русского эмигранта Иванова». Мало ли Ивановых рассеяно в нашей эмигрантской среде, но почему то я был уверен, что речь шла о нашем Иванове-Архимеде. Одни газеты вышучивали его, изощряя дешевое репортерское остроумие, другие предсказывали блестящую будущность. Но ни одна из газет не указывала, в чем состоит это открытие, сокрушавшее все основы механики.
Проскользнула заметка, что Иванова принял и долго беседовал с ним Эйнштейн. Другие газеты утверждали, что открытием заинтересовался Эдисон и Иванов едет в Америку…
Счастливого пути, загадочный Архимед!
ЗАВЯДШИЕ ВОЛОСЫ
Мы познакомились с ней на маскараде. Но вы ошибетесь, если подумаете, что это было обычное маскарадное знакомство.
Я попал на маскарад случайно – затащил товарищ. Но как только мы вошли в зал, к нему подбежала прелестная пастушка и увела его. Я остался один. Я был без маски и потому чувствовал себя довольно глупо. Мне казалось, что все обращают на меня внимание. Я не был в настроении, чтобы флиртовать с первой попавшейся маской. Я сердился на самого себя, что черти принесли меня на этот дурацкий маскарад. Я не любитель маскарадного разгула, и серьезно подумывал уже удирать, когда дорогу мне преградил долговязый рыбак в широченном, явно взятом напрокат костюме.
– Вижу, что хочешь удрать! – сказал рыбак голосом моего приятеля Ваньки Горецкого.
– Я попал случайно, – проворчал я, – а тебя как сюда занесло? Ведь ты, со своими пуританскими взглядами, думаю, не очень-то благоволишь к маскарадам.
Не думаю, чтобы Ванька почувствовал насмешку моего вопроса. Нам всем казалось необычайно забавным, что Ванька любил говорить о себе барышням:
– Я не пью и не курю.
Барышни не ценили этого, а так как вдобавок Ванька еще не умел танцевать, то они считали его ужасно скучным. Поэтому меня страшно удивил его ответ:
– Ну, конечно… Я ведь не танцую. Но Мулинька – невеста моя, – пояснил он немного смущенно, – никогда еще не была на маскараде, и ей очень хотелось побывать… Но вот беда: ей очень хочется танцевать – а знакомых никого… Ну, а с незнакомыми я ей – хоть и маскарад – танцевать не позволю… Пойдем, я тебя познакомлю с Мулинькой… Ты ведь танцуешь? Пойдем…
Откровенно сказать, мне совсем не улыбалась перспектива провести вечер около этой Мулиньки, изображая из себя «кавалера напрокат». Она, конечно, какая-нибудь глупенькая барышня со смазливой рожицей… Какова же еще может быть невеста простака Горецкого? Но отказаться значило обидеть товарища. И я, предупредив его, что могу остаться очень недолго, так как меня ждут в другом месте, неохотно позволил отвести себя к этой Мулиньке.
– Вот, Мулинька, мой товарищ Струков, который хочет с тобой познакомиться, – сказал он, подводя меня к изящной тоненькой русалке. Я был приятно удивлен. Уже по одному костюму было заметно, что у невесты Горецкого оригинальный вкус. Ее русалка – это не был традиционный балахон – белый или зеленый, не было и банальных водорослей, лилий и серебряных нитей в волосах. Ее костюм был из зеленовато-синего газа, казавшегося в складках темно-зеленым. Подол и рукава были обшиты розовыми раковинками, на шее лежала нить бледно-красных кораллов. Вот и все. Но это немногое было так ярко, так определенно, что всякий, взглянув на эту зеленую фигурку, мог бы сказать:
– Да, это русалка!
Длинные пепельные волосы странного, я бы сказал – серовато-зеленого оттенка, так вызывающе рассыпались по ее плечам, что дамы, оглядываясь на нее, говорили со скрытой завистью:
– Какой оригинальный парик!
Я пригласил ее на тур вальса. Это был бесконечный вальс с фигурами. И когда я отвел ее на место, я уже знал, что жестоко ошибся в своем предубеждении. Мы вели незначительный бальный разговор, но и по этому разговору я мог судить, что Русалочка – девушка далеко не заурядная.
Забыв о том, что я «тороплюсь», я танцевал с ней танец за танцем и к концу вечера совершенно увлекся моей очаровательной дамой. И в моем уме никак не укладывалось представление, что это восхитительное существо – невеста такого недалекого малого, как Горецкий. И я никак не мог понять, что могла она найти в моем приятеле. И, сознавая всю бестактность вопроса, я все же спросил об этом.
– Он очень славный, – уклончиво ответила она..
– Но ведь этого мало. Разве такой муж нужен вам, Русалочка?
