Текст книги "К судьбе лицом (СИ)"
Автор книги: Елена Кисель
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)
– Дрянь какая… и не разорвать! О чём ты думала, когда её сюда вешала?
– О тех, кто может нам помешать, – отозвалась Гера, старательно дрогнула рукой – и опутала брата новыми извивами сетки.
– Напридумаешь… помешать! Разве только ты и помешаешь. Сетки она вешает! Гефестом кованые! Говорил же: в таком деле женщина – к беде только…
Испуг снялся с лица Геры легче дешевых румян. Губы изогнулись готовым к стрельбе луком – вот-вот пустят ядовитую стрелу.
– О, да, брат. В таком деле может помешать многое. Женщина, горячность, проигранные какому-то смертному состязания…
Все-таки неизящно и невовремя. Грива Жеребца стала дыбом, он рванулся так, что сеть не выдержала: дала брешь, а потом уже расползлась, осенней паутинкой повисла на плечах разъярённого морского Владыки.
– Ты… Что ты сказала?!
Гера сложила руки перед полной грудью. Откинула голову, показывая зубы в злорадной улыбке. Рот приоткрылся спелым стручком: ох, сейчас на Черногривого горох прошлого посыплется…
– Дело, – медовым голосом напомнил Аполлон. – После можете устраивать перебранки.
Глаза Стрелка добавляли: можете хоть в Тартар друг друга запихать – не заплачу.
Хороший же гадюшник развел вокруг себя младший. Жаль, тут нет Прометея – оценить. Видящий, печень которого все так же неизменно клюёт орел, был бы рад. Вот сбывается предсказание: тиран больше не сидит на троне. Тиран храпит, заголивши ноги, на кровати. А его медленно заворачивают в расшитое серебряными бурунами покрывало – чтобы никто из случайных слуг не мог заметить. Покрывало коротковато, ступни Громовержца торчат, но это ничего, по пяткам его вряд ли даже возлюбленные нимфы опознают. Потом звучит: «Ну, что? Двинулись?» – и сверток с Эгидодержавным плывёт к двери, повинуясь мановению трезубца. Ни дать ни взять – покойничек, несомый к костру. Не хватает носилок да погребальных жертв. Безутешная вдова присутствует: провожает возлюбленного супруга застывшим взглядом.
А подземные боги даже ближе, чем надо: я готовлюсь шагнуть вслед за кулем, в который превратился Владыка Неба.
Меня задержал Аполлон. Накидывая капюшон на голову, Стрелок встал в дверном проходе. Всмотрелся в бледную, кусающую губы Геру.
– Ты не пожелаешь нам удачи?
– Пусть ось Ананки вращается в нужную для вас сторону, – мёртвым голосом произнесла царица Олимпа.
– Мы повернём ее в нашу, – мягко и успокаивающе произнёс Кифаред.
Ананка рассыпалась из-за спины мелким смешком – чего захотели!
Путь по коридорам до внутреннего двора казался непомерно долгим. Будто одна из временных ловушек Крона раскинулась от стены к стене – и водит кругами, путает время. Одни и те же статуи, одни и те же двери, лепнина, тонкая резьба, аромат, одна, две, три спящие служанки (не думать об этом, после!), еще дверь, ещё лепнина…
Посейдон поглаживал колчан. На его плечах вызывающе золотились остатки Гефестовой сетки – получалось почти естественно. Аполлон перебирал пальцами в воздухе и что-то мурлыкал.
Наверное, представлял, какую песню сложит, когда всё будет закончено.
Вечный спутник Мусагета – незримый аэд – конечно, тоже был здесь, семенил возле похрапывающего свертка и ликующе бренчал:
После ж богатую ткань хитроумно великие взяли,
И, без почтенья обвив глупца злокозненное тело,
Мощью своею его приподняв, торопясь, в коридоры вступили.
Подвиг предчувствуя славный, ступал Посейдон Черногривый,
Путь указуя трезубцем, что волны морские колышет,
И, поднимая стихии со дна, корабли потопляет,
После же, словно зверей кровожадных и мрачнокосматых,
Он усыпляет стихии и делает тихими их, словно овцы.
Также и Феб златозарный, легко поспевая за Дедом
Морским, коридор наполняя прекрасным,
Благоуханьем своей красоты, тут ступал величаво.
Лик он сокрыл свой чудесный, подобно тому как
В тучах скрывается солнце, и страждет тогда на земле всё живое…
Он был слеп, этот аэд. Надрывался, воспевая красоту Мусагета и величие подвига – избавления Олимпа от тирании Зевса.
Иначе мог бы заметить что вслед за двумя богами идет третий. Правда, без кифары, молнии и невидимый…
Все аэды в каком-то смысле – слепцы. Они поют только об очевидном. Невидимок, которые так часто двигают великими, им не рассмотреть – потому и песни получаются хоть и красивыми, но с пеленой на глазах.
Вот они прянули в дверь, и предстал перед ними
Внутренний двор, что подобен своей красотою
Был басилевсам дворцам, ибо мрамором был он отделан
Разных цветов, и мозаикой он из камней драгоценных
Был изукрашен, которая изображала победы
Многомогучего Зевса, что ныне бесславно повергнут,
И в покрывало завернут и связан, как будто
Теленок едва лишь рожденный, который готов на продажу.
Гордую речь начал тут Посейдон Черногривый с насмешкой:
«Вскоре не будет уже здесь Тифона и яроразящего Зевса.
Волны из светлоблестящих сапфиров затопят сей двор неотступно,
Чтобы сияли они и напомнили мне бы о море».
Это сказав, подошёл он к своей колеснице богатой,
Где пенногривые кони в упряжке уже в нетерпеньи вздымались,
И, опустив в колесницу тирана, что храпом безмерным и глупым
Двор оглашал, словно вдруг бы решил напоследок
Колонны его пошатнуть и Олимп весь содрогнуть,
Руку воздел и сказал…
Аэд поперхнулся и жалобно икнул: переложить в песню то, что сказал Жеребец, не представлялось возможным.
Белая пена конских грив ошалело моталась в воздухе. Лошади не ржали – кричали, тянули в разные стороны, бешено грызли удила, рвали упряжь, нещадно избивая копытами драгоценные камни двора.
– Что ещё?! – простонал Аполлон.
Посейдон прошипел «Ничего!», зачем-то прокрутил в руке трезубец, взялся за кнут…
Правда ведь – ничего. Прекрасный день для Олимпа: воздух холодный и сладкий, как вода в лесном ручейке. Гелиос правит где-то вдалеке, от стад Нефелы отделились с десяток пухлых облачных овечек, собрались как раз над дворцом, пощипывают синеву Урана.
А лошади встают на дыбы, отворачивают морды и дрожат мелкой дрожью, и не собираются везти Громовержца в Тартар. Может быть, их лошадиные сердца не выдерживают такого кощунства.
А может, дело в том, что перед лошадьми, незримый, стоит ужас. Черный, скалящийся сотней волчьих жадных пастей, дышащий драконовым пламенем, капающий с клыков слюной…
Подземный ужас, вышедший в давние времена из кузниц Циклопов. Послушный тому, кто направляет его.
Хтоний был рад возможности не только скрывать, но еще и пугать. Он грелся у висков, впитывая в себя недоуменное апполоново «Они у тебя взбесились, что ли?» и яростное ответное Жеребца: «Сейчас взбесятся!»
Хтоний с тихой радостью принимал в себя даже мою немую, полубессильную ругань. То, чем я награждал в мыслях Гермеса, заставило бы вечного спутника Аполлона поперхнуться дважды и с заиканием петь потом еще два века.
Где ж Психопомп со своими сандалиями, когда так нужен-то, я сам не знаю, сколько смогу держать, пока они не додумаются…
Кнут прогулялся по пегим спинам раз, другой – лошади только неистовствовали сильнее. Кнут свистел: «Вперед!» Ужас шептал: «Ни с места!» – и шепот был выразительнее свиста.
– Мне сходить за моими в конюшни? – нервно хмыкнул племянник.
Посейдон промычал нечто нечленораздельное и поднял трезубец.
Приказ ударил по лошадиным спинам сильнее кнута: вперед! со всех ног! сейчас! Квадрига брата, исходя мучительным ржанием, шатнулась на меня, но в тот же миг я поднял двузубец, связав себя, его и хтоний в единое целое, в плотный кокон, за стенками которого – хищные страхи, только и ждут, чтобы наброситься и растерзать. Все кошмары подземного мира, все клыки, что есть, вся жажда крови, сколько ни отмерено, всё безмолвное, норовящее довести до безумия…
Под ногами дрогнул Олимп. Два приказа схлестнулись, заскрежетали друг о друга проверенными клинками – и лошади не выдержали, галопом пустились вскачь и от приказа, и от ужаса.
