355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Полякова » Театр Сулержицкого: Этика. Эстетика. Режиссура » Текст книги (страница 13)
Театр Сулержицкого: Этика. Эстетика. Режиссура
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:48

Текст книги "Театр Сулержицкого: Этика. Эстетика. Режиссура"


Автор книги: Елена Полякова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

Спектакль будут бесчисленно возить на гастроли, вывозить на другие клубные, студийные сцены. Одни велики, надо ставить кулисы пошире. Другие малы – вторую дверь не сделаешь, надо ставить лестницу тут же, у камина. Актеров на выезде предупреждают об изменениях, изменения остаются в спектакле, причем меняются, друг друга дублируя, исполнители. Дубляж не означает повторения – копии. Впрочем, первый состав так любит спектакль, что старается играть всегда. Сушкевич – пример тому. Выходит и выходит Чтецом. Образ и актер стареют вместе: «Начал чайник…» Чтение-монолог пожилого джентльмена: «день стоял сырой и холодный»… Чайник – закипает, посвистывает, музыка подхватывает мелодию чайника. У очага тепло; чайник поет. Джентльмен читает – приближается к Дому вместе с его Хозяином: «Ночь темна, дорога темна… Хмурое небо ничем не радует взор, только на западе темно-багровая полоса: это солнце и ветер зажгли облака… Верстовые столбы обмерзли, дорогу размесило: ни лед ни вода, ни то ни се, ничего нельзя разобрать. Но пусть он едет, все-таки едет, едет».

Диккенсовская дорога незаметно становится для зрителей четырнадцатого года дорогой блоковских эшелонов, идущих к западу:

 
«В закатной дали
Были дымные тучи в крови»…
 

Дорогой эшелонов, проходящих через город Александров, мимо дома, где жили сестры Цветаевы с детьми:

«Ох, и поют же солдаты!

Ох, и поют же… О, Господи, Боже ты мой»…

Пушкинская тройка мчалась за бесом, заманивающим в неведомые равнины. Гоголевская тройка летела, три года скакала, не управляемая Селифаном или пьяным Ноздревым.

Толстовский Хозяин блуждал вместе со своим Работником и умирал, согревая своим теплом Работника. Все надеялись выбраться, увидеть огни в метели, довезти барина, хозяина, почту, курьера, который ямщика колотит по шее. Возчик Джон вывозит свой фургон на свет фонаря, на свет лампы в окошке, прямо к крыльцу дома, где чайник передал мелодию сверчку, и оба они перекинули свою веселую песенку длинному лучу от свечи и послали ее за окно, на темную дорогу.

Музыка и голос Джентльмена постепенно замолкают.

Заснеженный, огромный Джон Пирибингль в двери. Шляпа, длиннейший шарф, просторнейший плащ, предок плащ-палатки, сапоги-ботфорты – все усыпано снегом. Жена – малютка Мэри, кажется совсем уж маленькой и легкой, легко подпрыгивает, чтобы обнять мужа. Он ее поднимает ручищами-лапищами; оборки ее белого чепчика трепещут, как крылья первой весенней бабочки; белая косынка на плечах свежа, как рождественский снег.

Под окнами – как в «Дяде Ване» – лошади фыркают, переминаются, звякают бубенцами. Звукорежиссер (должности такой еще не существует), он же актер-студиец Владимир Попов, подбирает звук, не повторяющий чеховский отъезд-прощание. Здесь – приезд, встреча, вроде те же колокола на колокольнях, та же упряжь. Но колокола звонят не как на Иване Великом, упряжь другая, колокольчики – не дары Валдая, Джон – не ямщик, Мэри – не Ямщикова жена. Вероятно, «драгоценный крошка», как именует чета Пирибингль своего первенца, совершенно похож на русского младенца, но нам его не покажут. Им любуются в его плетеной колыбели, похожей на корзину, его тетешкают на руках, передавая сверток няньке Тилли. Она больше других напоминает няньку пензенскую или елецкую: приютская сирота, отданная в услужение. Очень старается услужить, войти в семью. Русский вариант трагичен у Бунина, у Чехова: студийцы читали «Спать хочется». Трехстраничный рассказ про малолетнюю няньку. Измученная бессонницей, она душит крикуна-младенца в люльке и засыпает возле детским, безгрешным сном.

Мария Успенская будет играть Тилли бессменно, потому что заменить ее нельзя. Нескладная, с острыми локтями и нелепой прической, с тощим пучком на затылке. Не оплакивающая свою горькую долю, но восторженно-счастливая. Попала к таким хозяевам! Нянчит такого ангела-малыша! Все время укачивает его, хотя может перевернуть сверток вверх ногами – тогда зал дружно ахает.

Если бы Сушкевич был профессиональным переводчиком, он бы, вероятно, долго мучился с приютским говором Тилли: как сделать, чтобы речь ее была речью деревенской няньки? Вводить просторечия, провинциализмы русского языка? Так часто поступают нынешние переводчики, причем не только на русский с английского, но на английский, на испанский с русского.

«Сверчку», особенно не задумываясь, нашли меру. Тилли называет хозяев, в том числе грудного крошку, в третьем лице: «Как это их мамаши так ловко распознают коробки, когда папаши привозят их домой?» – обращается нянька к ребенку. «И побежали наши мамаши готовить нам постельки».

За этим – собственное сиротство, отсутствие своих папаши и мамаши. А вдруг уроню бесценную крошку? И меня обратно в приют?

Но это не Чехов, это Диккенс святочный, значит все кончится счастливо.

Возчик Джон с женой разбираются в посылках, предназначенных обитателям этого городка. Джон вдруг ахает: «Я совсем забыл про старика…»

Оказывается, он подобрал по дороге человека, тот улегся в тележку и заснул, а Джон про него забыл.

Открывается дверь, морозный пар врывается в комнату. Джон вводит седобородого старика с толстой палкой в руке. Старик стукает палкой об пол, ручка палки раскладывается как деревянный зонтик. Поставишь такую палку, вот тебе стул-табурет (с такой палкой часто ходил Толстой, только та была с острием – удобно втыкать в землю).

Старик усаживается на свою палку-стул, надевает очки, хотя ему был бы нужнее нынешний слуховой аппарат или тогдашняя слуховая труба. Незнакомец весьма глуховат, поэтому Мэри кричит ему, восхваляя своего крошку: «Крошке уже привили оспу, он все понимает! – Подумайте! – Ловит свои ножки!!!»

Тилли скачет вокруг незнакомца с крошкой на руках, демонстрируя крошкину гениальность.

Опять стук, мороз в дверь. Входит еще один старик, словно озябший в сыром подвале или на чердаке. Из тех, о ком говорят – даже борода не растет. Лицо словно покрыто пухом, прямы бесцветные волосы, то ли плащ, то ли какая-то парусиновая хламида на узких плечах. Кобус Михаила Чехова был предан судовладельцам и морю. Калеб из Диккенса – игрушечных дел мастер, преданный игрушечному фабриканту Тэкльтону. Любит он свою слепую дочь и свою работу, а работу дает Тэкльтон; Калеб умеет только делать игрушки, Тэкльтон – их продавать. Игрушечник Михаила Чехова думает только о своей дочери и о своих «Ноевых ковчегах». Издавна популярны в Англии деревянная лодочка или лодка побольше – как бы модели Ноева ковчега, населенные всеми животными, которых, как известно, Ной собрал в ковчеге парами. Калеб делает деревянных быков и коров, ослов и ослиц, кроликов, голубей, слонов, львов, кенгуру – благо Австралия уже открыта. Чехов играет не просто нищего. Играет нищего Художника. Наблюдателя природы, переносящего свои восторженные наблюдения в кукольные работы. Старик осторожно берет из рук возчика горшочек с цветами – для дочери, коробку с кукольными глазами – для работы. И, поклонившись, просит у малютки Мэри разрешения дернуть за хвост собаку, стерегущую дом (ее лай доносится, когда кто-то приближается к дому). Дернуть пса за хвост нужно потому, что надо для ковчега сделать сердитую собаку. Собака, еще не ставшая объектом эксперимента, сердито лает, гремит цепью за окном, потому что мимо нее проходит сам господин Тэкльтон. Появляется на пороге – длинный, сухой, безукоризненно одетый человек, вахтанговский Тэкльтон, сразу видно – джентльмен, двойник кукол-марионеток с деревянными суставами. Суставы его двигаются словно на шарнирах, глаза как оловянные пуговицы с его же сюртука, рот – щель, прорезавшая лицо, будто прорезь кошелька или копилки, заглатывающей монеты. Кажется, потряси его, и в нем забренчат проглоченные монеты разных стран. Дернешь за нитку – кукла запляшет, выбрасывая длинные ноги. Сел на стул, вытянул ноги, о которые все спотыкаются. Фабрикант пришел, чтобы забрать присланный от городского кондитера свадебный пирог. Ведь Тэкльтон женится на молодой красавице Мэй. Мэй – ровесница и школьная подруга малютки Мэри. Насколько Мэри счастлива, настолько Мэй несчастна. Ее жених еще со школьных лет, сын Калеба, пропал без вести где-то в океане.

Что Калеб, что Мэй с ее матерью-вдовой – беззащитны перед Тэкльтоном. Фабрикант хочет жениться на Мэй, матушка ее мечтает стать тещей фабриканта. Ветер свистит на улице, хозяин и работник уходят в ночь. Впереди шагает, словно марширует Тэкльтон, за ним плетется с тортом в руках Калеб. А глухой старик-прохожий просит приюта в этом доме. Мэри предлагает ему остаться. Кукует кукушка в часах, Тилли качает крошку, свет тускнеет.

Действие переносится в комнату, где живет Калеб со слепой дочерью. Комната гола, меблирована тем, что выбрасывают за ненадобностью из зажиточных домов. Вся завалена, завешена игрушками. Они висят на стенах, на гвоздях и крючках, подвешены под потолком, громоздятся под столом, под табуретами. Маски, ковчеги, кукольные дома, всадники, звери, клоуны (игрушки делали все студийцы во главе с Сулером. Он взывал: «Делайте ярче, пестрее, причудливей!!!»). Слепая ощупью, но ловко, быстро шьет, а отец – в который раз! – описывает ей чистоту этой уютной комнаты и свое прекрасное синее пальто (в реальности ветхий балахон пыльного цвета). В комнате – слепая Берта, множество кукольных стеклянных глаз, живые, прозрачные глаза старика Калеба. Описывая дочери красоту своего пальто и своего дома, он мастерит-красит кукольный домик, любуясь своей работой. Воздушные змеи под потолком готовы улететь в небо, а по полу едет совсем уж немыслимая повозка. Пародия на Джона, на всех возчиков всего мира? Вожжи держит старик в чалме, конь – не конь, а черепаха леопардового окраса, да еще такое же животное едет на крыше повозки.

Вошедший Тэкльтон издевается над Калебом и Бертой, а Калеб шепчет ей, что хозяин так подшучивает… Тэкльтон уходит, обещая вечером зайти со своей невестой. Покачиваются клоуны и звездочеты в пестрых плащах с волшебными жезлами, с бумажными букетами в руках. Берта продолжает упоенно слушать рассказ отца о чуткости Тэкльтона и его доброй улыбке. Берта завидует Мэй, которая станет женой этого благороднейшего, добрейшего из людей. Берта все бы отдала за такое счастье, но отдать ей нечего. Девушка плачет и шьет. Отец мастерит новую игрушку.

* * *

Та же комната; игрушки с пола, со стульев сброшены в углы; в комнате раздвинут стол; на столе бараний бок (дар Тэкльтона); блюдо с картофелем передают друг другу; сидящие за столом едят этот картофель, пьют настоящий горячий чай и холодный чай, изображающий виски и вина, налитые в графин и бутылки. Вера Соловьева – Берта благословляет своего любимого Тэкльтона на брак, как бы передавая невесте сокровище ума, великодушия, доброжелательства к людям. Тэкльтон смеется своим деревянным, отчетливым смехом – Берте слышится пленительный смех любимого человека, которым будет гордиться Мэй. А фабрикант смотрит на Джона и его малютку-жену так же, как на Калеба и его слепую дуру. И так же деревянно-зловеще улыбается.

Мэри рассеяна за столом, забыла набить трубку Джону; Джон замечает ее тревогу и сам чем-то растревожен. Когда все расходятся, Тэкльтон берет своей паучьей, цепкой рукой руку Джона, отводит его за игрушки, откуда просматривается мастерская.

Джон видит, что жена его шепчется с глухим стариком, которого он сам привез в свой дом. Видит, как старик снимает длинную бороду. Открывается молодое лицо. Оба улыбаются, склоняются друг к другу крошка Мэри и молодой незнакомец. Мэри целует незнакомца. Они исчезают; Джон молча отходит от Тэкльтона, идет к двери. Сгорбившийся, старый, шестидесятилетний муж двадцатилетней женщины.

Хлопает дверь – Мэри зовет мужа домой. Злодей Тэкльтон улыбается во весь рот: «Он пошел вперед».

Как? Ушел без нее? Мэри перебегает комнату-сцену, бежит за мужем. Темнота покрывает все, продолжается только отчетливый, злорадный смех хозяина – Тэкльтона.

* * *

Джон в своем доме. Войдя, он бросает цилиндр на каминную полку, поодаль от расписных тарелок и подсвечника с оплывшей свечкой. Погасший очаг, пустая плетеная колыбель. Джон снимает со стенки ружье. Короткий монолог: вернулся прежний возлюбленный… избранник юности… убить его… Идет было с ружьем к лестнице, ведущей в комнату постояльца. Миновал было камин с чайником, ожидающим ежевечернего ритуала. Джон стоит спиной к залу, неловко держа винтовку. Он не видит, как вдруг зашевелился, начал приподниматься цилиндр. Из камина возникает женская головка; лицо – словно лицо Мэри и словно немного другое лицо. Тонкий, шелестящий голос окликает: «Джон!» Джон поднимает голову. Женщина встряхнула головкой – цилиндр с нее слетел, на Джона смотрит… жена в белом чепчике? или какой-то дух? Джон слышит голос женщины, которая возвращает его в счастливое прошлое.

Женщина – фея. Сверчок настоящий, крошечный живет здесь за очагом; фея – душа сверчка или душа дома. Играет ее Соня Гиацинтова. Ее обращение к прошлому в пятидесятых годах [11]11
  Книга С. В. Гиацинтовой «С памятью наедине» – книга светлая и мудрая. Словно слушаешь неторопливый рассказ, уводящий в прошлый век, к истокам семьи, рода материнского и отцовского. К московским зимам и летнему приволью семьи Гиацинтовых. Вспоминается множество ролей, сыгранных в МХАТ-2, которым стала первая студия, в театре имени Ленинского Комсомола – после закрытия МХАТ-2. Книга действительно – «голос Гиацинтовой». Театровед Нелли Альтман днями, вечерами сидела с Софьей Владимировной в креслах в ее комнате со множеством фотографий, эскизов, картин на стенах. Записывала беседы, воспоминания. Не на пленку записывала, а самым старым способом: блокнот, ручка.


[Закрыть]
.

Во всяком случае – проходит ночь. За окнами светает. Фея исчезла. Джон спит в кресле; рядом невыстрелившее ружье. Входит Тэкльтон со свадебным цветком в петлице.

Сидят – ведут беседу: Джон исповедуется, исповедник-провокатор наблюдает. Он шел сюда, уверенный, что застанет возле камина убитого незнакомца и обезумевшего Джона. Трагедия злодея, трагедия богача – ровесника возчика. Возчик-то блаженствует с женой и сыном, а старый богач знает, что Мэй его не любит. Вот же тебе, ровесник-старик! Пролей кровь соперника, мучайся всю жизнь, главное – мучай жену!

Джон, сидя рядом, глядя не в оловянные глаза Тэкльтона, а куда-то поверх глаз, вспоминает недавнее прошлое и не винит жену. Сегодня, в годовщину их свадьбы, он отпустит ее на свободу. Следует наивный театральный прием – подслушивание Мэри и Тилли. Они незаметно вошли; слышат все, что произносит Джон. Исповедующийся и искуситель уходят (пес за сценой не забывает залаять и загреметь цепью, лошади – хрупать овес возле собачьей будки). Появляются Калеб и Берта: Берта узнает, что дом ее уныл и беден, что отец ее – жалкий старик в ветхом парусиновом плаще.

Снова все изменяет явление незнакомца. Сброшена седая борода с молодого лица, сияющего радостью. Ведь он-то и есть Эдуард – пропавший без вести сын Калеба, брат Берты, верный во всех скитаниях, за все годы – своей Мэй! Объясняется его фальшивое старчество, таинственность Мэри, которая сразу узнала Эдуарда и потому поцеловала его невинным поцелуем подруги детства.

Взаимная мудрость Софьи Владимировны – Нелли дали должный результат.

Софья Владимировна не льстит в этой книге ни себе, ни другим, не вычеркивает из своей театральной (и кино) биографии ничего. Убрать из книги, как из памяти, ничего нельзя. Ни фею – Сверчок, ни Марию Александровну Ульянову, сыгранную актрисой в пьесе «Семья». И убирать незачем.

Все целуются, все поздравляют друг друга. Тэкльтон возвращается из церкви, где он напрасно ожидал невесту. Достает из кармана обручальное кольцо, передает его няньке Тилли с просьбой бросить «это» в огонь. Та с удовольствием выполняет поручение. Отвергнутый фабрикант удаляется. Через минуту входит его слуга, с подарками от хозяина. Во-первых, передает от него свадебный пирог – не пропадать же оплаченному заказу! Во-вторых, пестрые игрушки для Крошки. Слугу сменяет сам злодей: «Друзья… У меня дома пусто и жутко… У меня нет даже сверчка на печи, я их всех распугал. Окажите мне милость, примите меня в ваше веселое общество!» Общее «Ура!». Общие танцы под звуки арфы, на которой играет Берта. Свадебный торт ждет застолья. Крошка мирно спит в плетеной колыбельке. Чайник, вероятно, мечтает о встрече с тортом, закипая в очаге. Пляски парами: красавец Эдуард ведет красотку Мэй, общий восторг вызывает пара: нянька Тилли и Тэкльтон. Оба, как игрушки, которые дергают за веревочки, оба – острые углы, только Тилли прелестно нелепа, Тэкльтон респектабелен и в этой пляске, с непривычной улыбкой на темном лице. Калеб любуется общим весельем возле Берты, слепого ангела, играющего на арфе.

