355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Дзюрдзи » Текст книги (страница 10)
Дзюрдзи
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:46

Текст книги "Дзюрдзи"


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

– Пойду, бабуля, сегодня во что бы то ни стало пойду к Лабудам.

Решение внучки, видно, было не по душе старухе; однако, с минуту помолчав, она сказала:

– Что ж, коли надо, иди... только не лезь там никому на глаза... пройди за гумнами.

– Пройду за гумнами, – повторила Петруся..

Она надела кафтан и башмаки, повязала голову платком и ушла.

Аксена осталась с детьми почти в полной темноте; сидя с ними на печке, она принялась рассказывать сказку о крылатом змее. Это была длинная и страшная сказка, затем последовала другая, до того смешная, что двое старших детей так и покатывались со смеху и хохотала даже младшая Еленка, хотя еще не могла ее хорошенько понять. Вдруг маленький Адамек захныкал в люльке. Аксена велела Стасюку слезть с печки и покачать братца. Мальчик спустился вниз, взобрался на топчан, возле которого стояла люлька, и вскоре в темной горнице мерное постукивание полозков завторило скрипучему голосу бабки, рассказывавшей уже третью сказку. Вдруг за окном, а затем в сенях послышались быстрые шаги, гулко хлопнув, распахнулась дверь и, должно быть, осталась открытой; в горницу порвалась струя морозного воздуха, и в темноте раздался приглушенным крик, сдавленным ужасом и отчаянием:

– Иисусе! Спасите! Ой, горе мне! Бьют! Уже палками бьют! Господи милостивый!

Это был голос Петруси; в ту же минуту посредине горницы что-то с силой ударилось: верно, это она рухнула на пол. Аксена, онемевшая на мгновение, спросила дрожащим голосом:

– Да что с тобой, Петруся? Что с тобой? Господи, смилуйся над нами! Что с тобой?

Испуганная криком и стуком упавшего тела, закатилась плачем трехлетняя Еленка. Адамек тоже захныкал.

Сквозь громкий плач детей донесся сильный, повелительный голос слепой бабки:

– Не дури, Петруся. Зажги свет. Дети впотьмах плачут.

Подавляя стоны, женщина с трудом поднялась с пола, вздула огонь и трясущимися, как в лихорадке, руками воткнула горящую лучину в щель над печкой. В колеблющемся свете разгорающегося огня ее бледное как полотно лицо с нахмуренным, собравшимся крупными складками лбом и пылающими глазами четко, словно вырезанное, выделялось на сером фоне хаты. Платок свалился с ее головы, спутавшиеся волосы закрыли шею и сбились над лбом; только две слезники блестели у нее на ресницах, по глубокие рыдания сотрясали ее грудь. Осветив горницу, Петруся обеими руками схватилась за голову и как безумная заметалась из угла в угол. То, раскинув руки, она останавливалась посреди горницы с широко раскрытыми глазами, то билась головой о стол или лавку, то, припав к печке, как бы с мольбой простирала руки к бабке. При этом она все время говорила, как говорят в бреду, быстро, бессвязно, вдруг что-то выкрикивая и снова понижая голос до шепота. Так она рассказывала о случившемся сегодня, а Аксена, слушавшая на своем сеннике, выпрямилась, как струна; челюсти ее под желтой кожей двигались все быстрее, костлявые руки невольно искали головы маленьких правнучек, а те замолкли, но в испуге сами льнули к этим рукам и прижимались к старческой груди. Петруся рассказывала, что к Лабудам пришла благополучно, отдала нитки, всем поклонилась, как подобает, но, не вступая в разговоры, тотчас пошла назад той же дорогой. Тут ее уже подкарауливали: видно догадались, что она будет возвращаться этим же путем. Подстерегали ее в саду за плетнем, а плетень-то низкий, и, когда она проходила, кто-то ударил ее палкой по спине, раз и другой, да с такой силой, что она упала наземь. Ударил ее Шимон Дзюрдзя; хоть и в темноте, но она его узнала, а из-за его спины смеялся Степан, а Параска, жена Шимона, что-то кричала про деньги и какую-то юбку, а Розалька проклинала ее и обзывала ведьмой; были там еще двое или трое, и они тоже смеялись и кричали, но кто это – она не знает, потому что вскочила с земли и что было духу побежала. А они перелезли через плетень и не стали удирать, а, не спеша, как ни в чем не бывало, пошли по тропинке к корчме. Били! Уже били палками! Что же теперь делать? И за что на нее такая напасть?!

