Текст книги "Наследники Фауста"
Автор книги: Елена Клещенко
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
Глава 7.
– Доброго утра, господин.
– Доброго утра. – Бледное лицо и воспаленные, блестящие глаза бездельника школяра побудили доктора ответить крайне сухо. Похоже, юнец воображает, что целью его пребывания в городе являются пустые увеселения. Он заблуждается.
– Готов ли ты сегодня?
– Да, господин.
– Садись и читай.
Юный Генрих развернул книгу. На первом же периоде господин Майер отвлекся от прописи кожной мази. Мальчишка, который вчера спотыкался через слово, сегодня читал гладко, без единой запинки. Однако господина Майера было нелегко провести, школярские трюки были ему не внове. Сопляк выучил начало наизусть, ясно как день. Где-то раздобыл копию и вызубрил, хочет доказать мне, что я к нему несправедлив. Добро, упражнять память – полезное дело. Посмотрим, сколь далеко он заглянул… Но школяр все читал и читал, не думая спотыкаться, и походило на то, что выученный им фрагмент превышал возможности человеческой памяти! Что такое, во имя Господа, снизошло на никчемного парня?! Да вправду ли он настолько глуп, как мне казалось? Не притворялся ли он прежде? Нет, немыслимо…
Господин Майер приказал Генриху остановиться и, не выдержав более, испытующе взглянул ему в лицо. Мальчишка ответил невинным взором и ясной улыбкой. Доктор нахмурился. Смутное воспоминание шевельнулось в его уме, но прообраз не пожелал воплотиться, и доктор так и не смог понять, на кого похож этот бездельник, в одночасье ставший усердным. Вдобавок его томила другая забота: Марии давно уже следовало придти. Вчера она казалась болезненно возбужденной, уж не лихорадка ли?… Послать кого-нибудь справиться о ней он пока не решался, и снова и снова косился в окно. Нет, видно, не придет, что-то случилось. Вправду заболела, или приемная мать лютует. А Конрад не торопится с ответом… Незаметно вздохнув, доктор отвернулся от окна и вызвал следующего.
По окончании короткой лекции, которая всегда следовала за занятиями, Генрих остановился во дворе перед домом господина Майера. Ноги чуть было сами не понесли его к соседнему дому. Надлежало сосредоточиться перед дневными трудами, дабы не выдать себя какой-нибудь мелочью. Предстояла еще математика в университете, и Генрих-Мария страшился, не выйдет ли он полным остолопом в сравнении с теми, кто занимался этой дисциплиной систематически. Да и успехи в латыни… Холодный, подозрительный взгляд господина Майера оказался более жестоким испытанием, чем это мыслилось вчера. Удастся ли мне вернуть его привязанность?…
Он не сразу обернулся, когда его окликнули. На черном крыльце стояла девушка с метлой.
– Здравствуй, Генрих! Ты не слышал, как я звала? Совсем заучился?
– Здравствуй, – растерянно улыбнулся Генрих-Мария. Кетхен, судомойка в доме Майеров, вчера звала приходить к колодцу… Ой, нет, не то! Кажется, она с Генрихом тоже была знакома. Правда, несколько иначе.
Кетхен соскочила с крыльца, отбросив метлу. Генрих опомниться не успел, как она уже стояла перед ним, весело глядя снизу вверх, – и радость в серых глазах стремительно таяла.
– Что такое? Ты мне не рад, Генрих? А говорил, что умрешь – не дождешься утра… А сам и не зашел…
Такой Кетхен Мария никогда не видала; даже смотреть было неловко. Глаза девушки бестолково перемаргивали, губы собирались кружочком, как у карпа, и голос был тоненький, по-детски капризный. Это она старается понравиться Генриху, то есть мне в обличьи Генриха, – но для чего она так безобразит себя? Неужели и я была такова перед тем парнем на площади?… Эти и подобные им мысли, вероятно, отразились на лице Генриха-Марии, потому что Кетхен вдруг воскликнула с неподдельным отчаянием:
– Генрих, я тебе больше не нравлюсь?
«Да», – чуть-чуть не ответил Генрих, но прикусил-таки язык, пожалев девушку. Чем она виновата?
– Прости меня, Кети. Я вчера выпил с друзьями, оттого сегодня невесел. Понимаешь?