Вскачь по двору с раздирающим ржанием, волоча за собой колесницу с Зевсом. Покрывало соскользнуло до половины, и Громовержца мотало по дну колесницы из стороны в сторону. Звякали о золотое дно адамантовые цепи.
Жеребец ругался так, что наверняка до дома Мойр долетело: он не ожидал рывка, и при резком крене его сбросило с собственной колесницы. Аполлон отскочил из-под копыт грациозным, стремительным барсом, по привычке извлёк лук – наверняка хотел подстрелить одну из лошадей дяди, чтобы остановить колесницу…
– О-о-о-о, мрази! Убьюу-у-у-у!!
Я молча взял свои слова о Гермесе назад – пригибаясь, чтобы не получить в лоб летящим золотым костылём. Всё же Психопомп умеет подбирать моменты.
Из-за ругани Жеребца и сумасшествия лошадей приближение опьяневшего Гефеста было незаметно. Аполлон и Посейдон заметили Хромца, только когда во двор рухнула первая колонна, а в воздух взлетело крошево.
Аэд вякнул опасливо:
Кони и боги смешались в темнотуманную кучу,
Тысячегромные ругани взрывы слились в завывании диком…
Потом благоразумно замолк, храня невидимую голову. Потому что: где боги? кони? Какая колесница?! Ржание, ругань, пронзительный запах вина и амброзии, хриплый рёв Хромца и не менее яростный – Посейдона, которого Гефест в запале зацепил молотом; мелодичный стон Аполлона, которому тоже досталось, и густая мраморная пыль в воздухе, и перепуганные лошади носятся кругами, вконец обезумев и кусая друг друга…
И драгоценные камни разлетаются во все стороны – портят мозаику. Зевс и Тифон на мозаике сливаются во что-то единое, многоголовое и яростное, а по колоннам уже бродит кузнечный жар, и молот лупит во все стороны.
Кушай, не обляпайся, средний, я такое уже в своем мире видел.
Жаль только – Гермес всё-таки перелил вина в кроткого Хромца, и теперь тот в неуправляемой ярости. Его не заставишь освободить Зевса: он будет бегать по двору и крушить, а если попадётся под молот колесница с Громовержцем – и ее в щепки расколотит под нескончаемый припев: «Куда?! В цепи?! И орла…?!» А Посейдон сейчас очнется, схватится за колчан – и Гефест уляжется поперек второй поваленной им колонны, а тогда хаос прекратится, и момента больше не будет…
Действовать надо сейчас, пока из-за пыли они не видят друг друга.
Я выждал момент: колесница как раз поравнялась с Гефестом, и тот взметнул молот, яростно грохнул по борту, сминая и дробя свое же произведение. Божественным рывком я толкнул себя на колесницу, у коней подломились от ужаса колени, и они упали на мраморные плиты, перепутавшись гривами и упряжью, калеча друг друга копытами.
Я ужалил двузубцем один раз – и адамантовые звенья, опутавшие Зевса, лопнули. Младший от болтанки в колеснице начал приходить в себя – тряс головой, что-то бормотал.
По морде я ему прибавил просто с разгона, не успев остановиться. Спасибо – не двузубцем, а правой, открытой.
Могу прозакладывать ключи от Тартара – Владыку никакими сонными чарами не удержишь, если ему дать пощёчину.
С колесницы я шагнул уже не торопясь. Кони Посейдона били копытами, просили пощады, но хозяин не слушал, хозяин был занят сдуревшим Гефестом, не желавшим подставляться под трезубец. Они так и носились в облаке пыли: бирюзовый блик – Посейдон, огненный вал – Гефест, золотая струна – это Аполлон от молота уворачивается. Капюшон свалился, златые локоны растрепались, лицо покраснело, и по всему видать, что Аполлону такие танцы не по нутру: еще немного – и пристрелит брата!
Огонь! Нет, слепая мощь волн (вспомнил Жеребец, над чем царствует!). Золотая стрела! Сломалась о ярость, раздавлена кулачищем: «Ещё и стрелы?!» Молот! Трезубец…
Всё, сколько можно уже мазать по такой мишени.