Ломая руки, она громко плакала, и видно было, что от ужаса у нее мутился рассудок и слабела воля. На печи зашелестел шепот старухи:

– Парнишка Прокоп... ой, парнишка Прокоп. И что мне опять и речи и слезы матери твоей Прокопихи вспомнились?

Бабка шире раскрыла незрячие глаза, белевшие на желтом лице, и так же, как перед тем, повелительно прикрикнула:

– Стань на колени и читай вслух молитву...

Старуха приказывала так, как будто внучка ее еще была маленькой девочкой, да и Петруся слушалась, как ребенок. Она тотчас опустилась на колени.

– Не так, – проговорила бабка, – не так. Сними с печки Еленку, возьми на руки Адамека и подзови к себе старших... Обойми детей руками и покажи их всевышнему... Читай молитву и показывай детей богу... Ты мать... так и проси всевышнего смилостивиться над детьми...

Держа спящего младенца на одной руке, а другой обняв старшего мальчика и обеих девочек, молодая женщина стояла посреди горницы на коленях, но слова молитвы ускользали из ее расстроенной памяти и не повиновались дрожащие губы. Слепая бабка начала хриплым, срывающимся голосом:

– Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет царствие твое, и да будет воля твоя...

Ей вторил – вначале вяло, потом все горячей – голос молодой женщины. С жаром они одновременно вымолвили:– «Аминь», после чего бабка сказала:

– Ну, встань! Может, господь всемогущий услышал...

И прибавила тише:

– И увидел детей...

На минуту в хате наступила тишина. Петруся укладывала в зыбку маленького, остальные дети забились в угол и тесно прижались друг к другу, как испуганные овечки.

– Где Михал? – спросила Аксена.

– В кузнице.

– Не знает, что с тобой приключилось?..

– Не знает.

Несколько месяцев назад со всяким горем или с тревогой, так же как с радостью и весельем, она побежала бы прямо к мужу, прежде всего и без малейшего раздумья побежала бы к нему. А теперь! О, как он изменился к ней... И она не могла уже к нему бежать со всем, что у нее было на сердце. Вера в его любовь угасала, день ото дня угасала, и сладость этой веры сменилась такой горечью, как будто кто-то ее засыпал горстью едкой горчицы.

– Поди ко мне, дитя, поговорим...

Петруся отошла от люльки, вскочила на топчан, а оттуда уже было легко взобраться на печь. Они сидели друг против друга; белые глаза слепой бабки, казалось, с напряжением вглядывались в взволнованное, залитое слезами лицо молодой женщины. После долгого размышления Аксена начала:

– Петруся! А ведь завтра большой праздник.

– Да, бабуля.

– Непорочное зачатие завтра, праздничная служба в костеле и ярмарка в местечке.

– Да, бабуля.

– В костеле все будут исповедоваться, и на ярмарку съедется тьма народу. Из Сухой Долины хозяева тоже поедут в костел и на ярмарку.

Старуха снова замолчала; челюсти ее под желтой кожей быстро двигались, как будто она пережевывала свои мысли и планы.

– Слушай, Петруся, – продолжала она, – нет уж тебе иного спасения, как только молить бога вступиться за тебя перед людьми. Пускай господь бог засвидетельствует, что ты не погубила свою душу никаким смертным грехом. Иди в костел, пади ниц перед господом Иисусом, исповедуйся и прими святое причастие... Слышишь?

– Слышу, бабуля. Хорошо, бабуля, я сделаю, как вы велите.

– Ну, то-то. Как исповедуешься да причастишься, и самой легче станет и людям покажешь, что ты не богоотступница. Пускай все видят, что ты богу молишься и что ксендз не отказал тебе в святом причастии. Увидят они и поймут, что ты не такая, как про тебя выдумали, что нет на тебе смертного греха или какой важной вины и что ты перед богом чиста. Господь сам это засвидетельствует...

– Хорошо, бабуля, хорошо, – уже гораздо спокойнее повторила Петруся и, положив усталую голову на колени бабке, поцеловала ей руку. Костлявая старческая рука стала гладить ее по волосам. Обе молчали. Немного спустя Петруся сказала:

– Я попрошу Франку, чтобы она присмотрела за домом и детьми и чего-нибудь сварила поесть, а сама чуть свет пойду в местечко.