– А-а… – Кетхен снова заулыбалась. – Это я понимаю. Но ты не бойся, скоро все пройдет. Поцелуй меня.
Прикосновение девичьих ладошек было словно удар, и проклятое тело отозвалось колокольным гудом. Что же это, Господи, откуда в ней такая сила, или она ведьма?…
Вспыхнувший ужас оказался сильнее жара в крови. Прежде, нежели Генрих успел подумать о чувствах юной девы, руки его уперлись в плечи Кетхен; и оттолкнул он ее сильнее, чем намеревался. Девчонка едва не упала и со злостью отбросила руку, опоздавшую ее поддержать.
– Ты нашел себе другую, – протяжно выговорила она. – Трактирную шлюху.
– Клянусь тебе, что нет, – ответил Генрих. Он уже обрел власть над собой, и теперь ему было и досадно, и смешно, и немного совестно.
– Как смеешь ты клясться мне! Грош цена твоим клятвам, уж я это знаю!
– А в чем я клялся? – с тревогой спросил Генрих. Но Кетхен приняла его простодушные слова за злую насмешку.
– Не трусь, не припомню тебе! Говорил-то ты… – Что именно говорил Генрих, осталось неизвестным; слезы наполнили светлые глаза, рот жалко искривился. – Убирайся, скучать не буду! – крикнула Кетхен плачущим голосом, повернулась на каблуке и убежала.
На душе у Генриха было смутно: нехотя он причинил обиду простому и доброму созданию. А Мария и не знала, что девушка влюблена, не так-то проста, значит, судомойка… Ну что же, впредь ничего подобного не случится. Ежели разобраться, во всем виноват Генрих с его легкомыслием, а не то, что случилось сейчас. Стало быть, и горевать не о чем. И сколь омерзительна женщина, желающая привлечь мужчину. Верно сказано, что лучше угодить в пасть ко льву. Да не будет этого со мной во веки веков, аминь.
В трактире «Рога и Крест» опять было людно, и снова сердцевиной и главным очагом веселья была компания школяров. Генрих-Мария гораздо охотнее отправился бы, к примеру, бродить по городу с Себастьяном – так звали молодого человека одних с ним лет, который по всякому случаю цитировал латинские эпиграммы и с той же небрежной легкостью доказывал равенство углов. К несчастью, Себастьян едва замечал Генриха, у него было двое своих приятелей, а избавиться от Антона и его пустой болтовни, напротив, не было никакой возможности.
Что ж, следовало ожидать, что придется потрудиться, дабы сделать новую жизнь такой, как должно. Не столь уж велики эти труды, чтобы делать глупости от нетерпения. Совершенно ни к чему ссориться с Антоном, хватит и того, что обидел девушку. Обиды, несомненно, еще будут, и зависть, и упреки в зазнайстве, – так не лучше ли, чтобы их было поменьше? Да и Дядюшка все равно назначил встречу в трактире, и надобно, наконец, поесть после трудного дня.
Вчера на прощанье Дядюшка вручил ему потертый кошелечек, полный серебряных монет, и не пожелал слушать протестов: «Сочтемся потом». Мучная похлебка с луком была превосходна. В этом легко согласились между собой и девушка-сирота, которую приемная мать держала впроголодь, и здоровый парень, не евший с утра. Но от теплой еды так захотелось спать, что на пиво глаза бы не смотрели.
– Эй, Генрих, чего грустишь? В завещании мало тебе отписали? – Антон, по своему обыкновению, толкнул его локтем в бок. – Как ты нынче с Кетхен?
– Никак, – ответил Генрих. – Я поссорился с ней.
– Да что ты?! Отчего? Сам же говорил, она на тебя не надышится!
– Да, знаешь… – Соседи справа и напротив прислушались. Генрих смутился и почувствовал, что не может угадать слов, которых от него ждут. – Больно обидчива стала.
Так и есть – все, кто слышал, засмеялись.
– Ну вот! Если уж она тебе чересчур обидчива, где другую найдешь, негордую? – Есть тут негордые. Только у Генриха денег не хватит! – А у тебя? – А мне и не надо! – Брось, видал я таких!…
Генрих почел за лучшее промолчать. В сих материях он разбирался гораздо хуже, чем в математике. Что тут считается доблестью, что позором, что хорошим поступком, а что дурным – на эти вопросы книги не давали ответов. Если поссориться с девчонкой должно быть стыдно или жалко, авось молчание припишут досаде.
