Текст книги "Наследники Фауста"
Автор книги: Елена Клещенко
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
Часть 3. ЧЕРТ
«Вам я говорю об этом потому, что знаю: в некие времена мы с вами пребывали на более близких позициях, и вы плечом к плечу со мною и с подобными мне сражались на участке, где шла битва бойцов армии добра с бойцами армии зла».
«Было дело, – безмятежно отозвался Вильгельм. – А потом я перешел на другую сторону».
Умберто Эко. Имя розы.
В стекле стал слышен нежной силы звон,
Светлеет муть, сейчас все завершится.
Я видом человечка восхищен,
Который в этой колбе шевелится.
Чего желать? Сбылась мечта наук,
С заветной тайны сорваны покровы.
Внимание! Звенящий этот звук
Стал голосом и переходит в слово…
И.-В.Гете. Фауст (пер.Б. Пастернака).
Глава 1.
– Нет, нет! Нет-пожалуйста-нет! Господин врач! Не-е-е!…
Крик разрывает уши. Я умру, если он не прекратится, я умру, если не тронусь с места, но не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, а она кричит и кричит…
Это сон, это только сон. Тьма льнет к самому лицу, как могильная земля. Сволочь сивобрысая, для чего он задвигает ставни?! Воров боится, в таком-то притоне, каков его двор… Ибо это постоялый двор, я приехал сюда вчера… Почему так темно, не может быть такой темноты!… Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного… Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое… Я в страхе бормотал знакомые слова, отгоняя те, другие, которые ломились в мой разум. Я отшиб и обжег пальцы, разжигая свечу.
Она затеплилась, и я перевел дух, осознав себя не в склепе и не в застенке, а в самой обычной комнате постоялого двора (сколько таких комнат я перевидал и ни разу не испытывал страха, засыпая и просыпаясь в незнакомом месте, хоть и знал, что такое бывает с иными). Шерстяное одеяло на полу, вещи в изножье, среди них преспокойно дрыхнет Ауэрхан, зажав в кулачке рукав куртки. Дрыхнет – значит, я все-таки не кричал. Мне было известно, что люди во сне или в бреду говорят и за себя, и за тех, кто им снится.
«Господин врач!»
Потерпи, милая, потерпи еще немного…
Именно эти слова я говорил тогда, говорил по привычке, не задумываясь, какой дьявольской насмешкой они оборачиваются. Пока длится кошмар, слишком многое принимаешь как должное, а вспомнишь – и в пот бросает.
Я всегда считал ложью рассказы о призраках мертвых, которые тревожат убийцу десятилетиями, день за днем, до могилы. Год, ну два, когда субъект особо чувствителен, но далее слабеет сила если не совести, то памяти: глохнут голоса, образы заменяются словами, и снова можно жить – Бог милостив даже к недостойным детям. Я ни о чем не забыл, но и не вспоминал, и был уверен, что сумел защититься. Заблуждался, думая так. Беззащитен, как вскрываемый труп, как душа на Страшном Суде. Как те, там, обнаженные и связанные… Силам, насылающим подобные сны, противостоять невозможно, ибо они многократно превосходят мою. О какой защите говоришь, тварь земная? Защита червяку от башмака?…
Вот каково было учителю. Ну что ж, спасибо за предупреждение. Достанет хотя бы времени одеться. Разумеется, глупость, но умирать в исподнем не хотелось. Цезарь, пишут, тоже одергивал тогу, умирая от кинжальных ран… Впрочем, велика ли разница, в обрывки какого тряпья будут облачены разъятые члены, если случится то же, что в Пратау? Кто явится – звероподобный демон, одержимый зверь?…
Господом клянусь, я не сомневался, что доживаю свои последние минуты. Я уже слышал поступь палачей ада. Дрогнуло пламя свечи, скрипнули ступени внизу. Не будь я врачом, пожалуй, переполошил бы весь дом, людям на потеху… Я отыскал флакон со сгущенным настоем и отхлебнул прямо из горлышка. На вкус – коровье дерьмо, но вот поди же ты: силы преисподней отступили. Миновали еще несколько минут смертного страха, и потом… ничего. Ничего не случилось и не должно было случиться. Морок рассеялся. Душная комната, запах клопов и свечного сала. И перепуганный дурак, успевший натянуть штаны, но не куртку.
Я сам на себя взирал с отвращением. Дурак, одно слово. Цезарь умер, учитель умер, и мне вот тоже дурные сны… Правильно, скаль зубы, Вагнер, это у тебя лучше выходит, нежели готовиться к ужасной гибели. Трусить надо было там и тогда. Теперь поздно. Кошмар? Ну что же, если кошмар. Видения медицине неподвластны, и посмей сказать, что не заслужил подобной кары! По твоим грехам это не кара, а милость… Но сейчас, по окончательном пробуждении, мне мнилось одно, о чем я не хотел даже думать. На месте той девчонки была Мария. Я должен был узнать ее, и не узнал, и понял это лишь теперь.
Крестьянский сын снова вытащил из-за пазухи снятую было шапку, утер мокрое лицо, надел шапку и вздохнул, будто душа с телом расставалась.
– О-ох, Иисус-Мария, худо-то как… И что ж мне так худо?
– Гуляли? – спросил за спиной беловолосый школяр.
– Было дело, – с тоской ответил парень.
Хорошо ему, окаянному: едет на дармовщину, валяется в сене, ни тебе на дорогу смотреть, ни вожжи держать. И ни начальника над ним никакого, сам себе господин, а мне-то батюшка все скажет, как только в лицо глянет… И голова у доктора небось не болит…
– Доктор, а доктор?… Ты лошадью править можешь?
– Давно не случалось.
– Ну ты сядь вместо меня, а я подремлю пока. Что же тебя даром везти.
– Ложись. Только если тряхнет на камушке, не обижайся.
– Ну ты не очень-то. – Парень засомневался, но уж так хотелось спать… – Ладно, ты как-нибудь… а я пока…
– На, хлебни.
– Что это?
– Не трусь, не отравлю. Полегчает.
– Бр-р, дерьмо какое, что это?… Ох. Ох…
– Флягу отдай.
Парень свесился с воза – сойти уже не успел бы.
– Такая особая травка. По-немецки – баранец. Полегчало?
– Полегчало… Да ты что, нарочно, что ли?
– Нарочно, нарочно. Первое дело при перепитии. Теперь ложись-ка да спи.
– Ты, слышь, прямо все правь… а потом все налево… там часовенка разрушена, где повернуть-то… – но сено уже защекотало щеку, и паскудная тварь, которую школяр тащил с собой, пристроилась в головах перебирать волосы…
Спи, дитятко. Школяр несколько раз перехватил вожжи, вспоминая, как их держат, но ничего, вспомнил. Лошадка оказалась умницей, слушалась. Летнее солнышко припекало, бородатое дитятко храпело – к вечеру проспится. Вот и ладно. С похмельным возницей от тоски удавиться, лучше уж самому… Я почти не сомневался, что нечистый не станет торопить события. Все будет по правилам: мою судьбу я ношу на пальце, захочу – не потеряю. Он не откажет себе в удовольствии сначала побеседовать со мной. Я не сомневался, что все будет именно так, как я задумал. Днем. Ночи же выпадали такие, что я волей-неволей считал снова и снова, сколько же их осталось до конца пути. Должно быть, это действие кольца, и слава Господу, что я догадался избавить ее…
Я поступил правильно. Как же трудно было уйти, не поддаться на уговоры собственного сердца: никто, мол, тебя не гонит, ты все решаешь сам, почему бы не завтра, не следует уходить в спешке, подумай, не забыл ли ты чего сделать… Так я остался на один день, и был это день обреченного перед казнью. А на рассвете все повторилось снова: не уходи, можешь ты насмотреться в последний раз на нее спящую, отвести пряди, выбившиеся из косы, там, где за ухом пять родинок, три и две, как Кассиопея, крошечные, как те же звезды… А потом она открывает глаза, сонная, будто маленький ребенок… и второй миг – на детском лице проступает холодное упрямство, ожидание недоброго – должно быть, такими были французские принцы в заложниках у императора… и потом, когда замечает меня и вспоминает, где она…
Зря этот малый доверил мне вожжи, я пьянее его. Неладное со мной творится. Четвертый десяток разменял, и грежу наяву, и не могу не бередить воспаленную рану. А ведь ей выпало совсем иное утро семь дней назад. Читала письмо с неживым лицом, будто бы спокойным… Плакала, кричала? Выбежала в город?… Нет, нет, она будет ждать, она мудра, моя любимая. Поверит мне. Не предугадывала обмана, но простит.