– А какой же? Не такой ли, как вы?
Я сделал вид, что не расслышал ее насмешливого вопроса.
– Вы не можете его любить! – уверенно сказал я.
– А вот и люблю!
– Неправда! Вы себя обманываете. Он недостоин вас!
– Ну и приятель! Ну и товарищ! – расхохоталась Русалочка. Потом как-то сразу стала серьезной. Я уже заметил, что в ней необычайно быстро менялись настроения.
– Нет, я его не люблю… – сказала она как-то задумчиво, – но я пришла к убеждению, что мне нужен такой муж… Ведь я капризная и злая!
– Ну уж и злая! – усомнился я.
– Да-да, – серьезно ответила она, – злая русалка из самой глубины!
Я хотел что-то ответить, как к нам подошел Ванька.
– Мулинька, – ужаснулся он, – зачем ты пьешь, разгоряченная, такое холодное! – и он отодвинул стоявший перед ней стакан лимонаду.
– Не называй меня этим глупым именем, – вдруг вспылила она, – можешь звать меня: Маруся, Мара, Мэри – как угодно. – Она толкнула стакан, отчего красная струя лимонада разбежалась по белоснежной скатерти.
– Что с тобой, Мул… голубка?
– Ничего. Устала, – резко ответила она, – проводи меня домой!
В эту минуту я действительно согласился, что ей нужен такой муж, как Горецкий, покладистый и уравновешенный.
Вокруг меня была зеленая полутьма. Казалось – где-то высоко светит луна, но в эту глубину проникают только ее слабо отраженные лучи. Кругом возвышались причудливые деревья и кусты. Пробегали какие-то странные существа; проплывали, задевая своими плавниками, рыбы. Я лежал на мягком зеленом ложе, а Русалочка, опутывая меня своими длинными волосами, наклоняла ко мне свое смеющееся лицо и шептала:
– Не освободишься! Никому не отдам я тебя! Ты мой и будешь моим… вечно… вечно!
И волны журчали где-то наверху:
– Не освободишься… не освободишься!
Впоследствии воспоминания о Русалочке смешались в моей памяти с этим сном, виденным мной в ночь после маскарада, я не мог вспомнить ее без этих причудливых растений, рыб и волны душистых волос…
Горецкого я не видал, адреса его не помнил. И мимолетное маскарадное знакомство, обрамленное сказочной мечтою, начало в моих воспоминаниях блекнуть и отходить на задний план.
Я увидел Русалочку мельком на шестой неделе Поста. Она ехала с Горецким на извозчике. Я сразу узнал ее в строгом темно-синем костюме. Узнал ее лицо, которого никогда не видал – ведь там не снимала маски – эти пепельные волосы, выбивавшиеся из-под широкополой шляпы. Горецкий закивал мне. Русалочка сдержанно поклонилась. Я остановился и долго, как дурак, смотрел им вслед. И Русалочка, словно почувствовав мой взгляд, повернула на секунду свою головку. Смотрела ли она на меня? Или ее заинтересовал озаривший полнеба мартовский огнистый закат?
Эта встреча на Английской набережной выбила меня из колеи. Вызвала в моей памяти увлекательную маскарадную Русалочку, мой сказочный сон. Я решил во что бы то ни стало разыскать Горецкого.
Я отправился к нему на Пасхе. Я никогда не бывал у него, слуга меня не знал и не хотел пускать, уверяя, что барин болен.
– Кто там? – послышался из соседней комнаты голос Горецкого, а потом показался на пороге и он сам, – такой странный, бледный, с глазами, показавшимися мне заплаканными.
– Ты что это, Ванька? Серьезно болен? Если бы я не знал, что ты не пьешь…
– Я именно пью, – мрачно перебил меня Горецкий, – то есть, я начал пить… с горя… – и, глядя на меня бессмысленными глазами, выпалил:
– Мулинька бросила меня!
Я не верил своим ушам.
– Но еще дней десять тому назад я видел вас вместе.
– Ну да, дней десять назад… Это именно началось в тот злосчастный вечер, когда мы встретились с тобой на набережной… Она вообще в последнее время стала очень нервной, раздражительной… мы встречались редко… а если и встречались, она мучила меня своими капризами… Но я не придавал им серьезного значения… А вот в тот вечер она… так вот ни с того, ни с сего заявляет мне, что ошиблась во мне, что мы не можем быть счастливы… ну и вообще… Ах, Федя, а ведь я ее люблю… люблю…
Ванька не договорил. В голосе его послышались слезы. Я со снисходительным сожалением смотрел на своего приятеля, думая:
«Ах ты, баба-нюня! Где же тебе обладать таким сокровищем!»