– Может, и Михал пойдет?

– Верно, не пойдет. Ему надо идти в имение, взять там большой заказ.

– А хорошо было бы, если б и он пошел. Вместе бы исповедовались и помолились, чтобы вернулась былая благодать...

Снова они замолчали, поглощенные своими мыслями. В углу зашептались дети и, громко хрустя, стали грызть сырую брюкву, которую Стасюк нашел где-то в сенях. Никто не услышал мужских шагов, раздавшихся за дверью. Кузнец вошел в горницу; тогда только Петруся, припавшая к коленям бабки, подняла голову. Лицо Михала не выражало, как прежде, беззаботного, ничем не омраченного веселья. Недовольство и тревога потушили блеск его черных глаз, чуть выпяченные губы под черными усами выказывали наклонность к упрекам и гневу. Погладив по голове бросившихся к нему детей, Михал огляделся по сторонам и с удивлением воскликнул:

– Это что же? Ужина еще и в заводе нет?

Действительно, только смоляная лучина бросала в хату скудный колеблющийся снег; в черном устье печи не было огня.

– О Иисусе! – соскочив с печки, крикнула Петруся. – Да я нынче забыла про ужин, хоть убей забыла.

И быстро, трясущимися от спешки руками она принялась разводить огонь и наливать воду в горшки. Первый раз в жизни она забыла о домашних делах и не могла объяснить мужу причину своей забывчивости. Но Михал и не спросил ее. Он сел на лавку и только сказал:

– Уже, слава богу, и о еде для мужа забываешь, а дети по твоей милости сырую брюкву грызут... словно отец у них какой-нибудь нищий...

Он усадил к себе на колени Стасюка, взял у него из рук брюкву и отшвырнул ее в угол. Упрек, брошенный им жене, не был резок, но она, вероятно, предпочла бы, чтобы он рассердился, а потом снова дружески заговорил с ней. Однако он не сказал ей больше ни слова и лишь изредка односложно отвечал детям. Петруся спешила с ужином, насыпала в горшок крупу, принесла из клети яйца и принялась жарить яичницу с салом, чтобы поскорей что-нибудь подать мужу. Аксена несколько раз заговаривала с ним: а что он нынче делал в кузнице, да кого видел, да поедет ли завтра в костел. Он отвечал двумя-тремя словами – не то чтобы грубыми, но и не любезными. Если он что и говорил, то просто так, лишь бы отделаться, рассеянно и брюзгливо. Петруся быстро и проворно суетилась, зажигала лампу, стряпала и подавала ужин, но все это делала, как неживая. Она не издала ни звука, двигалась тихо и боязливо, подходя к мужу, опускала глаза. Видно было, что, когда он смотрел на нее, она вся холодела от страха. А ведь она отлично знала, что он не будет ее ни бить, ни даже ругать. Так чего же она боялась? Быть может, его странно проницательного взгляда, порой гневного, а порой такого грустного, что, заметив его, она с трудом сдерживала слезы. Что-то встало между ними, словно стена. Петруся понимала, что это было. Михал, мастер, которого очень ценили, постоянно бывал среди народа и слышал все, о чем говорили люди. Человек он был любознательный и разговорчивый и всегда знал столько всяких новостей, что про него, смеясь, рассказывали, будто он слышит, как трава растет. Тем более он слышал все, что касалось его жены и дома. Из-за этих толков о Петрусе он раз подрался и несколько раз крупно ссорился. Потом он перестал ссориться и притворялся глухим, но что делалось у него в душе – выдавало его выразительное лицо и говорил красноречивый взгляд его правдивых глаз. Михал был честолюбив; именно из честолюбия он с таким рвением трудился, украшал и наполнял всяким добром свою хату и мечтал со временем отдать Стасюка в школу. А тут на него обрушился такой позор! К тому же – кто знает, какие еще воспоминания и подозрения блуждали у него в голове? Правда, он не верил тому, что болтали о его жене, тем не менее смотрел на нее так, словно хотел увидеть ее насквозь, и сторонился ее, точно его отталкивал какой-то инстинкт. Все же минутами из глубины его сердца поднималась нежность и подступала к горлу и к глазам; тогда он становился таким печальным, как будто похоронил родного отца. Он ни за что не хотел показывать этого и, когда сердце его сжималось от боли, уходил из дому или поскорей ложился спать. Но вот Петруся поставила на стол миску и, потупив глаза, встала против мужа, ожидая, когда он положит себе на тарелку яичницу, чтобы остальное раздать детям и бабке. Опустив оловянную ложку в миску с яичницей, кузнец, устремил на жену испытующий и вместе с тем жалостливый взгляд.