Только бы не узнала, о чем я умолчал. Этого нельзя простить. Нет ни единой женщины в мире, которая бы простила, и святая бы отвернулась. Ведь уйдет из дома, кольцо бросив на пол, будет скитаться, как та – ее несчастная мать… Уйдет, убежит, и ни Марта, ни Альбертус, ни паненка не удержат и не найдут… Ах, Вагнер, на беду ты родился и не помер во младенчестве!…
Что-то желчь расходилась. Спать надо ночами, а не чертей ловить. Все будет хорошо. То, что случилось с нами в этот месяц, не в песок же уйдет? Не для того являют нам рай, чтобы отнять надежду, но для совсем обратного. Помогай сам себе, и Господь не оставит. Знаешь ведь, за что вышел против нечистого? Знаешь. Она сидит на ложе, согнув колени, не укрытая ничем, кроме лоскутов разноцветного сияния, ибо солнце уже к западу, и витраж горит, и огненный лепесток скользит со щеки на грудь – вот странно, она совсем не стыдится своей наготы, это я стыдился своей…
Воз как следует мотнуло из стороны в сторону – правое колесо выехало из колеи и снова бухнулось в нее. Вот тебе любовные мечтания, сны и грезы, в твои-то лета. Казалось, давно уж тебя вылечили от глупости этого рода… В первый же месяц у доминуса Иоганна. Как сейчас вижу: некий никчемный сопляк с пылающими ушами, готовый провалиться сквозь пол, и сам доминус во всей красе первой своей старости, а на столе между нами – эта окаянная книжка в свином переплете, «Песни» Вальтера фон Фогельвейде. Голос, исполненный яда: «Мне неизвестно, какой уж он там миннезингер, да и не желаю я этого знать, но в медицине он полный невежда. А ты что делал в университете все эти годы? Учился вроде бы? И тебе неведомо, что есть эта самая «hohe minne» – что бы сие не значило на добром немецком, возвышенная любовь или как-то иначе – что она такое? Перераспределение крови, отливающей от головы и приливающей к иному органу, который я не поименую. Какое еще слияние душ? при чем тут души? Душами пускай занимаются богословы, а ты, я слыхал, в медики себя готовишь?!. То-то я гляжу, у тебя из рук все ползет. Не иначе, занят поисками души в некоем прекрасном девичьем теле, – верно?… Ха. Ну, Господь с тобой. Этого, – цепкие пальцы брезгливо поднимают книжку за корешок, – чтобы я больше у тебя не видел. Отдай кому или брось в навозную кучу, как знаешь. А что до крови, отливающей от головы, – это страшная болезнь, но средство от нее у нас имеется, и будем мы, как учат те, кто поумнее нас, лечить подобное подобным. Непорочная дева тут не поможет. Ближе к вечеру пойдешь, куда я укажу. В деньгах ты расчетлив, лишнего не промотаешь, а если и промотаешь, невелика беда – наживем новых…»
Мне было пятнадцать, и слова учителя привели меня в смятение. Помнится, я едва не плакал, но позже – когда любовная тоска показалась нестерпимой и рассуждения были поверены опытом – все-таки пришел к мысли, что учитель по обыкновению мудр и прав, а кто этого не понимает, тот дурак. Любовь есть болезнь, отнимающая драгоценные часы нашей жизни, которые могли быть потрачены лучше – за книгой, в лаборатории или у одра пациента; любовные мечтания суть болезненный бред; а впрочем, бывают болезни и похуже, с менее приятными курсами лечения. Что до спасения души, то не лучше ли единожды согрешить на деле, чем десять раз – в помыслах, коль скоро тот и другой грех одинаково мерзостен? Благо тому, кто овладел искусством медика, сколь ясно для него многое, скрытое от простецов… Я гордился собой. А ее тогда еще не было на свете.
Славные шутки кто-то шутит с нами. Надо же, чтобы именно она, его дочь, лишила покоя старого дурака, с юности не знавшего любовных терзаний. Не стану клеветать на себя, не все мои любови покупались за деньги, но чтобы каждый свободный миг вспоминать движение, слово, все бывшее и небывшее, сказанное и несказанное – нет, не бывало так. Все-таки наваждение, дьявольское колдовство?… Да ты и сам этому не веришь. Почему не веришь? Потому что мнится, что не может этого быть. Блестящее построение. А не много ли ты взял на себя, господин профессор?
Глава 2.
Человек, опустивший на землю тяжелую ношу, почувствует, как кровь отливает от головы, так что он может упасть без памяти. Случается даже, что каменщик или рудокоп, оставив свой непосильный труд, умирает. Так и я. Нежданное счастье свалилось на меня – любовь, безопасность, честное имя, – и от всего этого я стала слабой. Теперь привычная ноша терпения и ожидания снова легла на мои плечи, и оказалось, что сил у меня еще довольно.
Впрочем, сравнима ли эта ноша с прежней? За мной не следили ненавидящие глаза. Рядом была добрая подружка, наплевать, что иноземка и ведьмина дочь. Мой милый, хоть и далеко, все же существовал наяву и во плоти, я ждала, когда истечет срок, названный им в письме, и каждый вечер после молитвы говорила с ним, как если бы он мог меня слышать. Наш сын уже заявил о себе теми знаками, которые были понятны и мне самой. У меня был свой дом, крыша над головой…
Странен был дом. Слишком велик для нас, словно платье здоровяка для заморыша. Я переселилась вниз, к Янке, подальше от пустой спальни, поближе к веселому огню очага. Вечерами мы сидели в кухне, там же и ели, и мылись, и спали в каморке за кухней – словом, занимали места не больше, чем подобает двум служанкам. Оттого, должно быть, казалось, что остальные комнаты заняты. Кем? Мертвым хозяином? Его приятелями, добрыми людьми, и недобрыми, и нелюдьми?… Мне было страшно в сумерках проходить лестницей и сенями. Янке, кажется, тоже.
Первое огорчение мы пережили, когда к нам явилась Марта и спросила, дома ли господин Вагнер. Мне пришлось сказать, что муж уехал навестить друга и вернется не позднее чем через восемь недель.
– И месяца не прошло после свадьбы, а уж уехал, – сказала добрая женщина. – И дом на тебя оставил? Ну что же, твои грехи – твои молитвы. Будь здорова.
Что я могла ей ответить? Бездомная девка, которой господин профессор дал свое имя, живет теперь в Сером Доме и называется госпожой Вагнер, а сам он пропал неизвестно куда… Доводов в мою пользу у меня не было, я и сама себя казнила.
К счастью, в тот же день – на третий день после ухода Кристофа – к нам пришел господин Тоцци. Он поступил мудро, дав мне опомниться. Теперь я уже могла говорить о муже, сохраняя внешнюю благопристойность.
Господин Тоцци дал мне понять, что знает, каково то предприятие, ради которого Кристоф меня оставил. Он убеждал меня не бояться, клялся, прижимая ладонь к сердцу, что ужасы, которые народ сочиняет о Фаусте и его гибели, суть не более чем пустой вымысел, что не так страшен черт, как его малюют, что благородное стремление отомстить за учителя непременно увенчается успехом; рассказывал, что знает Кристофа многие годы и совершенно убежден: над этой душой демоны не имеют власти…
Слова его были трогательны и полны заботы, и мне стало стыдно. Днем раньше я в приступе отчаяния от этих нежных и дружеских слов могла бы покаяться в том, о чем не сказал Кристоф: что кольцо было моим, и мое проклятие, а не учителя, он пытается избыть. Но теперь я не сказала этого. Клянусь, что не от страха лишиться поддержки. Боялась другого: не повиноваться мужу, которого не было со мной. Он велел мне не говорить ничего, и я суеверно испугалась, что, поступив наперекор, спугну свое счастье, совсем как бывает с женами из сказок. Что поделаешь, любовь, отчаяние и надежда спокон веков были врагами логики.