Ваньку было жалко – а все же в душе моей поднималась почти против воли радость, что Русалочка освободилась от человека, с которым у нее не могло быть ничего общего…
Как напал Горецкий на роковую мысль послать меня к Русалочке? Как пришло ему в голову навязать мне роль какого-то примирителя? Почему решил, что она послушается моего совета? Уверял, что они не раз говорили обо мне…
У меня не хватило мужества отказаться – желание видеть Русалочку было слишком велико…
Мне казалось, что я давно уже горячо и искренне люблю эту девушку моих грез…
Стояли голубые апрельские сумерки, когда я в пятый раз звонился у дверей, на которых виднелась скромная карточка с надписью:
Марина Игнатьевна Лаврова
Как это просто, и как мало напоминает «злую русалку из самой глубины моря…»
Теперь она была дома. Горничная ввела меня в зеленую гостиную, полную цветов, напомнивших мне причудливые растения моего сна. Русалочка поднялась с дивана и встретила меня словами:
– Я жду вас уже давно.
И мне не показалось странным, что она ждет меня, человека, с которым виделась всего два раза в жизни.
– Я был у Горецкого, – начал я без предисловий, чтобы развязаться поскорей с навязанной мне миссией, но она перебила меня вопросом:
– И узнали, что мы разошлись?
– Да. И по его просьбе явился сюда.
С лица Русалочки сбежала приветливая улыбка.
– По его поручению? Что же нужно от меня господину Горецкому?
Я знал заранее, что миссия моя обречена на неудачу, но, как зазубренный урок, приступил к тому, что просил передать Ванька. Но она перебила меня на половине.
– Зачем вы говорите против совести? Ведь вы же знаете, что он мне не пара.
– Но вы сами…
– Я ошибалась. Я не могу быть счастлива с мужем, которого не уважаю… Вы видите, ваше поручение окончено.
Она поднялась. Я чувствовал, что она задета.
– Значит я должен уходить? – как-то неловко спросил я, вставая.
– Если вы пришли только за этим…
– Русалочка! – я не мог назвать ее Мариной Игнатьевной. – Ведь вы же понимаете, что это – только предлог, предлог, давший мне возможность прийти к вам. Неужели я должен уйти, не сказав вам и двух слов?
Она молчала.
– И вы не позволите мне зайти к вам еще раз?
– Я завтра уезжаю. Можете передать это Горецкому… И не вернусь в Петроград, по всей вероятности, никогда…
И, внезапно меняя тон, прибавила:
– Ну, садитесь же, глупый!
А дальше – дальше было то, что в моем сне – волна душистых волос, цветы, ласки, и ревнивое:
– Ты мой! Мой! И не отдам тебя никому! Не отдам!
Давно уже встало апрельское солнце. Золотые нити протянулись в странных волосах Русалочки, светлые блики пробежали по ее рукам.
– Ведь ты не уедешь сегодня? Это было бы дико! – спрашивал я, глядя в ее странные, бездонные глаза.
– Уеду.
– Но вернешься скоро?
– Никогда.
– Тогда я поеду с тобой.
– Нет.
Ее ответы были вялы и односложны.
– Русалочка, но что же значит это? Или это – только игра?
– Я люблю тебя, – ответила Русалочка, смотря на меня каким-то колючим взглядом, – и не разлюблю никогда… Я это чувствую. Но счастливы мы с тобой не будем. Я не хотела бы быть твоей женой… Боже, как это пошло… Сначала жених, потом любящий муж, а потом начнутся мелкие, гаденькие измены. Всегда, всегда это так! Я не хочу этой пошлости. Я хочу, чтобы память о тебе была всегда светлой и чистой, как морская гладь.
Я читала где-то, что в жизни человека бывает только один счастливый день. Вчера был мой день… Я хотела бы, чтобы и ты помнил этот день, чтобы не было в жизни твоей – как и у меня – более яркого, более счастливого дня. Я не хочу, чтобы ты любил другую!
Глаза Русалочки сверкнули ревнивым огнем. Внезапно, словно уловив какую-то быструю мысль, она схватила со стола серебряный кинжальчик, и блестящее острие врезалось, как корабельный киль, в светлое море ее волос.
– Вот тебе прядь моих волос, – сказала серьезно Русалочка, и глаза ее загорелись каким-то экстазом. – Носи ее с собой везде и всюду, слышишь? Пока эта прядь будет с тобой, ты будешь помнить свою Русалочку, этот день, наш день!
Сладко-жуткое чувство наполнило мою душу.
– Поклянись мне, что ты никогда не расстанешься с моей прядью! Слышишь, клянись!
– Клянусь, – прошептал я, приникая к ее рукам, – но скажи, Русалочка, неужели же мы с тобой никогда больше не встретимся? Русалочка! Ведь ты же знаешь, как я люблю тебя!
– Если ты очень захочешь этого – я приду к тебе, – сказала она задумчиво. – Но не теперь, не теперь… Пусть пройдет сначала несколько месяцев… несколько лет… что такое годы?.. И если любовь твоя останется прежней – вынь мои волосы, гляди на них… зови меня… и я приду… Но смотри! – глаза ее стали опять зелеными, – если ты разлюбишь меня, изменишь мне – я этого не перенесу… Я убью ее… и сама умру… и ты узнаешь об этом в тот же час… Волосы тогда завянут.
– Как завянут? Что ты хочешь сказать этим?
– То, что сказала. Ведь это не волосы – водоросли. А водоросли вянут. Ну, а теперь уходи… Уходи… Прощай!
Я не верил, что Русалочка уедет, но она уехала. Горничная не могла сказать мне, куда. На каком вокзале искать? Я бросался на все… Она не оставила мне своего адреса, никакого письма… И все же, все три года, протекшие с «нашего» дня – я чувствовал ежедневно, ежеминутно чувствовал, прямо осязаемо, свою связь с этой женщиной. И я приписывал это – до чего может быть человек суеверен, – таинственной пряди волос, хранимой мной бережно в бумажнике.
Странно я жил эти годы. Отдавшись весь любимой науке, я чуждался общества, особенно женского, никем не увлекался.
Случай свел меня с Горецким. Он давным-давно утешился в измене своей Мулиньки, был женат и имел двух краснощеких мальчишек-близнецов. Жена его вполне подходила к нему: добродушная, недалекая мещаночка, прекрасная хозяйка, добрая мать. Я бывал у Горецких. После дня, полного тяжелой умственной работы, меня тянуло в теплый уют семейного очага. Я стал задумываться о том, что пора бросить свою холостую жизнь, обзавестись собственным уютным уголком. Мне шел уже тридцать шестой год.
Русалочка мерещилась мне, как светлый сон, о котором приятно вспомнить в скучные минуты своей серой жизни, – но именно только, как сон…
К этому времени относится мое знакомство с Лидочкой… Я сначала не увлекался ею, но она не могла не нравиться мне своей непосредственной свежестью, своей искренностью и чистотой. Я думал, что более подходящей жены мне не найти. Сердце искало уюта… ласки… Горецкие обрабатывали меня тоже в этом направлении… Я решил сделать ей предложение.
Накануне я был у Горецких. Жены его в комнате не было – она укладывала спать детей, которые сегодня были очень неспокойны. Горецкий говорил о том времени, когда был женихом, и вдруг почему-то вспомнил свою первую невесту – Мулиньку.
Я вспомнил Русалочку и что-то защемило у меня на душе.
Я вышел от Горецких с мыслью о ней.
На улице была ночь – белая петербургская ночь, полная неясных желаний, жуткого томления, задумчивой грусти. В голубой полумгле возникали воспоминания и мысль о Русалочке стала снова яркой, лучезарной – как будто бы вчера еще обвивались вокруг моей шеи душистые волосы, как будто бы вчера еще смотрел я в эти серо-зеленые задумчивые глаза…
Накануне решительного дня моей жизни захотелось мне проститься с ясной мечтой прошлого, захотелось, безумно захотелось увидеть мою Русалочку. Вспомнил «наш» день, ее волосы, ее слова. «Если захочешь увидеть меня – желай, зови меня, смотри на мои волосы – и я приду!» И, полный этих воспоминаний, я открыл свой бумажник, вынул заветную прядь и стал смотреть на ее мягкие волосы.
– Русалочка, я жду тебя! Русалочка, приходи! – шептал я, завороженный волшебством майской ночи.
И ждал, ждал, уверенный, что такой ночью возможно все…
– Ты ждал меня, милый? Я пришла…
Полна таинственных звуков была белая петербургская ночь. И не было странно моему уму, что в белой тиши пришла ко мне желанная дорогая гостья…
Видел ли я Русалочку той ночью у Невы, или это был только лихорадочный бред? Не знаю. Я был болен. Долго болен…
Когда я приходил в себя, я видел около себя Лидочку, попеременно со своей матерью дежурившую у изголовья больного. Через месяц после своего выздоровления я стал женихом Лидочки. Мне казалось, что я люблю эту девушку и я был уверен, что буду с ней счастлив.
Искренне и чистосердечно рассказал я своей невесте о Русалочке, и, подчиняясь ее немой просьбе, вынул прядь, лежавшую три года в моем бумажнике, и запер ее в ящик стола. Уничтожить ее – нет, этого я все-таки не мог…