– Ой, Петруся, Петруся! – начал он, качая головой, – что с тобой сделалось? На кого ты стала похожа? Волосы растрепанные, точно ты с кем-нибудь дралась, а глаза опять распухли от слез. Ты чего плакала, а?

Петруся, не отвечая, быстро отошла от стола и встала у огня, повернувшись спиной к мужу. Молчание, которым жена ответила на его вопрос, видимо обидело Михала, и, когда ему не хватило хлеба, он грубо крикнул, повысив голос:

– Хлеба дай! Слышишь? Чего ты там стоишь, опустив руки, будто какая барыня!

А едва она выполнила его приказание, он снова крикнул:

– Детям дай поесть! Не нищие они, чтобы из-за черт знает какой матери до полуночи сидеть голодными.

Это уже было оскорбление и тем более жестокое, что оно уязвило ее материнское сердце, но Петруся и теперь не ответила. Она дала поесть бабке и детям, перемыла после ужина и поставила на полку посуду, вытерла стол, погасила лучину и лампу, села на топчан и, склонившись над зыбкой, покормила грудью проснувшегося Адамека. В печи еще догорали дрова, и в полутемной горнице колыхались отсветы пламени. Аксена неподвижно лежала на своем сеннике наверху. Может, она и не спала, но лежала молча и не шевелясь. Дети уснули сразу после ужина. Михал не ложился. За ужином он много ел, потом, облокотясь на стол, курил, раза два даже принимался что-то негромко насвистывать. Судя по виду, ничто его не беспокоило. Однако он и не собирался спать. Все курил папиросу за папиросой и, подперев рукой лоб, думал. Петруся качала зыбку, баюкая маленького. Она вполголоса напевала без слов протяжную заунывную песню; в глубокой тишине и колеблющемся полумраке мелодия плыла и колыхалась робкой печальной волной. Младенец уснул, женщина встала с топчана и, тихо ступая босыми ногами, подошла к мужу. Так же тихо она позвала:

– Михась!

– А! – поднимая голову и глядя на жену, спросил кузнец.

– Я хочу завтра чуть свет идти в местечко...

– Это зачем?

– В костел, помолиться. Я попрошу Франку, чтобы присмотрела за домом и за детьми.

Михал все смотрел на нее, но в темноте она не видела выражения его глаз.

– Чего это тебе вздумалось идти в костел?

Помолчав минуту, Петруся ответила:

– Хочу исповедаться и причаститься. Пусть сам господь бог засвидетельствует перед людьми, что я ничем не грешна.

Она подавила рыдания и утерла передником слезы, градом покатившиеся по щекам.

– Опять ты плачешь, – заметил Михал, – вот ты какая стала плаксивая... совсем не такая, как была...

– Не такая, – повторила женщина и робко прибавила:– И ты не такой, как был...

– Да, не такой, – подтвердил муж.

Эти короткие слова, в которых оба они признавали утрату былого счастья, звучали глубокой скорбью. Он все так же испытующе глядел на жену.

– А ты и вправду завтра пойдешь к исповеди и примешь святое причастие?

– А как же, – ответила она и повернулась было, чтобы уйти. Но он остановил ее:

– Петруся!

– Чего?

– Садись-ка рядом, поговорим.

Удивленно и робко она уселась на край лавки. Михал начал разговор:

– Послушай, Петруся. Что же, так мы всегда и будем с тобой жить, как бессловесные твари?.. Только того и не хватает, чтобы и мы, к соблазну и на смех людям, начали ссориться, как, не тем будь помянуты, Степан Дзюрдзя и его жена... Нельзя так, Петруся. Не надо так. Ты мать моих детей, и я должен тебя уважать...

Она слушала его с такой жадностью, как будто от каждого его слова зависела ее жизнь, а когда он умолк, она развела руками и шепнула:

– Что же мне-то делать, Михась, коли ты меня разлюбил?..