Работать по хозяйству мне было решительно нечего, все делали Ада и Ханна. Я шила и ходила на рынок. Покупки не были тяжелы, да к тому же за мной следовала Янка с корзинкой – то ли чтобы мне было не так страшно на людях, то ли сама она боялась остаться без меня. В первые дни я напряженно вслушивалась, не шепчут ли обо мне, искала усмешки в лицах знакомых торговок: шустра ты, милочка, из служанок попала в госпожи; или: что, девонька, каково на одной перине с колдуном?… Иногда слыхала такой шепот или думала, что слыхала, но открытого наглого вызова, какой потребовал бы ответа, не встретила ни разу. Видно, шепоты отшуршали в первые недели после нашей свадьбы, когда я не в силах была замечать их.
Рябой жене портного, что сшил мне свадебное платье, я еще месяц назад рассказала всю правду о себе – почти всю. Теперь она, должно быть, пересказала приятельницам, что я сирота из ученой семьи, пошла в служанки по крайней бедности, и что обвенчалась я с доктором в церкви, как положено добрым людям, а колдунам заповедано. Так или иначе, мясник и зеленщик здоровались с нами первыми, а приказчик в лавке, отмеряя синего сукна мне и Янке на зимние платья, наговорил нам столько любезностей, что, не будь он торговцем, мы бы в страхе убежали от этого пылания страстей.
После отъезда Кристофа Янка больше не притворялось бедной родственницей, взятой в дом из милости, но все же превращение из беглянки-иноземки в богатую горожанку, «молодую госпожу», как звали ее Ада и Ханна, порядком ошеломило девочку. Она слушалась меня во всем и вела себя до странности тихо, даже тогда, когда мы были с ней вдвоем, и песенки свои напевала чуть слышно.
Досуга у нас с ней отныне было довольно, и мы прилежно занимались немецким. Трудное дело учить язык, когда учитель не понимает ученика! Я накупила на рынке лубков и книжечек с нравоучительными картинками. Жены, мужья, черти и украшения были там представлены в избытке, и я уверилась: Янка знала мою историю. Я спрашивала, откуда она знает. Но для ответа у нее явно недоставало слов, выученных по нашей хитрой методе; к тому же Янка употребляла спряжения как бы наугад, путала второе лицо с третьим, и я не всякий раз была уверена, то ли она говорит, что хочет сказать. Поняла я одно: Кристоф ничего девочке не рассказывал.
Итак, я более не делала черную работу, а будто высокородная дама, часами просиживала у окошка с шитьем. Мне нужны были рубахи и платье на зиму, все теплое, но самое простое – помня о том, какова я стану месяцев через пять. И словно эти сумрачные зимние вечера уже наступили, меня томила страшная сонливость. Зато дурных мыслей больше не было, я ожидала мужа так спокойно, будто он и впрямь поехал навестить друга; думала о том, как явлюсь перед ним в этом синем платье и буду ли еще нравиться ему. Думала о нашем ребенке: то мне представлялось, что это непременно будет сын, и я видела его уже юношей, в университетской мантии, и воображала, как он третьим сидит с нами за столом и смеется шуткам отца; то, наоборот, видела, как маленькая девочка цепляется за мой палец и тянет к разноцветным пустякам в ящике у коробейника, и мне приходится развязывать кошелек… О, моя-то дочь не будет горько плакать о стеклянных бусинах, которые стоят три гроша!
Впрочем, даже о тетушке Лизбет я вспоминала не так, как всегда. Пока я втыкала иголку и продергивала нить, на ум приходило давно забытое, почти небывалое. Например, солнце из окна, высокий стол – такой высокий, что я, должно быть, очень мала. На столе лежат яблоки, рядом женщины с закатанными рукавами, в руках у них ножи. «Ой, кто пришел!» – говорит звонкий голос. – «Помощница пришла!» – «Эй, Лизбет, вот твое чадо!» – «Мамочка Лизбет!» Все смеются, и я улыбаюсь. Мамочка Лизбет, так и я ее звала. Меня берут под мышки, сажают на лавку, перед моим носом плошка с яблочными дольками. «Мой котенок маленький, погоди, дай ручки вытру…» Лицо Лизбет, совсем не злое и не страшное; чистое, застиранное полотенце, палец в яблочном соке прижимает мой нос, кусочек яблока тычется в губы… Сколько мне было – два, три года? Ведь мы с ней любили друг дружку. Что же потом с нами сталось?
За размышлениями и мечтами я позабыла о более важных вещах. В одно прекрасное утро меня пожелал видеть некий человек, совершенно лысый, зато бородатый, и отрекомендовался Фогелем, управляющим господина доктора Фауста. Тут-то я и узнала заново то, о чем по дурости забыла: что кроме дома, библиотеки и добра в сундуках мой супруг получил по наследству крестьянское владение ценой в 600 гульденов наличными деньгами и 1600 гульденов оброчных платежей. Сотни и тысячи запрыгали у меня в голове – считать такие деньги я совершенно не умела, но со всей важностью и невозмутимостью, на какие была способна, ответила, что согласна оставить господина Фогеля на должности управляющего, разумеется, если господин Вагнер не будет против, и кивнула головой в ответ на известие, что в этом году нам ничего не причитается – с одной стороны, падение цен на ячмень, пшеницу и овощи, а с другой, помощь больным и погорельцам, расходы на похороны предыдущего владельца… Я спросила только, не знает ли досточтимый господин, как приобрел предыдущий владелец эти земли и оброки.
Оказалось, господин Фогель знает. Господин доктор Фауст получил все это по наследству от своего дядюшки, Пауля Фуста из Виттенберга. Впрочем, господину доктору отчего-то долго не удавалось доказать свои права, посему деньги, собираемые с имения, сперва ложились в другой карман, затем почти целиком уходили на тяжбу, а прекратилась эта тяжба лишь два года назад, со смертью второго племянника досточтимого Пауля Фуста; мои же и моего супруга права неоспоримы и сомнению не подлежат.
Что ж, я так и думала, что имя Faustus он получил не при рождении, – слишком уж оно латинское для немца, – но взял его сам, наподобие тщеславного оратора, о котором писал святой Августин, и по сходству с подлинным именем назвавшись «Счастливым», «Удачливым». Верно сказано: не именуй себя счастливцем прежде смерти.
Господин Тоцци, когда я пересказывала ему беседу с управляющим, хмыкал и барабанил пальцами по столу и наконец сказал, чтобы я, как только этот человек придет снова, сейчас же послала за ним. Я спросила его, что я сделала не так, и получила в ответ повеление ни о чем не беспокоиться. Тогда-то я поняла: нового платья и золотого колечка недостаточно, чтобы преобразить безродную Марихен в докторшу Вагнер, хозяйку Серого Дома. Если я не хочу оставаться служанкой, забравшейся в господские покои, мне следует хорошенько задуматься над тем, как себя держать и что говорить.
Когда день спустя Ханна пришла и сказала, что меня желает видеть господин, не тот, что был давеча, а другой, я у рукомойника смочила ладони и пригладила волосы, чтобы ни один завиток не выбился из-под нарядного чепца. Затем встала перед зеркалом и сказала своему подобию: ты супруга доктора медицины, профессора университета, этот дом принадлежит тебе, ты принимаешь незваного гостя. Женщина в зеркале, вняв моим словам, распрямила плечи, подняла голову и сомкнула губы. Так-то лучше. Стараясь не спешить и не слишком высоко подбирать подол, я сошла по лестнице.
Он поднял голову на звук моих шагов, затем поклонился и учтиво меня приветствовал. Я указала ему на кресло. Как будто все правильно?… А, нет, не все.
– Прошу вас, мой господин, назвать ваше имя, ибо оно мне неизвестно.
– Мое имя Хауф, ваш покорный слуга. Я доктор права и в качестве такового консультирую городской суд.
Худощавый, лет под пятьдесят; волосы не острижены, а почти достигают плеч, хотя красотой и густотой не восхищают. Одет в короткую коричневую мантию и черные чулки; плосконосые башмаки шиты по последней моде. Доктор права, говорите? Консультируете суд? Неужели господин Фогель ошибался, называя наши права неоспоримыми, и начнется новая тяжба из-за земель господина Фуста?
– У вас дело ко мне или к моему мужу?
– Господин Вагнер в отсутствии, – полувопросительно сказал он.
– Это так, – подтвердила я. – Вы хотите говорить со мной?
– Именно с вами.
– Как вас понять?
– Я заранее прошу у вас прощения, госпожа моя, если мои слова взволнуют или огорчат вас, но я действую по велению долга. Надобно знать вам, что моя специальность – процессы о лжеучениях и колдовстве…
Он перекрестился. Я тоже перекрестилась, внутренне холодея: ну вот оно. Что же мне сказать теперь? Только виновный, услышав угрозу, притворяется равнодушным, значит, надо выказать удивление и страх? Нет, ведь я живу в доме, о котором болтает весь город, угрозы должна была слыхать и раньше. Значит, не удивление и, пожалуй, не страх, ведь я знать не знаю о том, что невинного могут тоже осудить. Досада и оскорбленная гордость.
– Так чего же вы хотите именно от меня, господин доктор? – спросила я, задрав подбородок и выделив слово «именно».
– Я вторично прошу извинения, что заговорил о таком предмете, – смиренно сказал он. Нарочитая умеренность голоса и манера держать ладони обращенными друг к дружке не соответствовали одежде и длинным волосам. – Но для вас, скорее всего, не осталось тайной, кому принадлежал прежде вот этот дом и кто отказал его вашему супругу.
– Его друг и бывший учитель, которого некоторые называли колдуном и нигромантом, а иные обманщиком и шарлатаном?
– Точный ответ, госпожа моя, совершенно точный ответ. Добавлю только, что и сам он во всеуслышание называл себя братом нечистого и повелителем демонов.
– Это поистине страшно и омерзительно! И что, он был осужден?
– Несомненно осужден Господним судом, а что до земного, скажу вам, что мы неоднократно пытались заключить его в тюрьму и начать процесс, но он всякий раз ускользал.
– Так вы собираетесь судить его теперь, после смерти?
– Это было бы только осуществлением справедливости Господней. Затем я и осмелился беспокоить вас, что нам нужна ваша помощь, помощь доброй христианки.
– Какого рода помощь? – Меж тем я быстро соображала, о чем он говорит. Что они могут сделать мертвому? Сжечь на площади чучело колдуна? Конфисковать имущество!… Даже и в том случае, если оно завещано и передано по наследству? Этот дом… – Ведь я ни разу не видала того, о ком вы говорите. Я прибыла в ваш город после его смерти.
– Ужасной гибели, госпожа моя! – Он перекрестился, я также. – Вот видите ли, чтобы вынести приговор, нам нужны доказательства, весомые и зримые…
– Доказательства? – Я не смогла скрыть удивления. – Но разве у вас их нет?!
– Не то чтобы нет, конечно же есть, но… видите ли, для вынесения приговора нужно нечто, способное… – Он встряхнул гривой, как бы в затруднении.
Бред сивой кобылы. Некто во всеуслышание именует себя чернокнижником и подписывает так свои письма, хвастает направо и налево, берет деньги у дворян и князей в уплату за колдовство, вся Германия поет песенки о его чародейских подвигах, и теперь мне говорят, что им недостает доказательств! Будто бы я не слыхала, как попадают к ним на дыбу за слово, не в пору сказанное, или за волдырь, вскочивший у соседки на носу!
– …Наконец, мы не можем уподобиться папистам. Наш суд – правый суд, и никто не должен усомниться в его правоте.
– Смею верить, никто не усомнится. Но я повторю мой вопрос: какой помощи вы желали бы от меня?
– Позволения осмотреть этот дом.
Дура, дура, могла бы догадаться! Но удивление и замешательство мое было настолько явным, что господин Хауф заговорил снова.
– Моя дорогая госпожа, вы не должны понимать меня превратно. Но посудите сами, зло должно быть искоренено мастерами в этом деле, и чем скорее, тем лучше. Кто знает, какие мерзости он готовил тут втайне от всех; вам ли, молодой женщине, разобраться в его книгах и снадобьях, которые ведь все еще тут, в этих стенах, не правда ли?… В то же время ваш супруг, и о том знает весь город, был крайне к нему привязан и посему может воспрепятствовать следствию, лишь бы чернокнижник избежал бесчестия. Но вам-то, моя дорогая, тот негодяй никем не приходится, и вы бы могли, приняв разумное решение, избавить супруга от нужды ввязываться в эту историю, навсегда пресечь все кривотолки, связанные с его честным именем…
– Вы хотите осмотреть мой дом? – спросила я его. – Быть может, также и меня самое – нет ли на мне дьявольских знаков и не чересчур ли белы у меня колени? Скажите сразу, господин доктор, что еще вам угодно?
– О, простите, дорогая госпожа! Я ни в коей мере не хочу сказать, что вы можете быть в чем-то повинны – вы, незнакомая с проклятым чародеем. Но именно поэтому я уповаю на вашу помощь. Будучи верной дочерью церкви, вы не имеете причин отказать мне, равным образом и я не имею причин подозревать вас.
Яснее некуда: мой отказ будет уликой вины, а согласие очистит от подозрений. Сколько я ни думала в последние месяцы о том, как это случится, а на деле не успела даже толком испугаться. Поджилки затряслись, да где-то внутри, в груди словно задрожала толстая струна, но голова была ясная, и чувствовала я только холодную ярость.
Положим, я дам согласие. Ты с твоими присными осмотришь дом и, уж конечно, что-нибудь да найдешь. Не Рейхлина, так других евреев, не евреев, так арабов, не магию, так хулу на веру. Снимет ли это подозрения с меня и мужа? Навряд ли, особенно если найдешь подозрительное в записях, сделанных рукой Кристофа. Ты востришь зубы на этот дом и сундуки с золотом, о которых говорит молва. У колдунов нет наследников: клады Фауста пойдут куда положено по закону, и тебе достанется малая доля, а мы будем рады-радехоньки, если останемся живыми и свободными. Так ты придумал, но так ли оно выйдет?…
– Вот видите, мой господин, какую задачу вы мне задали, – сказала я с кроткой улыбкой. – Вы призываете меня исполнить мой долг и в то же время даете понять, что мой муж на это не согласился бы и что мое решение его огорчит. Как это связать со словами Священного Писания?
– Очень просто, госпожа моя. Сказано: «Жена да убоится мужа», но сказано и другое: «Враги человеку домашние его». Повиноваться мужу следует лишь там, где это равняется повиновению Господу, в иных же случаях допустимо и даже необходимо поступать не по его воле, для его же блага. Я сам не поколебался бы, спроси меня Господь: готов ли я для вящей славы Его осудить собственного брата? Разве ответ не очевиден?
– Ваши слова темны для меня, господин доктор. Вы толкуете Писание как ученый человек, я же всего только женщина. Но я скажу вам вот что. Я не отдала бы своей руки злому человеку. Если бы в этом доме было что-то богопротивное и опасное, господин Вагнер не жил бы здесь и не поселил бы здесь меня. Я не соглашусь на ваше предложение, покуда не увижусь с моим супругом и не спрошу его мнения.
– Мне жаль, что вы так упрямы и невнимательны к моим аргументам, – проговорил господин Хауф, встав с кресла и не глядя на меня, и я тотчас принялась перебирать в уме собственные слова, ища, какую ошибку допустила. – Ибо я говорил с вами только для вашего блага. Не думаете же вы, что Господь нуждается в наших ничтожных усилиях – это мы, напротив, нуждаемся в нем. Я давно знаю господина Вагнера, мы были с ним коллеги и друзья, и не могу выразить, как меня опечалили некоторые прискорбные перемены… Впрочем, блудному сыну до поры до времени не поздно вернуться. Всего вам наилучшего, госпожа моя. Если вдруг передумаете, не сочтите за труд разыскать меня.
Как скоро он ушел, я присела на скамью и спиной привалилась к стенке. Что такое он говорил о Кристофе? Угрожал, но чем – обвинениями? И с какой стати этот судейский называет Кристофа коллегой? Где-то учились вместе? Разве только на младшем факультете, а «прискорбные перемены» – не иначе как поступление на службу к Фаусту-старшему.