– Нет, паренек, ты мне вот что скажи, – над ним склонилась испитая физиономия Франца. – Где твой приятель с золотыми монетами? Что-то он забывает своих друзей, а ты по доброте своей ему и не напомнишь!
Ну, по крайности, тут сомнений быть не могло: кротко отмалчиваться более нельзя. Кто не ставит на место Франца, тот, будь он мудр, как сам Аристотель, навеки остается последним из худших.
– Господин Шварц не говорил со мной о своих делах, – громко ответил он. – Я думал, он скажет тебе, когда именно вернется лечить твое похмелье, дабы ты не мучился неизвестностью.
Школяры захохотали. Франц тоже заржал, словно бы упоминание о его горькой нужде было всего только шуткой. Кстати принесли заказанный кем-то кувшин. Кружку Генриха немедленно наполнили доверху, как он ни отнекивался. Недопитое имбирное пиво смешалось с дешевым вином, и, памятуя вчерашнее наставление, Генрих потихоньку отодвинул отраву подальше, да утешит она Франца. Но добрался бедолага до этой кружки или нет, Генрих так и не приметил: помешало неожиданное событие.
Распахнулась дверь, и по ступеням скатились трое. Долговязый школяр волок за собой нескладную девицу, весьма растрепанную, с пунцовыми пятнами на впалых щеках; она едва не упала с последней ступеньки. За ними, шатаясь, вбежал еще один школяр, вздымающий руки в шутовском благословлении; гомерический хохот, раздавшийся, когда девица обмолвилась не совсем девичьим словцом, помешал разобрать его приветствие.
– А вот кого мы нашли! – пронзительно заорал долговязый. – Веселая служаночка! Ни пивком не брезгует, ни веселой компанией! А уж песенки поет… Эй, Хайде! Спой нам!
– Ребята… – пролепетала девица, жалко и пьяно улыбаясь; глаза ее блуждали. – Франц…
– Ого! Франца знает! Ну, теперь все ясно! – Эй, Франц, ты старый распутник!… – Да я клянусь вам, что впервые ее вижу! – Ой, Франц! Тебе стыдно! Девушка к тебе, а ты… – Стойте, я где-то ее видал… – Вина! Налейте барышне вина! – Нет, она пиво пьет! – Эй, как тебя… Гретель? Любишь имбирное, а, цветочек?
– Генрих, эй, Генрих, – Антон потряс соседа за плечо. – Что с тобой?
Генрих не ответил. Белей бумаги, с полуоткрытым ртом, он смотрел, как девицу, пьяную до беспомощности, усаживают за стол – перебрасывают через скамью, причем сразу несколько заботливых рук подтягивают штопаные чулки, одергивают подол, задравшийся едва ли не выше колен… Девице запрокинули голову, один поднес к ее губам кружку, другой принялся деликатно утирать пенные усы.
– Вот и славно! – Кружку отняли. Обнимаемая сразу двумя, девушка помотала головой и попыталась встать; долговязый усадил ее снова. – Тише, умница, как бы тебе не упасть теперь… Споем песенку? «Девица по воду пошла…»
– «…Трала-ла-ла. Девица воду пролила, трала-ла-ла…»
Ко всеобщему веселью, служаночка и впрямь подхватила песню и пропела ее всю, дребезжащим, неверным голоском, но не выпустив ни одного скоромного намека.
– Ай, молодец девчонка! Эгей, красавица, выпей со мной! – Почему же только с тобой? – И почему только выпей?… Га-га-га! – Эй, как тебя? Хайде?
Ученое юношество, сведущее в латыни и семи благородных искусствах, упование веры, опора государства и прочее, и прочее – сей миг приводило на ум псарню в час кормления. Девица неверной рукой попыталась поправить чепец, от чего он окончательно съехал набок. Лицо ее исказилось.
– Я не Хайде. Я Генрих.
– Что?!
– Тише, тише!
– Вправду, ребята, зачем вы со мной шутите? Я не понимаю… Мне все это снится? Ребята, я спать хочу… Хватит, не смейтесь надо мной. Я не девица…
Легко угадать, что продолжение потонуло в хохоте и шуме. Веселая девчонка уронила голову на стол и зарыдала. Долговязый Ганс потянул ее за плечо, силой поднял и начал целовать; она отбивалась.
– А ведь она не в себе, – произнес чей-то трезвый голос. – Вы, мерзавцы, поите ее, а тут лихорадка. Воспаление в крови либо мозг поражен…
– Мы?! – возмутился Ганс, не выпуская девицу. – Да мы ее нашли уже пьяную, да, Михель? И спроси еще, где мы ее нашли!
– А до этого мне дела нет. Ее надо водой отливать, а не поить хмельным!
– Да ладно тебе! – завопил и Михель. – Какое там воспаление – пьяная она! Как юбку задирать, так очень даже в рассудке!…
В собрании возник спор. Благоразумие стояло за то, чтобы напоить бедняжку сперва рвотным, затем маковой настойкой, а потом, смотря по обстоятельствам, – передать родным либо властям, или, наконец, если простые средства не исцелят возбуждения и бреда, применить испытанные методы, как-то: холодная вода, привязывание к решетке… Легкомыслие выдвигало аргументы в пользу того, что девица нуждается в помощи не одних только медиков, но также присутствующих здесь философов, юристов и богословов, причем решетку может заменить кровать, воду же… et cetera. Крики становились громче, увесистые кружки вздымались в отнюдь не дружеском порыве, и хозяин прикидывал про себя, не послать ли за стражей.
– Генрих, а Генрих, – снова позвал Антон. – Ну-ка очнись! Худо тебе? Может, во двор пойдем? Вставай давай, а то хозяин рассердится…
Генрих встал. С лица он и впрямь был нехорош, да и немудрено: рушились Краков и Париж, пеплом рассыпались арабские рукописи и его собственный ненаписанный труд!… Пусто было в его душе, не стало в ней ни отчаяния, ни обиды, но только горечь и нечто сродни скуке.
Обойдя стол, он остановился за спиной у Ганса, который орал громче всех, потрясая кружкой, а свободной рукой по-прежнему прижимал к себе девчонку. Та совсем сомлела от шума, только слабо пыталась отпихнуться, когда чересчур жесткая хватка причиняла ей боль.
– Генрих, – вполголоса позвал Генрих-Мария. Опухшее от слез, до тоски знакомое лицо живо повернулось к нему; в заплаканных глазах блеснула надежда, тут же сменившаяся диким ужасом: она тоже узнала его.
Генрих дернул Ганса за ворот, и пока тот барахтался на скамье, потеряв равновесие, сам заключил девушку в объятия и крепко поцеловал.
Я выскочила во двор. Чепец свалился, я еле успела подхватить его, волосы выбились из косы и мешали глядеть. Позади кричали, надо было бежать… куда? Прочь отсюда… Он вырос передо мной, как из-под земли; я шарахнулась, он преградил мне путь.
– Дура! – каркнул знакомый голос. – Стой, дура!
Короткий плащ, сорванный с плеча, взвился в воздухе, плеснул мне в лицо. Я сбросила его, но кругом было темно и пахло свежепогашенной свечой. Три иссиня-белых огонька вспыхнули со щелчком, осветив знакомую комнату.
– Дура, – повторил Дядюшка. Он разглядывал меня, болезненно скалясь, и вдруг сорвал с головы берет и швырнул его в стену. Редкие волосы вздыбились над черепом; бешенство и отчаяние коверкали его лицо, и без того не особенно милое. – Пропади я пропадом, ты же все испортила!…
Глава 8.
Прислонясь к высокой спинке стула и скрестив руки на груди, я слушала, как нечистый поносит меня. В потоке богохульств беспорядочно мелькали двенадцать апостолов, Святая Троица, Дева Мария, дно и скалы преисподней и сонмы ее исчадий (или иных тварей), а также наиболее отвратительные из человеческих пороков. Самое пристойное выражение, обращенное прямо ко мне, было «юродивая».
Если он надеялся меня напугать, он прогадал. Что могла бы добавить и грязнейшая брань к сей тоске и усталости? Все тело – вновь мое – невыносимо болело, от распухших губ до стоптанных пяток, к горлу подступала тошнота, а еще другая ноющая боль могла означать единственное, худшее из всего, что могло случиться, – уж настолько-то я понимала в медицине… Но и это мало что значило по сравнению с тем, что мне никогда не учиться в Париже. Будь прокляты мои мечты. Я смотрела, как он носится по комнате, сопровождаемый тенью, как всплескивает руками, вздымает их к потолку или делает непристойные жесты. Наконец он припал к оплетенной бутыли, и я сказала, воспользовавшись его временным молчанием:
– А теперь объясните, для чего вы обманули меня. Вы сказали, что Генрих будет спать сутки.
– Я это сказал? – язвительно переспросил нечистый. – Я сказал, что он будет спать долго! Да, он проснулся, пока мы с тобой бродили. Забрал себе в голову Бог знает что: то ли что над ним кто-то шутит, то ли что ему мерещится… Казалось бы, ясно, что ни его пустая голова, ни все его приятели, вместе взятые, неспособны породить такую шутку, но… Словом, он удрал. Может быть, ты скажешь, что мне следовало поторопиться и задержать его? Но после твоих слов, что ты, дескать, счастлив, я был уверен, что в том нет нужды! Ведь оно и не так-то просто, отыскать маленькую шлюшку в огромном городе, – ты об этом подумала?!
– Вы обещали, что в течение дня я могу вернуться в прежнее состояние, если пожелаю, – холодно напомнила я.
– Обещал! – фыркнул Дядюшка. – Да, я предусмотрел это на случай, если ты окажешься слабее, чем подобает дочери Фауста, – и, смею заметить, я был прав, когда подумал об этом. Ошибся я потом, к моему горькому сожалению! Я переоценил твою силу воли и влечение к наукам! Меня сбило с толку твое сходство с отцом, но ты-таки унаследовала от своей никчемной матери ее младенческую душу! Полузвериную душу, лишенную разума, не понимающую слов… Кого ты пожалела, корова?! – со злостью спросил он. – Женскую нечистую плоть? Грязного деревенского недоросля? А-ах…
Обхватив руками лысеющую голову, он наклонился вперед, будто пригнетаемый невидимой дланью.
– Как я ошибся, – повторил он. – Когда же прекратятся эти глупые неудачи?… Ведь если бы это ничтожество сейчас дрыхло в каком-нибудь сарае, ничего бы не приключилось?! Ты и не вспомнила бы о нем, а?! Генрих поблагодарил бы своего Дядюшку и отправился читать Цицерона, а безродная потаскушка осталась бы в подходящем для нее месте. Так ведь, дура? Посмей сказать, что не так!
Я не посмела. Верно, кабы Ганс с Михелем не привели девчонку в трактир, я и теперь видела бы впереди Париж и степень бакалавра, а беспутный малый остался бы… Нет. Я не сожалела о своем поступке.
– Ну откуда в тебе это взялось? – тоскливо вопросил нечистый. – Милосердие, клянусь моими потрохами! Что понимает в милосердии воспитанница Лизбет Хондорф? Где ты его видала? В философских трактатах? А там, случаем, не написано, что добро, приводящее ко злу, мало чего стоит? Ну, станет этот самый Генрих снова напиваться с приятелями и портить девок, а днем зевать на лекциях, а ты, дитя Иоганна Фауста, сдохнешь в безвестности, вонючей монашкой или забитой женой лавочника! Проклятье на мою голову, где тут добро?! Назови это еще волей Божьей – и вправду, немало столь же прекрасных событий подпадают под эту дефиницию! Покорствуй этой воле, ежели ты именно так ее понимаешь! Поделом трусливой бабе!…
Наоравшись вволю, он перевел дух и продолжил:
– Признайся хоть теперь, охолонув: каков твой поступок? Ведь ты поступила во вред себе, целиком и полностью, да сверх того обрекла на гибель свой разум, многое способный свершить и, между прочим, не тобой сотворенный! Чем это тебе не хула на Духа Святого?
Теперь слова нечистого уязвили меня; в них было много сходства с моими собственными мыслями. В самом деле, коль скоро я сама выбираю эту участь, не следует ли отсюда, что другой я не стою, и правы все, кто говорил, что мое место на кухне?…
– Да, – сказала я.
– То-то же! – с облегчением и злорадством воскликнул Дядюшка. – Давно бы так. Сделанного, конечно, не воротить: сутки на исходе, придется все начинать заново. Хлопот же мне из-за тебя! Если пожелаешь, я подыщу на этот раз парня потрусливее, какому и следовало бы родиться женщиной, так что обмен послужит и к его выгоде – непросто будет, ну что ж, я привык. С твоим батюшкой ведь тоже бывало трудненько…
Он улыбнулся усталой, больной улыбкой; сатанинской злобы не осталось и следа.
– Прости, Марихен, мою недавнюю грубость. Ты должна понимать – мне было жалко моих трудов, я себя не помнил от ярости. А правду сказать, я ведь тоже виноват – недосмотрел, не поддержал тебя вовремя. Давай вместе исправим наши ошибки, и все будет прекрасно.
В какой-то миг я была готова ответить согласием. Усталость и отчаяние показались мне безмерными и неодолимыми, и поистине огромен был соблазн предоставить черту вывести меня, взять протянутую руку и довериться его советам. Бросить это измученное, оскверненное, дрожащее тело, которое так плохо служит духу и кратчайшим путем ведет его к погибели…
Я не знала имени тому, что проснулось тогда в моем сердце, но оно было сильнее и усталости, и рассудительности – то, что заставило меня любезно улыбнуться и покачать головой.
– Нет, Дядюшка. Я больше не причиню вам таких забот. Простите и вы меня, но я отказываюсь.
Нечистый скривил губы.
– Это как понимать? Где твоя логика? Только что «да», и теперь вдруг «нет» – это годится для поломойки, но не для ученого! Объяснись, моя милая! Если тебе удастся разрешить такое противоречие, я сам признаю, что твое место на богословском факультете!
Нечистый опять попал в точку. Не доводы рассудка побудили меня ответить «нет», не благочестие и не страх перед дьяволом – если на то пошло, моя теперешняя участь, хоть туманная, представала немногим лучше ада. Но я не сомневалась в своем решении, и вызов надлежало принять.
– Я поступила себе во вред, отказавшись от вашей помощи, – медленно сказала я. – Но не меньший вред я причинила бы себе, приняв ее.
– В чем же состоит сей вред? Уж не в том ли, что наука лишится такого светоча, каков Генрих Хиршпрунг? Или его страдания так изранили твою совесть, что ты не чаешь обрести покоя? Зато сейчас, когда твой дух вопиет о помощи, твоя совесть спокойна? Втаптываешь сокровище в грязь и не жалеешь, презираешь его только потому, что оно твое? Умна!
– Не знаю, чего стоит мой дух, о котором вы говорите. Но даже ради моего духа – я не возьму такого подарка! Мне не нужно этого.
Дядюшка перестал усмехаться. Взгляд его стал оценивающим, и я поняла, что удар, нанесенный вслепую, достиг цели. Слова, первыми пришедшие на язык, похоже, и впрямь что-то значили.
– Как я не видел этого раньше? – задумчиво спросил Дядюшка. – Ведь это так ясно. Не милосердие. Не совесть. Даже не благочестивая опаска… «Не возьму подарка» – о, не потому, что я исчадие ада! Просто – не брать подарков. Гордыня бедняка, страх делать долги… Как я был слеп. Вот в какую уродливую форму отлился независимый нрав Иоганна! И опять я сам виноват; тяготы твоего положения оказались чрезмерными. Клянусь, когда почтенная вдова попадет, куда ей назначено, я сам прослежу за ней!… Вот что получается, когда сироту попрекают благодеяниями! Хоть сдохну, да сама – верно?
– Пусть так. – Как ему и следовало, нечистый представил мою мысль наиболее отвратным образом, но оспаривать его я не собиралась. К ученым занятиям меня побуждала гордыня, и гордыня же принудила сейчас от них отказаться, и спорить я не стану, верно, тоже из гордыни, и пропадите вы все пропадом. В главном же вы правы. Ничьих трудов во имя старого долга и ничьих страданий я больше не приму в подарок.
Нечистый отпил из бутыли и принялся вертеть ее, с глухим рокотом перекатывая донышко по столу.