Сказав это, она едва перевела дух, видимо ожидая ответа. Но кузнец ничего не сказал. Он громко запыхтел, вздохнул, бросил недокуренную папиросу на середину горницы и снова молча подпер голову рукой. Не дождавшись желанного ответа, она со сдавленным стоном опустилась на пол и страстным шепотом начала:

– Михась, любый мой, я давно вижу, что ты меня разлюбил, что я уже тебе не мила, что я для тебя стала, как тяжелый куль за спиной или камень, привязанный к ноге... Где твое веселье? Где твои ласковые речи? Где твой смех? Иной раз ты такой грустный, что лучше бы мне сквозь землю провалиться, чем видеть тебя таким... Тебя мне жаль пуще собственной жизни, и я не хочу, чтобы из-за меня ты напрасно себя сгубил... Если ты меня не любишь, я уйду от тебя, уйду из хаты куда глаза глядят, в широкий мир... Ты только бабулю не бросай до конца ее дней... Ей немного осталось жить на этом свете... И еще – позволь мне взять кого-нибудь из детей... на память, ох, на память, только одного! Как бабуля когда-то скиталась со мной по свету и работала на нас двоих, так и я буду ходить со своим дитятком и зарабатывать на нас обоих... А когда я уйду далеко-далеко, на край света, то и слух обо мне навсегда заглохнет и люди подумают, что меня нет в живых, а тебе можно будет взять другую жену, другую хозяйку и жить по своей воле... Михась, любый мой, уйду я от тебя, уйду из твоей хаты, пойду на край света с одним своим дитятком... раз я опостылела тебе... Ох, уйду...

Говоря это, она обнимала его колени и, припав к ним лбом, покрывала поцелуями. Но, когда она на миг подняла голову, лицо ее выражало такую искренность и силу, что, казалось, вот-вот она рванется, подымется с пола, схватит на руки кого-нибудь из детей и убежит из хаты... Однако она не поднялась сама, а ее подняли и усадили на лавку мужские руки. Сжимая, словно клещами, в своей огромной ручище ее руку и, видимо, заставив себя усмехнуться, кузнец начал:

– Что ты несешь? Что ты болтаешь? Экая дурная, чисто полоумная! Из хаты она уйдет! На край света пойдет! Будто я пущу тебя из хаты? Да я скорей с жизнью расстанусь...

Она вмиг повисла на его шее.

– Так я тебе не совсем опостылела?

– Ты мне так же, как и прежде, мила...

В падавшей на них полосе бледного света они вглядывались в лица друг другу. Петруся увидела, что муж сказал ей правду, и глаза ее, наполненные слезами, высохли, засияли, снова стали такими же веселыми, ясными и красноречивыми, как прежде.

– Ох ты, выдумщица! Что же, по-твоему, я негодяй какой или разбойник, чтобы вот так, сразу все позабыть и отвратить от тебя сердце? Разве ты, у чужих людей работая и людские насмешки терпя, не меня шесть лет дожидалась и не ради меня богатому хозяину отказала?

– Полно, – шепнула женщина.

– Разве я тебя замаранной или какой-нибудь обездоленной взял? Чистая ты была, без единого пятнышка, будто стеклышко, вымытое в ключевой воде, пригожая ты была да веселенькая, словно птица, что по небу летает...

– Полно...

– Семь годков я с тобой жил и, пока не свалилась на нас эта напасть, ни одного тоскливого дня не прожил, злобной мысли на твоем лице не видел, злого слова от тебя не слышал...

– Полно...

– Четверых деток ты мне народила и с усердием растила их, в хозяйстве не покладая рук хлопотала, достаток приумножая...

– Полно...

– Ну вот видишь! Так с чего бы я тебя разлюбил? Ох ты, глупая! Из хаты от меня хотела уйти... Да я бы пошел за тобой, догнал бы тебя и уж тогда бы поколотил... Ей-богу, тогда-то тебе был бы шабаш! Поколотил бы, воротил бы назад и посадил в хате. Сиди, баба, коли тебе тут хорошо! Вот как!

Вместе с последним словом в горнице раздался звонкий поцелуй. Он поцеловал ее прямо в губы, обнял и спросил:

– А теперь скажи, чего ты сегодня плакала, так что глаза подпухли? Или опять тебя кто-нибудь обидел? А?

Уверясь, что муж любит ее попрежнему, Петруся все же с минуту еще медлила с признанием, хотя глаза ее сияли от счастья. Но старая привычка говорить ему все без утайки взяла верх, и, стыдливо закрыв лицо, но уже не плача, она рассказала ему, как страшно ее сегодня обидели.