Гефест наконец подставился, а может, Жеребец собрался и ударил точнее. Кузнец повалился, так и не расставшись с молотом. Яростно прохрипел: «Одолели!» – с ненавистью взглянул на кривые, жалкие ноги, выглядывавшие из-под хитона.
Посейдон подошёл, брезгливо отбросил молот от руки кузнеца. Спросил:
– Ну, и что с ним? С Лиссой ночки проводит?
– Пьёт, – махнул рукой Аполлон. – Гермес говорил – с ним было такое, когда покарали Прометея.
– Хорошо, – слово просочилось сквозь зубы медленно, коварно, как вода, проникающая в трюм. – Всё равно бы пришлось. Он слишком предан Зевсу.
Движение было царственным. Отточенным, красивым: наверняка Посейдон тысячу раз представлял, как он протягивает руку к колчану, достаёт холодную белую стрелу – произведение Циклопов…
Только вот закончился жест неизящно: пальцы схватили воздух. Попробовали поискать молнию пониже – нет. Повыше, левее, правее – нет… Пощупали колчан – на месте…
– Не это ли ищешь… брат?
Голос пал на площадку первой приближающейся грозой. Угольно-серой тканью туч, укрывающих вершину Олимпа. Мягкими, отдалёнными раскатами, обещающими большую бурю.
Захрипел аэд – песенный спутник Аполлона. Он не хотел придумывать эту песню. Не хотел знать, чем она закончится.
Наверное, Мусагет тоже хотел бы зажмуриться – но он стоял, молча глядя на отца. Даже не пытаясь наложить стрелу на тетиву. Знал – не успеет.
Потому что в руке Владыки Неба – молния.
Потому что глаза Владыки Неба сузились в опасном прищуре – когда он так щурится, то опередить его невозможно.
Потому что Громовержец, выпроставшись, стоит возле немо кричащих от боли лошадей – и выглядит как в старые военные времена: хитон простой, волосы всклокочены и сияют неизвестно от чего, лицо светится холодным гневом, а щека отчего-то горит.
К ногам Громовержца медленно сползают остатки кем-то разбитых цепей, а губы – тоже белые – едва шевелятся, а гром рокочет всё ближе и ближе:
– Ты рано взял мой колчан, Посейдон. С каких пор ты крадёшь у спящих?
Вдалеке, отзываясь на гнев Владыки, блеснула чужеродная зарница. Тучи Нефелы почернели, овцы обернулись драконами, веющими холодным ветром.
Шквал клыками рванул за подол хитона.
Я отвернулся. Шагнул, не размениваясь, сразу к подножию Олимпа. Ведь и гиматия же не брал: закутаться не во что. И сандалии легкие.
И нечего там смотреть и слушать: против бодрствующего Зевса они не выстоят.
Подумал, шагнул еще раз. Выбрался на зеленый холм, с которого Олимп казался средних размеров муравейником. В муравейнике творилась какая-то беда: плотным роем разозлённых ос вокруг вершины сбивались тучи, изнутри пробивались белые вспышки – хлесткие, короткие.
Гром рычал уже в полную силу, но до меня докатывались только гулкие отзвуки.
Снял шлем: тот давил ноющие виски. Всё равно никто не узнает: сидит на холме мужик в годах. Сутулится, взглядывает на Олимп, прутиком что-то чертит.
Хитон простой, наверное, местный деревенский дурачок.
– Ух, – сказал Гермес, спрыгивая на траву возле меня. – Папочка злится.
Заухмылялся и ткнул пальцем в сторону гермы, косо торчащей в отдалении, у леса. Странная, нелепая герма: нет ни перекрёстка, ни вообще дороги, а она стоит.
Вот, значит, как он меня нашёл.
– Я не опоздал с Гефесом, Владыка? Ни в какую пить не хотел! Пока уломал, пока предложил за Прометея выпить, пока он мне плакаться начал… Успел?
– Успел, – сказал я.
Тучи вокруг Олимпа сжались, спрятали гору в душный мешок.
Гермес сидел раскрасневшийся и пропитывал воздух винным духом.
– А зрелища я не видел, – посетовал, – пошёл слуг поднимать, рабов, харит, да вообще – всех. Чтобы свидетелей побольше на всякий случай. Чуть добудился некоторых. И чем это они их?
Я не ответил. Ничего не нарисовал. Молча рассматривал прутик с остатками зелени. В глазах плыли плесневые пятна – следы снов.
– Ты скажешь, что Гефест освободил Зевса, – медленно проговорил я, когда племянник перестал перечислять, что разгневанный Громовержец сотворит с заговорщиками.
– Так ведь он же и освобо…
– Ты. Скажешь, что он освободил Зевса. Сначала Гефесту. Потом всем.
– Понял, – скроил благостную мину племянник. Потом не выдержал, хихикнул: – Об этом Мусагет песни не будет складывать. А жаль. Надо бы, надо бы. А больше всего – о тебе, надо бы, Владыка. Не знаю уж, как ты это устроил – но тебе любой из нынешних героев позавидует!
– А вот этих поминать не надо. Накличешь.
[1] Дамат – в древней Греции советник при дворе басилевса.
[2] Дий – одно из имен Зевса.
Сказание 3. О чёрных и белых крыльях
Есть близнецы – для земнородных
Два божества – то Смерть и Сон…
Ф. Тютчев
У Владык всё великое. Если победы – до небес. Враги – в общем-то, тоже до небес, они не слишком отличаются от побед. Любви – на сотни песен, мудрости – на сотне мулов не увести, а уж справедливости сколько!
Поэтому Владыки не должны видеть дурных снов. Потому что кошмары будут им под стать – великими. Безжалостными. После такого кошмара можно невзначай схватиться за молнию или за трезубец – и прости-прощай какой-нибудь смертный народ, невовремя подвернувшийся под руку.
Сны смотрят на меня из черных вод Амсанкта. Толпятся, обиженные. Они только что вытекли в воду вместе с памятью и теперь не хотят тонуть. Сны Аида-невидимки: черная пасть Тартара и белая усмешка отцовского серпа, голубые глаза барашка-Офиотавра и алые плоды, прорастающие из детских тел на острове Коркира.
Сны Владыки подземного мира: бесконечная череда теней и тянущие в мольбах руки грешники. Белые и черные перья – вперемешку. Юноша, струны кифары которого вызванивают непростительное, невозможное: «А если бы у тебя отняли…»
Снов что-то многовато. Не навеянные коварным жезлом Онира, – свои собственные. Пятнами плавают в черных водах, подмигивают нагловато. Подначивают: а правда, что Владыки не видят кошмаров? Или всё-таки врешь?
Вру, конечно. Видно, по старой памяти: науку Аты так просто не отбросишь, даже если всё уже кончилось, и здесь есть только я, стилос воспоминаний, да бултыхающиеся в холодных водах сновидения.
Уймитесь, сновидения. Послушайте о моем дурном сне. Длинном, жутком, такой ни одному сыну Гипноса в голову не придёт…
И расступитесь уже там, в водах: нам удобнее вспоминать, когда видим свои лица. Кошмары друг для друга.
Когда выясняем, уже в который раз: он…? я…?
Зевс, оказывается, умеет выдумывать казни.
Не хуже меня (еще вопрос, кто из нас взял нужный жребий).
Вестницей участи Посейдона, Аполлона и Геры выступила Кора. Спустилась в этот раз с опозданием: «Ну-у, мой царь, ты не представляешь, что там творилось на Олимпе».
– Представляю, – пробормотал я. – Гермес рассказал.
Персефона хмыкнула и уплыла сквозь розовую аллею, я шагнул следом – и кусты сомкнулись перед лицом. Мерзкая алая роза сунулась в нос, вцепилась шипами в гиматий: не отцепишься, пока не вдохнешь аромат. Я послушно вдохнул и расчихался.
– Не нравится? – долетел удивленный голос жены из глубин сада. – Я тебе другие покажу, перед тем моим уходом высадила…
Царю подземного мира нужен какой-никакой досуг. Когда жены нет, можно прогуляться по десятку разных троп, навестить подземных в их дворцах (эти всегда рады), да мало ли что!
Но, раз уж жена есть, приходится таскаться по ее саду. Не каменному – вызывающе живому, правда, темному и отделанному драгоценными породами камня, как все здесь, но все равно – дышащему Средним Миром.
Здесь даже поёт настоящий соловей – правда, когда я захожу в сад, бедный птах не подает голос. Побаивается.
– Только не грози моим цветам опять огнём, – сжал ладонь, на которой уже готово было вспыхнуть предупредительное пламя. – Подожди немножко, почти готово… все, можешь смотреть.
Колючие ветви расплелись, давая проход. Кора стояла в нескольких шагах, поглядывала на новую клумбу.
Не розы, лилии. Крупные, с искривлёнными лепестками, полыхают ярко, оранжево, по краям, кажется, даже теплые искорки проскакивают. Вот-вот процветут веснушками, улыбнутся, протянут руки: «Радуйся, брат!»
– Это… для неё, – тонкие пальцы жены осторожно приласкали лепестки. – Мать пыталась вырастить наверху, но получалось не так. Она очень огорчалась. Говорила: вот, я ведь помню сестру, а цветы почему-то золотые получаются, а Гестия не любила золота…
– На Олимпе всё золотое, – сказал я тяжело и сухо. Жена искоса глянула на мое лицо и вдруг хихикнула.
– Это точно. Даже цепи, на которых Геру повесили. Как, Гермес разве не рассказал этой новости? Наверное, рассказывает ее рапсодам. Брат говорил, что такое не должно быть забыто.
Улыбнулась мгновенно, мстительно и остро – и за улыбкой во весь рост встала усмехающаяся Гера, какая-то давняя ссора… «Я рада, что мой муж подменил брата на твоём ложе, племянница. Как тебе понравилось с ним? Я его понимаю: он пытался хоть отчасти восполнить то, что дал тебе такого мужа…»
– Цепи?
– Цепи. Чтобы привязать за руки, – она поиграла тонкой цепочкой браслета. – И две наковальни на ноги – чтобы надёжно подвесить между небом и землей. И плетка, чтобы бичевать. Мой царь, неужели ты правда не слышал? Я думала, ее крики до Тартара достанут!
Услышишь тут, как же. За постоянными стонами теней и воем казнимых на Полях Мук. Или по ночам – в снах, поросших зеленой, призрачной плесенью, сны втянули щупальца только после прихода жены, да и то – нет-нет, высунутся осторожно, тронут за виски…
Скамьи в этом саду увиты густой зеленью: плющ присосался к серебру, усеял его белыми цветами. Жена садится, оглядывая сад, я устраиваюсь удобнее: растянувшись на всю скамью и положив ей голову на колени. В песнях мертвых рапсодов герои отдыхают после битв именно так.
– Плётка?
– Кажется, да. Выделанная из драконьей кожи. Гермес мне шепнул, что у Аполлона осталось много кожи Пифона – он ее для чего-то хранил. Гермес ее, конечно, позаимствовал… правда ли говорят, что из драконьей кожи получаются отменные плети?
– Спроси у Эриний. Их бичи…
Арес, когда был еще заносчивым и юным божком войны, раздобыл себе такой – погонять лошадей. Хорошо погонял. Только недолго: при мне он полоснул по спине своего вороного только раз, второй удар пришелся поперек физиономии самого племянника. «Понравилось? – спросил я, сворачивая бич в руке. – Запомни: драконьей кожей можно бичевать людей или богов. Лошадей жаль». Арес кусал губы от бешенства, плевался ихором, но ответить на удар не пытался: ни один бешеный не кинется на Чёрного Лавагета, когда у него в ладони такое оружие.
– Правда? Ну да. Алекто как-то хвасталась своим мастерством. Странно, что отец не попросил их.
Мягкая линия подбородка твердеет, пальцы перестают перебирать мне волосы, сжимаются коротко и резко. А я с недоумением вглядываюсь в нее снизу вверх.
Зевс что – сам…?!
– Сила и Зависть, его верные, верные слуги. С плётками. Там был весь Олимп. Все смотрели. Это не длилось долго. Но все смотрели. Отец тоже смотрел. Гефест пытался его отговаривать, но он ответил…
…что это в назидание другим, конечно.
Ни одна богиня больше не посмеет участвовать в заговоре против Громовержца. Чтобы не быть раздетой и высеченной перед остальными. Если с женой он поступил, как со смертной рабыней – какой может быть участь других?!
– И эти дни ты утешала Геру?
– Нет. Маму. Она пыталась что-то сделать для сестры… облегчить… хоть чем-то, – стеснительный тон и запинки у Коры начинаются каждый раз, как она говорит со мной о чужом милосердии. Будто опасается презрительно нахмуренных бровей и недовольного: «Это что за глупости?»
Если говорить приходится о милосердии Деметры – она запинается вдвое чаще.
– А вместо этого пришла в расстройство сама?
– Гера не хочет ее видеть, царь мой. Кричит. Проклинает ее, меня, почему-то с упоминаниями твоего царства…
Не надо угадывать, кого Гера сейчас проклинает больше всех. Надеюсь, она хотя бы вслух об этом не орет.
– …и я не смогла оставить мать, когда она плачет еще и из-за сестры. Ты не слушаешь, мой царь?
Дрёма подкралась коварным, невидимым наемником, смежила веки. Только вот перед глазами не кости скал, поросшие плесенью, не рассыпанные перья – огненные цветки. Колышутся, бросают теплые отблески, улыбаются…
– Я слушаю. Посейдона и Аполлона брат тоже бичевал?
– Нет. Их он заставил работать на смертного. Отдал в услужение Лаомедонту, царю Трои. Кажется, Лаомедонт решил воздвигнуть стены вокруг своего города, и теперь Посейдон и Аполлон заняты этим.
Воображение с готовностью представило Жеребца, волокущего здоровенную глыбу камня. Следом – Аполлона, с громкими ругательствами тешущего эту же глыбу. Воображение, конечно, врало: бог не станет работать руками, когда есть трезубец или волшебная кифара. Но вот уже сам факт…
– Гермес говорил: этот царь даже не собирается им платить за работу! Ходит вокруг этой стены. Ковыряет ее пальцем, ногой пинает. И ко всему придирается! То на трещину покажет. То глыба не так легла. А вот тут вражеский лазутчик с колесницей пролезть может – Гермес так и говорил: с колесницей! Представь себе, царь мой…
Кажется, не только эллинским басилевсам жмет череп. Натирает, небось, как не по размеру скованный шлем. Воображение почему-то не желало представлять участь Лаомедонта – наверняка ведь Зевс выбил из брата и сына клятву Стиксом не вредить этому царьку.
Зато представилось лицо Жеребца, которому какой-то царек доказывает: «Боги что – даже строить не умеют?!»
– После визита Таната нужно будет приспособить этого басилевса на стройку, – мечтательно сказала Персефона. – Аполлон будет признателен.
Особенно если я еще приставлю к Лаомедонту Эвклея – чтобы тыкал пальцем и бурчал: «Руки у тебя откуда растут? У Гефеста плечи ровнее, чем твоя поделка!» Хмыкнул, не открывая глаз. И жена туда же. Что-то в последнее время у всех большое желание взять на себя мои обязанности палача.
– А Гефест?
– Гефест?
– Гермес говорил, что это он освободил Зевса.
Я слышал только первую версию – напоказ, для свиты. «И тут он врывается, – вздымал руки Долий. – Молотом – хрясь! Посейдона в сторону, Аполлона в сторону, цепи расколотил, а потом уже Зевс сам – ка-а-ак!»
Геката ухмылялась едко, остальные честно верили, что до прибытия Гефеста Зевс так и торчал в цепях. «И глазами лупал!» – от большого вдохновения прибавлял Гермес шепотом.
– Ах, да, да… Отец устроил пир в его честь, – голос жены звучит мерно, усыпляюще. – Похвалил за верность. Но, кажется, брат был совсем не рад почестям. Он все ходил, просил, сначала за Геру, потом за Посейдона и Аполлона… Так просил, что Зевс чуть было не разгневался и не отправил его тоже строить стены Трои.
– Хорошо.
– Царь мой?
– Хорошо, что не стал бичевать.
Она опять прекратила перебирать мне волосы: ладонь остановилась на лбу, острыми ноготками царапнула кожу. Нахмурилась – я скорее почувствовал, чем увидел, потому что видеть не хотелось, и думать, и тревожиться, хотелось – представлять себя молчаливым псом, положившим голову на колени хозяйке. Черным, подземным, осоловевшим от ее близости, не умеющим разбирать речь богов, не понимающим шелуху слов…
– Я спрашивала Афину… почему Зевс… почему он так суров. С Герой. С братом. И сестра сказала, что они посягнули на самое ценное для него. Молнии. Трон. Потому что для Владык нет ничего, что было бы…
Псы не слышат. Не понимают. Чувствуют только легкое подрагивание ладони на лбу. Невесомые, плавающие в воздухе тревожные нотки – даже не в голосе, в молчании. Молчание, в котором она представляет свою участь – если бы она вдруг подняла восстание против меня. Быть раздетой на потеху подземным, иссеченной бичами Эриний? Так ведь я не Зевс, я умею придумывать казни пострашнее.
У Владык ведь нет ничего, что ценнее их бремени.
Если, конечно, они Владыки, а не уроды с раздвоенными нитями.
– Афина мудра. Все знают, что в случае неудачи Владыка не пощадит бунтовщиков. Поэтому в подводном мире не было бунтов, а на Олимпе такое впервые.
Говорящий пес – это неинтересно. Ата сказала бы, что игра испорчена. Поэтому приходится подниматься, стряхивать с волос руку жены, избегать ее изумленного взгляда.
– Царь мо…
– В третий год моего правления. Спроси Гекату – она наверняка помнит.
Поражения нелегко забывать. Оранжевые язычки лилий подмигивают с клумбы, изредка долетающий сладкий запах отдаёт полынной горечью.
– Это тогда умерла та нереида? Левка?
Лицо не вспомнилось. Бирюзовой рыбкой из омута памяти блеснули два глаза – ласковые лагуны… потом сразу серебро волос, нет, листьев, кора под пальцами…
– Да.
В глубинах сада пробудился соловей. Издал пару отрывистых, печальных трелей. Жена смотрела опасливо, будто забрела в темную пещеру, слишком глубоко продвинулась, теперь вот не взбаламутить бы там что-то древнее, черное.
Девочка, ты-то что там можешь взбаламутить? Там всё так надёжно похоронено, что в последнее время даже Мнемозина не суется. Если бы смертные умели так погребать – наверное, тени бы попросту растворялись, не оставляя малейшего следа.
– Царь мой? Ты хочешь продолжить прогулку?
Вот еще, чтобы мне в лицо розы тыкались? Лучше пусть не розы – медные волосы с запахом нарциссов: приятнее на ощупь, и шипов у них нет.
Геката вспомнит, Геката расскажет: торжество при виде колесницы, мальчишка-возничий придерживает старуху с серебряными волосами, бежит, не оглядываясь, бросая в лицо миру легкую победу…
А потом возвращается Владыкой. Из этих, для которых нет ничего ценнее. Геката, правда, расскажет, что я никого не бичевал, так, посадил Харона на весла на веки вечные, а потом добавит, что я не Громовержец все-таки, и прошелестит, что я и так половину бунтовщиков перекалечил, а если бы еще и карал…
Но это будет после.
– Царь мой… ах, ты опять… но мы же только недавно… ой, фибула…
Фибула, подаренная матерью – золотой колос – метко улетает в гущу роз, гиматий Кора сбрасывает сама, не желая осквернять свой сад треском рвущейся ткани.
– Четыре дня, – слова выдыхаются коротко, резко: губы заняты сначала белой шейкой, потом стремительно припухающими губами, потом оголившимся плечом, – ты здесь пока четыре дня. Против восьми месяцев.
Пристало зрелому богу, Старшему Крониду и мрачному правителю подземелий вести себя, как влюбленный пастушок? Ананка полагает, что нет, и неодобрительно что-то бубнит из-за спины, но вот только я не очень-то слышу Ананку, и суды теней в эти дни коротки, потому что один вид Коры, поправляющей волосы, вызывает желание отправить на Поля Мук все тени и всю свиту. В первую неделю после ее спуска смолкает даже Тартар – узники не ломятся, не выкрикивают проклятия – бесполезно, все равно не услышу.
– Гефест иногда по годам… к жене… а она говорит, что у них не так…
– Потому что идиот.
Кора прикусывает губу, услышав звук своего рвущегося пеплоса (эту проклятую ткань иначе вообще снять невозможно!), с затуманенными глазами шепчет: «Аид, ты что… здесь?! А если кто-нибудь вдруг…» – блаженно улыбается, различая ответный невнятный шепот: «В Тартар заброшу, все равно никому не расскажут», – не замечает, что округа вымирает, даже бедный соловей онемел и сделал вид, что три года как тень.
Прижимается всем телом, обволакивает нарциссовым ароматом, забрасывает мою фибулу куда-то к колосу Деметры, ласкает сведенные плечи…
Не подозревая, что я говорил не о Гефесте. О себе. Гефест, хорошо осведомленный о неверности жены, прекрасно обходится подручными нимфами. Детей каким-то смертным настрогал. Наяды-нереиды к нему заплывают. Он не сидит восемь месяцев, ожидая встреч с женой.