– Нет, все-таки ты дочь своего отца. – Эти слова прозвучали и грустно, и чуть насмешливо, ни дать ни взять старый друг семьи. – Хаос неосмысленных чувств, доведенных до страстей, ты, возможно, унаследовала от матери, но весь душевный облик – его. Это упрямство в выборе пути, непременно того единственного из многих, который сулит более всего неприятностей… С той разницей, что мой куманек добился-таки успехов, ты же сгинешь.
– Может быть, – ответила я, поправляя чепец. Одежда моя была пропитана потом и пылью, платье разорвано у ворота, и склоченную косу нечем было расчесать – гребень пропал с пояса. Зато на пальце появилось колечко, тускло блестящее в полутьме. Кто-то отдарил за ласку… А вот и не выброшу. Продам, если стоит денег, деньги мне теперь пригодятся. А ларец не возьму. Не брать подарков, так уж не брать. Незаконные дети не наследуют.
– Я не хотел этого, – неожиданно сказал Дядюшка. – Я не хотел, чтобы вышло так. Я надеялся заслужить твою дружбу, не прибегая к этому… Но теперь я вынужден открыть тебе глаза.
Резким движением он выдернул из рукава тонкий, туго скатанный свиток и встряхнул его, разворачивая.
Письмена на листе были ржавого цвета, будто бы столетней давности, но начертание мало отличалась от нынешнего. Разве что линии чересчур толстые для мелких букв – перо плохо очинено или чернила слишком густы…
– Эти чернила не разводят, – со смешком сказал Дядюшка. – Внятен ли почерк? Разбираешь, или мне прочесть?
«Я, Иоганн Фауст, доктор, собственноручно и открыто заверяю силу этого письма. После того как я положил себе исследовать первопричины всех вещей, среди способностей, кои мне были даны и милостиво уделены свыше, подобных в моей голове не оказалось и у людей подобному я не мог научиться, посему предался я духу, посланному мне…»
Сухая, длиннопалая ладонь легла на лист, бережно разглаживая его, и ржавые строчки вспыхнули жидким кармином. Острый ноготь указал место:
«…Когда пройдут и промчатся эти 24 года, волен будет, как захочет, мне приказать и меня наказать, управлять мною и вести меня по своему усмотрению и может распоряжаться всем моим добром, что бы это ни было, – душа ли, тело, плоть или кровь…»
– Плоть или кровь, – повторил нечистый, злорадно усмехаясь. – Я пристрастен к юридическим формулам, в них есть нечто от магии, та же тонкая игра сил и значений. Сведущий в элементах и богословия доктор, помнится, вовсе не задумался над этими тремя словами, и это вполне простительно – он был бездетен, когда составлялся договор, и обзаводиться детьми не помышлял даже в дурных снах. Да и позднее, как я тебе уже рассказывал, он не знал, что у него подрастает дочь. По правде говоря, был у него и сын от другой женщины, но они оба умерли задолго до… ну, коротко говоря, до того как были выполнены все условия соглашения. Тебя же твой батюшка по нечаянности отдал мне, «на вечные времена», как тут записано. Хочешь ты этого или нет, кровь, которой начертаны сии корявые знаки, течет и в твоих жилах… и капля той же крови пролилась сегодня на солому под натиском пьяного бродяги…
Вероятно, последнее он добавил, чтобы окончательно унизить меня, напомнить, сколь я ничтожна и сколь мало мне приходится рассчитывать на помощь земли и небес. Но я не расплакалась и не стала молить о пощаде. Оплеуха может сломать, а может и побудить к ответному удару. Трепет, охвативший меня при виде ужасного договора, исчез. Поистине, я еле удержалась от повторения одного из тех слов, которые давеча слышала от него.
– Подай мой гребень, – холодно сказала я. – И иголку с ниткой.
Дядюшка молча взглянул на меня – и склонился в поклоне, а когда выпрямился, в руке у него был гребень.
– Слушаю, фройлейн Фауст. – Могу поклясться, что это была не насмешка, но подлинное уважение; мне даже почудилась дрожь в его голосе. – На что вам швейный снаряд, прикажите новое платье.
– Нет, – ответила я. – Ты слышал: иголку и нитку. И, так уж и быть, лоскуток в тон.
Старательно, никуда не торопясь, я расчесала и заплела косу; прихватив зубами обрывок нити, зачинила ворот. Не бойся, говорила я сама себе, своим дрожащим пальцам и ноющим мускулам. Не брошу. Эта честная и справедливая мена, которую он предлагал мне, – все равно что выкинуть умирать новорожденного котенка, все равно что оставить в лесу младенца. Не сделаю этого, потому что это мерзко, потому что ты – это я, душа и тело, плоть и кровь. Мой батюшка Фауст, если верить басням, однажды расплатился с евреем-ростовщиком собственной ногой, оторвав ее от того, к чему нога крепится. Смешно – пока это всего лишь басня. Тело теряет свободу, если продана душа, но и обратное справедливо, вот в чем штука. Нам ли, женщинам, не знать… Пусть моя кровь до рождения продана, более не уступлю ни ногтя.
Дядюшка не докучал мне болтовней. Окончив шить, я уже знала, что сделаю дальше. Я буду поступать по-своему и не спрошу у него ни совета, ни, тем паче, милости. Если он и вправду властен надо мной, пускай осуществит свою власть, – но, помнится, кто-то говорил вчера, что мой отец ему не достался, так с чего покорствовать мне?
Открыв ларец, я высыпала украшения на стол и разворошила их, как песок. Непросто было отыскать нужное в этой сверкающей груде. Но не померещились же они… Вот. Крошечные коралловые сережки, сцепленные вместе; слишком дешевая вещь, чтобы дарить ее вместе с жемчугом и золотом.
– Угадала, – желчно заметил Дядюшка. – Эти – не от Иоганна, их подарила ей мать. Но Гретхен сняла и их тоже, когда ее ославили гулящей, потому они здесь. Возьми – если, конечно, они не осквернены прикосновением золота.
– Благодарю.
Возможно, мне не следовало этого делать, но я не могла удержаться. Да будет всем известно, что у меня была мать и я люблю ее. Если большего я не могу сделать, стану о ней помнить и носить серьги, которые сняла гулящая, вот и все.
– А меня ты тоже будешь вспоминать? – вкрадчиво спросил Дядюшка. – Я подразумеваю колечко у тебя на пальце.
Колечко? Я поднесла его к свече. Тонкое, но по сочному блеску похоже, что серебряное. Сделано в виде то ли ветки, то ли венка: мелкие листочки наподобие чешуи прилегают к стеблю и стрельчатой розеткой обрамляют черную жемчужину, диковинный плод, наклоненный наружу.
– Я не собираюсь тебя ни к чему принуждать, – пояснил Дядюшка. – Ты хочешь уйти, и ты сейчас уйдешь. Но ты возьмешь это кольцо.
– Не стоит, – сказала я и бережно положила кольцо на стол, к другим украшениям. Положила? Но оно снова было у меня на пальце. Дядюшка хитро улыбнулся.
– От этого подарка не так-то просто отказаться, Мария. А назначение его в том, чтобы напоминать тебе о добром Дядюшке. Когда же в своих странствиях ты соскучишься обо мне, сними его, переверни жемчужиной к себе и снова надень. Я не буду мешкать.
– Простите, Дядюшка, – я вежливо поклонилась ему. – Я не хочу больше вас видеть.
– «Хочешь иль нет – один ответ, тебе от меня спасенья нет», – с той же мерзкой улыбкой пропел он. Видно, не нашлось ничего поумнее лубочного стишка, чтобы уязвить меня на прощание?! – «С сердцем отчаянным – стал неприкаянным…» Накинь, ночь прохладна. – Он заботливо окутал мои плечи тем самым черным шерстяным покрывалом. – Нет, я не сделаю такой подлости, тебя не схватят с ним как воровку. Но я не хотел бы, чтобы ты простыла этой ночью. Рано или поздно твоя кровь и расписка твоего отца вкупе сделают свое дело. Конец твоего пути предрешен, но, может быть, ты все-таки захочешь выбрать, каким будет самый путь. Я не потребую многого, мне не нужно рабское повиновение, а о том, каким верным другом я могу быть…
– Прощайте.
Закрывая дверь, я услышала:
– До свиданья, Марихен.