Михал вскочил с лавки и ударил кулаком по столу.

– Убью! – крикнул он, – Насмерть убью мерзавцев! И чего они к тебе привязались, прохвосты этакие, хамы...

Хамами кузнец называл крестьян, как будто сам не был крестьянином... Он, и правда, считал себя выше среды, к которой принадлежал по рождению. Петруся схватила его за руки, умоляя никого не бить и не задирать. Михал сел на лавку, на лбу его набухла жила, глаза сверкали, тяжело дыша, он порывисто закурил папиросу. Потом, пуская ртом клубы дыма, проворчал:

– Дурачье, хамы! Надо же в такие глупости верить! А я не верю, как бог свят, не верю, что есть на свете какие-то ведьмы... Иной раз и мне приходило в голову, что, может, это и правда... Известное дело: с дураками и умный малость дуреет... А все ж таки я понимаю и знаю, что это враки. Темный народ – и все тут! Ну, это своим чередом, а беда своим чередом! И стыдно, стыдно мне, будто пьянице, будто какому оборванцу, драться с мужиками в корчме или на дороге, да и ничуть это не поможет... Дурака сколько ни бей, дурь из головы не выбьешь! Что тут делать?

– Завтра я перед всеми исповедуюсь и причащусь, – шепнула Петруся.

Михал махнул рукой.

– А что толку? Один увидит, а другой в этой толчее и не увидит. Кто завидует тебе или таит против тебя зло, тот так и останется. Изведут они тебя, да еще не обидели бы опять, как сегодня... Не приведи бог...

Он провел рукой по лицу, крепко его потер и взъерошил волосы.

– Разве что собраться, бросить хозяйство да хату и идти прочь отсюда... – пробормотал он.

– Бросить хозяйство и хату! – вскрикнула Петруся.

– А что? Что за важность? – ответил кузнец.

Однако глаза его увлажнились, когда он обвел взглядом горницу. Мила ему была эта хата, теплая, безбедная, убранная всем, что он столько лет сюда носил, как птица в свое гнездо. И мил ему был доставшийся от родителей клочок земли, на которой он с душевной радостью поселился после долгих скитаний солдатского житья. Помолчав, Михал обнял жену за плечи и спросил:

– Ежели бы мне тут худо было жить, пошла бы ты со мной в другое место?

– А как же? – воскликнула Петруся.

– Ну так ежели тебе тут худо, и я с тобой пойду в другое место. Землю сдам в аренду, как и тогда, когда уходил в солдаты, а с моим ремеслом я хоть весь свет пройду, везде хлеба хватит и нам и нашим деткам... Поселюсь где-нибудь в местечке и буду кузнечить, а тебя обидеть или – еще того пуще – бить никому не дам...

Петруся нагнулась и стала целовать ему руки.

– Добрый ты какой, ох какой добрый... лучше тебя, верно, и на свете нет. Я по лицу твоему увидала, по речам твоим узнала, по всей повадке твоей разгадала, что ты добрый. Оттого я тебя и полюбила, навек полюбила, до самой смерти, и никто больше никогда не был мне мил, а твоя любовь меня греет, как солнышко ясное, живит, как вода ключевая...

Михал поднял склоненную голову Петруси и обхватил рукой ее стан.

– Ступай завтра в местечко, послушай обедню и исповедуйся, а после службы зайди к моей замужней сестре Гануле, той, что за фельдшером, и расспроси у нее, могу ли я там устроиться, в местечке... Стало быть, с ремеслом моим устроиться... Требуется ли там кузнец... А если там не требуется, я, может, наймусь в имение, куда пойду завтра насчет той работы. Имение большое. Там всегда был кузнец, а теперь нет, так, может, возьмут меня. Хотелось бы мне с тобой на богомолье поехать, да нельзя: надо идти в имение... Так ты уж иди завтра своей дорогой, а я пойду своей, а потом, не мешкая, бабулю и детей усадим в телегу и – айда в путь! Недаром же ты в путь собралась. Вот и пойдешь по свету искать счастья у добрых людей, только не одна пойдешь, а со мной, с бабулей и со всеми детьми, да еще с моим ремеслом, а оно везде добудет кусок хлеба...

– Спасибо тебе, Михась, ох, спасибо тебе за всю твою доброту... Кабы могла я, так, кажется, жизнь отдала бы за тебя...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю