Текст книги "Историк"
Автор книги: Элизабет Костова
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Элизабет КОСТОВА
ИСТОРИК
Город за городом…
Церкви и монастыри…
Рукописи и архивы…
Все ближе и ближе —
РАЗГАДКА ВЕКОВОЙ ТАЙНЫ…
МОЕМУ ОТЦУ,
от которого я впервые услышала некоторые из этих историй
Обращение к читателю
Этот рассказ я не собиралась доверять бумаге, однако в последнее время несколько событий потрясли меня, заставили оглянуться и вспомнить самые напряженные моменты жизни – моей и самых близких людей. Это история шестнадцатилетней девочки и ее отца, некогда потерявшего любимого наставника, история самого наставника – и рассказ о том, как все мы нашли себя в самых темных закоулках хитросплетений судьбы. Это рассказ о тех, кто пережил эти поиски, и о том, как погибли те, кто не пережил их. Сама став историком, я узнала, что оглядываться в прошлое бывает смертельно опасно. А иной раз и до тех, кто не думал оглянуться, дотягиваются темные когти былого.
Тридцать шесть лет, минувших со времени, когда развернулись эти события, я прожила довольно тихо, посвятив свое время исследованиям и безопасным путешествиям, друзьям и ученикам, написанию книг – исторического, довольно бесстрастного содержания, и университету, приютившему меня. Обратившись к прошлому, я, к счастью, могла использовать почти все необходимые документы личного характера, поскольку они много лет хранились у меня. Когда находила уместным, я составляла их в единое целое, так чтобы они образовали непрерывное повествование, которое порой дополнялось моими собственными воспоминаниями. Рассказы отца я представила в том виде, как они звучали для меня тогда, но многое заимствовано из его писем, часто повторявших устные отчеты.
В дополнение к этим источникам, представленным почти исчерпывающе, я использовала всякую возможность освежить воспоминания и собрать дополнительные сведения. Посещение мест событий помогало мне оживить поблекшие образы. Одним из величайших удовольствий, какие доставила мне работа над этой книгой, были встречи – а иногда переписка – с немногочисленными участниками событий, дожившими до наших дней. Воспоминания этих ученых оказались неоценимым дополнением к прочим источникам сведений. Также пошли на пользу моей рукописи беседы с молодыми специалистами.
И последний источник, к которому мне приходилось обращаться – воображение. Я прибегала к нему с величайшей осторожностью, сообщая читателю лишь те предположения, которые считала весьма вероятными, и только в тех случаях, когда плоды воображения идеально вписывались в документированные события. Если я не находила объяснения тому или иному событию или поступку, то оставляла их необъясненными из уважения к их скрытой сущности. К предыстории собственной жизни я относилась так же бережно, как к любому научному тексту. Отзвуки религиозных и политических конфликтов между исламским Востоком и иудео-христианским Западом могут показаться современному читателю болезненно злободневными.
Было бы почти невозможно воздать должную благодарность каждому из тех, кто помогал мне в работе, но хотелось бы назвать хотя бы некоторых. Приношу глубочайшую благодарность, среди многих других: доктору Раду Георгеску из археологического музея Белградского университета, доктору Иванке Лазаровой – Болгарская Академия наук, доктору Петеру Стойчеву из Мичиганского университета, неутомимым сотрудникам Британской библиотеки, библиотекарям Литературного музея Резерфорда и Филадельфийской библиотеки, отцу Василию из монастыря Зографо на горе Афон и доктору Тургуту Бора из Стамбульского университета.
Публикуя этот текст, я надеюсь, что найдется хотя бы один читатель, который узнает в нем то, чем он в сущности является: cridecoeur[1]1
Крик души (фр.).
[Закрыть].
Тебе, понимающий читатель, я посвящаю свой рассказ.
Оксфорд, Англия, 15 января 2008
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Последовательность, в которой представлены эти бумаги, будет ясна по мере их прочтения. Все ненужное опущено, так что эта история, какой бы невероятной она ни казалась по современным представлениям, выступает как абсолютный факт. Здесь ничего не говорится о прошлом, в отношении которого можно заблуждаться, но все отобранные сообщения практически современны отраженным в них событиям и соответствуют точке зрения и объему знаний тех, кому они принадлежат.
Брэм Стокер. «Дракула» (1897)
ГЛАВА 1
В 1927 году мне исполнилось шестнадцать, и, по словам отца, я была слишком молода, чтобы разъезжать с ним по дипломатическим командировкам. Ему спокойнее было знать, что я прилежно сижу в классе амстердамской школы для детей иностранцев, в то время штаб-квартира его фонда находилась в Амстердаме, и я так прижилась там, что почти забыла первые годы детства, проведенные в Соединенных Штатах. Теперь меня удивляет, что девочка-подросток проявляла подобное послушание в годы, когда молодежь всего мира экспериментировала с наркотиками и устраивала акции протеста против империалистической войны во Вьетнаме, но я была настолько «домашним» ребенком, что по сравнению с детскими годами взрослая жизнь кабинетного ученого казалась мне полной захватывающих приключений. Начнем с того, что я росла без матери, и отцовская любовь ко мне углублялась сознанием двойной ответственности. Своей нежной заботой он старался возместить потерю матери, которая умерла, когда я была совсем маленькой, еще до того как отец основал центр «За мир и демократию». Отец никогда не говорил о маме, тихо отворачивался, если я сама заводила разговор, так что я рано поняла: эта тема для него слишком мучительна. Зато сам он неустанно нянчился со мной и к тому же обеспечивал череду сменявших друг друга гувернанток и экономок: на мое воспитание он денег не жалел, хотя в общем мы жили достаточно скромно.
Последняя из наших экономок, миссис Клэй, следила за порядком в нашем доме, построенном в XVII веке. Узким фасадом он выходил на канал Раамграхт в сердце старого города. В обязанности миссис Клэй входило впускать меня в дом после школы и осуществлять родительский надзор во время частых отлучек отца. Эта англичанка с длинными лошадиными зубами, слишком старая, чтобы быть моей матерью, превосходно управлялась с метелкой для пыли и довольно неуклюже – с подростками, порой, глядя через огромный обеденный стол на ее жалостливое лицо, я ее ненавидела, догадываясь, что она думает о моей матери. Уезжая, отец оставлял в нашем красивом доме гулкую пустоту. Некому было помочь мне с алгеброй, восхититься новым костюмом, попросить обнять его или удивиться, когда я успела так вырасти. Вернувшись из очередного пункта, обозначенного на географической карте, висевшей у нас в столовой, он привозил с собой запахи иных мест и времен, пряные и томительные. Каникулы мы проводили в Париже или в Риме, усердно посещая достопримечательности, которые мне, по мнению отца, следовало посмотреть, но тянуло меня в иные места – места, где он скрывался, в странные старинные селения, где я никогда не бывала.
Пока он был в отъезде, я ходила только в школу да из школы и, возвращаясь, с грохотом сбрасывала на сверкающий паркет в прихожей сумку с книгами. Ни отец, ни миссис Клэй не позволяли мне выходить вечерами – разве что в кино на тщательно отобранный фильм с тщательно отобранной подружкой. Теперь я поражаюсь тому, что ни разу не возмутилась против этих запретов. Как бы то ни было, я предпочитала одиночество: в нем я росла и чувствовала себя как рыба в воде. Я преуспевала в учебе, но не в общественной жизни. Девочки-ровесницы приводили меня в ужас – особенно горластые, непрерывно курящие всезнайки из семей знакомых дипломатов. В их кругу я всегда чувствовала, что платье у меня слишком длинное – или слишком короткое – и опять я одета не «как все». Мальчики казались таинственными существами из иного мира, хотя порой я смутно мечтала о мужчинах. А в сущности, счастливее всего я бывала в отцовской библиотеке: огромной красивой комнате на втором этаже.
Возможно, когда-то отцовская библиотека была просто гостиной, но он проводил с книгами куда больше времени, чем с гостями, и считал, что просторная библиотека важнее большой гостиной. Мне с давних пор был открыт свободный доступ к его коллекции. Пока отца не было дома, я проводила часы за столом черного дерева, готовя домашние задания, или же лазала по полкам, скрывавшим стены. Позже я поняла, что отец то ли забыл, что стояло у него на верхних полках, то ли – скорее – полагал, что мне до них ни за что не добраться, однако со временем я дотянулась не только до перевода «Камасутры», но и до старинного тома, рядом с которым обнаружился конверт с пожелтевшими бумагами.
И по сей час не знаю, что подтолкнуло меня достать их с полки. Однако заставка посреди книги, дух древности, поднимавшийся от ее страниц и открытие, что бумаги – частная переписка, властно захватили мое внимание. Я знала, что нехорошо читать личные бумаги, да и вообще чужие письма, и к тому же опасалась, что в комнату вдруг ворвется миссис Клэй с намерением смахнуть пыль с безукоризненно чистого стола, – и потому, наверное, то и дело оглядывалась через плечо на дверь. Но все же я не удержалась и не отходя от полки, прочла первый абзац лежавшего сверху письма.
«12 декабря 1930 г. Тринити-колледж, Оксфорд.
Мой дорогой и злосчастный преемник!
Жалость наполняет меня, когда я представляю, как ты, кем бы ты ни был, читаешь эту повесть. Отчасти я жалею и себя – потому что, если мои записи попали к тебе в руки, я несомненно в беде, а быть может, меня постигла смерть или худшее, чем смерть. Но и тебя мне жаль, мой еще неведомый друг, потому что письмо мое будет рано или поздно прочитано лишь тем, кому не обойтись без этих гибельных знаний. Ты не только в некотором смысле преемник мой: скоро ты станешь моим наследником – и мне горько передавать другому, быть может, недоверчивому читателю опыт моих собственных столкновений со злом. Не знаю, почему мне самому досталось такое наследство, однако надеюсь понять со временем – возможно, пока набрасываю для тебя эти записки или в ходе дальнейших событий».
На этом месте чувство вины, или иное чувство, заставило меня поспешно спрятать письмо обратно в конверт, но мысли о нем не оставляли меня весь день и наутро проснулись вместе со мной. Когда отец вернулся из последней поездки, я искала случая расспросить его о письме и о странной книге. Я ждала, когда он освободится и мы останемся наедине, но он в те дни был сильно занят, а в моем открытии было нечто, мешавшее мне обратиться к нему. В конце концов я напросилась с ним в следующую командировку. Впервые у меня появился от него секрет, и впервые я на чем-то настаивала.
Отец согласился нехотя. Он переговорил с моими учителями и с миссис Клэй, предупредил, что у меня окажется вдоволь времени для уроков, пока он будет на совещаниях. К этому я была готова: детям дипломатов не привыкать дожидаться родителей. Я уложила в свой матросский сундучок учебники и двойной запас чистых гольфов, а утром, вместо того чтобы отправиться в школу, вышла вместе с отцом и в молчаливом восторге прошагала с ним пешком до вокзала.
Поезд довез нас до Вены, отец не выносил самолетов, которые, по его словам, отняли у путешественников дорогу. Одну короткую ночь мы провели в отеле и снова сели в поезд, чтобы пересечь Альпы среди бело-голубых вершин с названиями, памятными мне по домашней карте. Пройдя через пыльное желтое станционное здание, отец нашел арендованную им машину, и я, затаив дыхание, смотрела вокруг, пока мы не свернули в ворота города, о котором он рассказывал так часто, что мне случалось видеть его во сне.
К подножию Словенских Альп осень приходит рано. Еще до сентября обильная жатва обрывается внезапными проливными дождями, которые льют дни напролет и сбивают листья на улочки деревень. Сейчас мне уже за пятьдесят, но раз в несколько лет я бываю здесь и в памяти неизменно оживает первая встреча с сельской Словенией. Это древняя земля. И она все более погружается inaeturnum с наступлением очередной осени, неизменно заявляющей о себе тремя красками в общей палитре: зеленая страна, два-три желтых листка и серый предвечерний сумрак. Должно быть, римляне, оставившие здесь крепостные стены, а западнее, у побережья, еще и гигантские арены, знавали эту осень и ощущали такой же холодок по спине. Когда машина проехала в ворота старейшего из юлианских городов, я обхватила себя за плечи. Впервые меня поразил мучительный восторг путешественника, заглянувшего в дряхлое лицо истории.
Поскольку моя повесть начинается с этого городка, то, ограждая от туристов, следующих дорогами судьбы с путеводителями в руках, я назову его Эмоной, как называли римляне. Эмона была построена на остатках свайного поселения бронзового века, тянувшегося вдоль реки, по берегам которой теперь высились современные здания. А через пару дней я увидела особняк мэра, жилые дома семнадцатого века, украшенные серебряными fleurs-de-lys, покрытый густой позолотой внутренний фасад огромного здания рынка, ступени которого от тяжелых дверей с мощными засовами спускались прямо к воде. Веками через эти двери, товары доставлявшиеся речным путем, попадали прямо в чрево города. А там, где по берегам когда-то теснились лачуги бедноты, теперь широко разрослись старые платаны – деревья европейских городов, они вознесли ветви над городской стеной и сбрасывали ленточки коры в речной поток.
За рынком под тяжелым небом раскинулась главная городская площадь. Эмона, как и ее южные сестры, щеголяла пестротой хамелеонового прошлого: венецианские «деко», величественные красные церковные здания от Ренессанса до славянского католицизма и сутулые бурые костелы, напоминавшие о Британских островах. (Святой Патрик посылал в эти края миссионеров, замкнув круг новой религии, вернувшейся к своим средиземноморским истокам, в городок, гордившийся первыми христианскими общинами в Европе.) То здесь, то там Оттоманская Порта заявляла о себе резьбой дверей или остроконечными оконными проемами. За рынком отзванивала вечернюю мессу маленькая австрийская церквушка. Мужчины и женщины в синих робах расходились по домам после социалистического рабочего дня, пряча под зонтами пакеты с покупками. Направляясь к сердцу Эмоны, мы с отцом пересекли реку по чудному старинному мостику, охраняемому зеленокожими бронзовыми драконами.
– Там замок – сказал мне отец, притормозив на краю площади и указывая вверх сквозь пелену дождя. – Хочешь, посмотри!
Я, конечно, хотела. Я тянулась и высовывала голову в окошко, пока не сумела разглядеть сквозь промокшие кроны деревьев кусочек замка – будто выеденные молью на старинном гобелене бурые башни на крутом холме.
– Четырнадцатый век? – вспоминал отец. – Или тринадцатый? Я не слишком разбираюсь в этих средневековых руинах: с точностью до века, не больше. Посмотрим в путеводителе.
– А можно туда подняться и поразведать?
– Узнаем, когда я завтра освобожусь. На первый взгляд кажется, что в этих башнях и птицам селиться небезопасно, но ведь никогда не знаешь…
Мы оставили машину на стоянке у городского правления. Отец галантно помог мне выйти, протянув сухую руку в кожаной перчатке.
– В отель еще рановато. Не хочешь ли горячего чаю? Или можно перекусить в столовой. Дождь все сильней, – неуверенно заметил он, оглядывая мой шерстяной жакетик и юбку.
Я торопливо достала непромокаемую накидку с капюшоном, которую он в прошлом году привез мне из Англии. Поезд шел от Вены целый день, так что я успела снова проголодаться после обеда в вагоне-ресторане.
Однако не столовая, с ее красно-голубыми лампами за тусклой витриной и официантками в босоножках на высокой платформе и непременным линялым портретом товарища Тито, заманила нас к себе. Пробираясь сквозь промокшую толпу, отец вдруг ускорил шаг.
– Сюда!
Я вприпрыжку побежала за ним. Капюшон падал на глаза, и я двигалась почти вслепую. Отец высмотрел вход в авангардистскую чайную. За широкими окнами под завитками лепнины бродили аисты, на бронзовых дверях переплетались стебли лотоса. Дверь тяжело захлопнулась, впустив нас и дождь превратился в туманную дымку на стеклах, словно серебряные птицы брели по широкой водяной глади.
– Поразительно, как им удалось сохраниться в последние тридцать лет… Социализм не слишком бережет свои сокровища.
Отец сворачивал свою накидку – «лондонский туман».
За столиком у окна мы пили чай с лимоном, обжигающий руки сквозь толстые стенки чашек, ели сардины, уложенные на намазанный маслом белый хлеб, и даже получили несколько кусочков торта.
– На этом лучше остановиться, – сказал отец.
В последние месяцы меня стала раздражать его привычка снова и снова дуть, остужая, на чай, и я до дрожи боялась неизбежной минуты, когда он прервет интересное занятие или оторвется от лакомства, сберегая место для ужина.
Глядя на его аккуратный твидовый пиджачок поверх свитера с высоким воротом, я думала, что он запретил себе все приятные мелочи, кроме дипломатии, которая полностью поглотила его. Мы были бы счастливее, думалось мне, если бы только он не принимал все так серьезно и позволял себе радоваться жизни.
Однако я молчала, зная, что он не выносит моих замечаний, между тем как мне хотелось кое о чем спросить. Пришлось дать ему допить чай, так что я откинулась на спинку стула, ровно настолько, чтобы у отца не было причин попросить меня не разваливаться. Сквозь серебряную проволоку на стекле мне виден был мокрый город, ставший сумрачным с наступлением вечера, и прохожие, перебегающие под косыми струями ливня. Чайная, где должны были бы толпиться дамы в длинных строгих платьях цвета слоновой кости и господа с острыми бородками над широкими бархатными воротничками, оставалась пуста.
– Только сейчас понял, как устал за рулем. – Отец отставил чашку и указал на смутно видневшийся сквозь ливень замок. – Мы приехали с той стороны, обогнув холм. С его вершины должны быть видны Альпы.
Я вспомнила белые плащи на плечах гор и почувствовала их дыхание над городом. Лишь их белые вершины оставались с нами по эту сторону хребта. Я выждала, задержав дыхание.
– Ты не расскажешь мне что-нибудь?
Рассказы были одним из тех утешений, в которых отец никогда не отказывал своему оставшемуся без матери ребенку: сюжеты одних он заимствовал из своего счастливого детства в Бостоне, другие повествовали о самых экзотических его путешествиях. Иногда он придумывал на ходу, но с возрастом я стала уставать от сказок, и они уже не увлекали меня как в детстве.
– Об Альпах?
– Нет… – Меня охватил необъяснимый приступ страха. – Я нашла одну вещь и хотела тебя спросить…
Он повернулся, снисходительно взглянул на меня, чуть подняв седеющие брови над серыми глазами.
– У тебя в библиотеке, – продолжала я. – Извини, я там рылась и нашла какие-то бумаги и книгу. Я не читала писем… почти. Я думала…
– Книгу? – Он говорил все так же мягко, вертя чашку в надежде выжать из нее последнюю каплю чая, и слушал, казалось, вполуха.
– Они такие… книга очень старая и на развороте нарисован дракон.
Он подтянулся, сел очень прямо, сдерживая заметную дрожь. Это странное движение мгновенно насторожило меня. Рассказ, если я его услышу, будет непохож на другие рассказы. Он смотрел на меня исподлобья, и я вдруг заметила усталость и грусть во взгляде.
– Ты сердишься? – Теперь я тоже разглядывала чашку.
– Нет, милая.
Он вздохнул глубоко, едва ли не горестно. Маленькая светловолосая официантка подлила нам чаю и снова оставила одних, а ему все никак было не начать.
ГЛАВА 2
– Ты уже знаешь, – сказал отец, что до твоего рождения я преподавал в американском университете. Прежде чем стать преподавателем, пришлось много лет учиться. Сперва я занялся литературоведением. Однако вскоре понял, что подлинные истории нравятся мне больше вымышленных. Любое вымышленное произведение вело меня к своего рода… расследованиям исторических событий, и в конце концов я сдался. И очень рад, что ты тоже интересуешься историей.
Однажды, весенним вечером, я тогда учился в аспирантуре, я занимался в университетской библиотеке и допоздна засиделся среди бесконечных рядов книг. Подняв взгляд от бумаги, я вдруг заметил, что кто-то оставил здесь книгу, корешка которой я никогда прежде не видел. Он сразу выделялся на полке с моими учебниками: на бледной коже изящное тиснение, изображающее зеленого дракона.
Я не припоминал, чтобы прежде видел здесь или еще где-нибудь эту книгу, так что, ни о чем особенно не задумываясь, снял ее с полки и стал рассматривать. Переплет был из мягкой вытертой кожи, и страницы выглядели очень старыми. Книга сама открылась на середине. На развороте страниц я увидел гравюру: дракон с распростертыми крыльями и длинным, загнутым петлей хвостом – свирепый зверь, протянувший к добыче когтистые лапы. В когтях он держал вымпел с надписью готическим шрифтом: «Drakulya».
Я сразу узнал имя и вспомнил роман Брэма Стокера, так и не прочитанный до сих пор. Вспомнились и вечерние киносеансы, на которые я пробирался мальчишкой: Бела Люгоши, склоняющийся над белым горлом какой-то старлетки. Но написание слова казалось необычным, и сама книга явно была старинной. Я, как-никак, был ученым и глубоко интересовался европейской историей, так что, поразмыслив несколько секунд, припомнил вычитанные где-то сведения. Имя происходит от латинского слова, означающего «дракон» или «дьявол» – это был почетный титул Влада Цепеша, карпатского феодала, знаменитого тем, что подвергал своих подданных и военнопленных неописуемо жестоким пыткам. Сам я занимался исследованием торговли в Амстердаме семнадцатого столетия, так что не понимал, каким образом книга на подобную тему затесалась среди моих. Я решил, что ее по забывчивости оставил кто-то, занимавшийся историей Центральной Европы или, может быть, феодальной символикой.
Я перелистнул страницы: когда целыми днями имеешь дело с книгами, каждая новая становится для тебя другом и искушением. Мое изумление возросло, когда обнаружилось, что остальные страницы – все эти тончайшие, принявшие от времени оттенок слоновой кости листки – девственно чисты. Не было даже титульного листа, и уж конечно, ни следа выходных данных, ни карт, ни форзацев, ни других иллюстраций. Не было и печати университетской библиотеки: ни ярлычка с номером, ни штампов.
Несколько минут полистав книгу, я оставил ее на столе и спустился на первый этаж, в каталог. В ящике предметного каталога нашлась карточка на «Влада Третьего (Цепеша), Валахия, 1431-1476 – см. также Валахия, Трансильвания и Дракула». Я решил для начала свериться с картой и быстро выяснил, что Валахия и Трансильвания – две древние области, ныне принадлежащие Румынии. Трансильвания выглядела более гористой, а Валахия граничила с ней на юго-западе. На стеллажах нашлось единственное, кажется, издание, какое имелось по этому предмету в библиотеке: странный английский перевод каких-то памфлетов о Дракуле, изданный в 90-х годах девятнадцатого века. Оригиналы были опубликованы в Нюрнберге между 1470 и 1480 годами, некоторые еще до смерти Влада. Упоминание Нюрнберга показалось мне зловещим: всего несколькими годами ранее я пристально следил за ходом суда над нацистскими лидерами. Война закончилась, когда мне еще год оставался до призывного возраста, так что я интересовался ее итогами с горячностью опоздавшего. В сборнике памфлетов имелся фронтиспис: грубая гравюра по дереву, изображавшая голову и плечи мужчины с бычьим загривком, темными глазами под тяжелыми веками, длинными усами и в шляпе с пером. Учитывая примитивность исполнения, портрет казался удивительно живым.
Я знал, что меня ждет собственная работа, однако не удержался и прочел начало одного из памфлетов. Это было перечисление преступлений Дракулы против собственного народа и против некоторых иных. Я мог бы по памяти повторить каждое слово, но не стану – слишком это было страшно. Захлопнув томик, я вернулся за свой стол и с головой ушел в семнадцатое столетие, в котором и оставался до полуночи. Странную книгу я оставил закрытой у себя на столе в надежде, что владелец на следующий день найдет ее там, а сам пошел домой спать.
С утра у меня была лекция. Я не выспался после вчерашнего, однако после занятий выпил две чашки кофе и вернулся к книгам. Старинный том лежал на том же месте и снова открылся на извивающемся драконе. Как говорится в старинных романах: во мне что-то дрогнуло – возможно, от недосыпа или оттого, что нервы были подстегнуты кофе. Я снова более внимательно осмотрел книгу. Явно гравюра на дереве, возможно, средневековая, судя по исполнению: изысканный образчик типографской техники. Я подумал, что книга, может быть, стоит больших денег и, кроме того, представляет, вероятно, большую ценность для кого-то из сотрудников университета – поскольку фолиант был явно не библиотечный.
Однако в таком настроении мне неприятно было даже смотреть на нее. Я с некоторым раздражением отодвинул том и до вечера писал о купеческих гильдиях, а выходя из библиотеки, остановился, чтобы отдать книгу кому-то из библиотекарей. Тот обещал передать ее в отдел находок.
Однако на следующее утро, когда я в восемь утра притащился к себе в отсек, чтобы закончить главу, книга снова лежала у меня на столе, открытая на единственной, устрашающей иллюстрации. Я поморщился: видимо, библиотекарь неправильно меня понял, – поспешно убрал книгу на полку и весь день, приходя и уходя, не позволил себе кинуть на нее ни единого взгляда. Вечером у меня назначена была встреча с моим куратором, и, собирая свои бумаги, я снял странную книгу с полки и добавил к общей кипе. Не знаю, что подтолкнуло меня, я не собирался оставлять книгу себе, однако профессор Росси увлекался историческими загадками, и я подумал, что ему эта история покажется интересной. Возможно, он, знаток европейской истории, смог бы и определить, что это за книга.
Я обыкновенно встречался с Росси после того, как он заканчивал последнюю лекцию, и мне нравилось на цыпочках пробраться в аудиторию и застать окончание его выступления. В том семестре он читал курс по древнему Средиземноморью, и я уже слышал окончания нескольких лекций – яркие и драматические, с несомненной печатью ораторского дара. В тот день, пробираясь на заднюю скамью, я услышал, как он подводит итоги дискуссии по поводу восстановления сэром Артуром Эвансом минойского дворца на Крите. В аудитории царил полумрак – просторный готический зал вмещал пять сотен студентов. И обстановка, и тишина приличествовали собору. Ни звука – и все глаза прикованы к строгой фигуре на кафедре.
Росси один стоял на освещенной сцене или прохаживался взад-вперед, словно рассуждая вслух в уединении своего кабинета. Порой он вдруг останавливался, уставив строгий взор на студентов и поражая их красноречивыми жестами и возвышенной декламацией. Он не замечал границ подиума, презирал микрофоны и никогда не пользовался заметками, хотя иногда прибегал к демонстрации слайдов, стуча по огромному экрану длинной указкой, чтобы подчеркнуть то или иное доказательство. В увлечении ему случалось бегать по кафедре, воздев руки к потолку. Студенческая легенда гласила, что однажды, восхищаясь расцветом греческой демократии, он свалился с кафедры и взобрался обратно, не пропустив ни слова в своей импровизации. Я ни разу не осмелился спросить его, правда ли это.
Сегодня он пребывал в задумчивом расположении духа и расхаживал, заложив руки за спину.
– Сэр Артур Эванс, как вы помните, реставрировал Кносский дворец Миноса отчасти на основании находок, а отчасти на основании собственных представлений о том, что являла собой минойская культура. – Росси возвел глаза к сводам аудитории. – Сведений не хватало, а те что были, допускали двойное толкование. И вот, вместо того чтобы ограничить свое творчество требованиями научной точности, он создает дворец-шедевр, потрясающий и фальшивый. Имел ли он право так поступить?
Тут Росси сделал паузу, с жадным вниманием обведя взглядом море стрижек, прилизанных проборов, лохматых голов, нарочито рваных курток и серьезных юношеских лиц (вспомни, в те времена к университетскому образованию допускались только мальчики, хотя ты, доченька, теперь можешь выбирать любой университет по вкусу). Пятьсот пар глаз ответили на его взгляд.
– Я предоставляю вам обдумать это вопрос.
Росси улыбнулся, круто повернул и покинул лучи рампы.
Последовал общий вздох, студенты заговорили, засмеялись, начали собирать свои вещи. Росси имел обыкновение после лекции присаживаться на краешек кафедры, и самые увлеченные ученики подходили, чтобы обратиться к нему с вопросами. Он отвечал им серьезно и доброжелательно. Наконец последний студент скрылся за дверью, а я вышел вперед и поздоровался.
– Пол, друг мой! Давайте-ка для разминки поговорим на голландском.
Он хлопнул меня по плечу, и мы вместе вышли из зала.
Меня всегда забавляло, насколько кабинет Росси противоречил представлению о рабочем месте рассеянного профессора: книги аккуратно расставлены по полкам, у окна современнейшая кофеварка, питавшая его пристрастие к хорошему кофе, стол украшен комнатными растениями, никогда не знавшими жажды, и сам он – всегда в строгом костюме: твидовые брюки и безупречная сорочка с галстуком. Он много лет назад перебрался в Америку из Оксфорда и с виду был из самых сухих англичан, с резкими чертами лица и ярко-голубыми глазами, однажды он мне рассказал, что любовь к хорошему столу унаследовал от отца-тосканца, эмигрировавшего в Суссекс. Наружностью Росси представлял мир четкий и выверенный, как смена караула у Букингемского дворца.
Иное дело – его ум. После сорока лет упражнений в самодисциплине он все так же кипел, выплескивая остатки прошлого и испаряя нерешенные загадки. Энциклопедические познания давно обеспечили профессору место в издательском мире, и не только в академических издательствах. Едва закончив одну работу, он обращался к следующей, причем часто совершенно иного направления. В результате к нему в ученики напрашивались студенты самых разнообразных дисциплин и мне очень повезло, что он стал моим куратором. К тому же у меня никогда не было такого доброго теплого друга, как он.
– Ну, – начал он, возясь с кофеваркой и кивая мне на кресло, – как дела с нашим опусом?
Я дал ему краткий отчет о нескольких неделях работы, и мы немного поспорили о торговых отношениях между Утрехтом и Амстердамом в начале семнадцатого века. За это время он успел налить свой изумительный кофе в фарфоровые чашечки, и мы оба устроились поудобнее: он – за своим большим письменным столом. В комнате царил приятный полумрак, наступавший с каждым вечером немного позднее, потому что весенние дни удлинялись. Тут я вспомнил свой загадочный подарок.