Свет меркнет, чайник кипит, сверчок стрекочет-поет в унисон чайнику. Пожилой джентльмен в старомодном фраке, которые носили в диккенсовские времена и которые снова модны во времена Мировой войны, тихо появляется у очага: «… Все растаяли в воздухе, и я один. Сверчок поет на печи, на полу лежит сломанная игрушка… А остальное исчезло…»

«Сегодня пришла за кулисы после 2-го акта „Сверчка“ артистка Никулина, уже старуха.

– Хочу чаю.

И села пить чай.

Ни слова о первом и втором акте.

Пришла после третьего.

– Очень мило поставлено. Студия – это затея Станиславского? У вас, говорят, плачут.

Пришла после четвертого.

Плачет. Прижимает руки к груди. Смотрит добрыми глазами. Всем пожимает руки, благодарит.

– Как чудесно, как хорошо вы играете. Приду, приду еще.

И не было генеральши.

И не было снисходительного постава головы.

Была добрая, растроганная старушка»

(Вахтангов).

Надежда Алексеевна Никулина – славная представительница «школы Островского», который написал для нее ряд ролей. Сначала девочек-подростков (Верочка в «Шутниках»), затем Реневу в «Светит, да не греет» и т. д. Прожившая долгую жизнь (1845–1923), она пережила все катаклизмы родного города – Москвы, родного Малого театра. В 20-х годах ее собрались выселить из собственного дома, особнячка в центре Москвы. Сохранилась резолюция Ленина: «Оставьте ее в покое». Осталась в покое и пожизненно в труппе Малого театра.

В «Сверчке» действительно воплотилась мечта о некоем театральном братстве, подобном духовному ордену. «Русские тамплиеры» образуют некое полутайное братство позднее, когда на Соловках и на Беломорканале массово перевоспитывались православные священники, всевозможные сектанты, толстовцы, теософы, тамплиеры и т. д. «Духовный орден» Станиславского – Сулержицкого подразумевал общность веры в собственные возможности, открытие этих возможностей каждому в себе и в другом, кто называется сотрудником Первой студии. И единство эстетики-этики сценической, студийной и повседневной, человеческой. «Сверчок» создавал такую полноту мечтаемой гармонии, что на сцене и в зале действительно всех охватывало то, что издавна названо – катарсис. Очищение-сострадание. Не трагедийное сострадание, но светлое, обновляющее. Не гибель надежды, но звезда-надежда.

Первые исполнители имели дублеров. Им просто присылали роль с приказом – выучить за неделю. И в Художественном театре дублерство почиталось первостепенным делом; в студии же утверждалось почти как ритуал. «Запасной» либо присутствовал на репетициях первого состава, либо вводился режиссером и всеми сотоварищами. Никогда ему не предлагалось копировать первообраз. Джон – Николай Колин может быть более схож с русским ямщиком, а не с возчиком английских дорог. В первых спектаклях Джона играл Болеславский, но он был призван на военную службу, и в спектакль вошел Хмара. Играл в очередь с Колиным.

Успенская никому не уступает свою Тилли. Она играет ее всегда, везде, даже будет играть в Америке, когда, получив огромное наследство, сможет вообще не играть. В Штатах доживала свой долгий век приютская сирота Тилли Слоубой, совершенно по-диккенсовски. Словно к ней, а не к красотке Мэй приехал кто-то добрый, богатый, щедрый, как сама фея-Сверчок.

Репортеры 1914 года единодушны в восторгах; большая пресса спектакль оценивает по большому счету. Исследуются соотношения театра и студии, традиций русского театра, поисков европейских театров и учения Станиславского, которое должно стать законченной театральной «системой». Ученые от психологии, физиологии сопоставляют «систему» со своими опытами. Если Станиславский – глава, магистр ордена, то Сулер его душа. «Духовное братство» должно существовать постоянно. Для Сулера оно постоянно. В театре. В студии. Летом, когда актеры обычно сколачивают сборную гастрольную труппу для поездки в провинцию, либо истинно отдыхают, потому что санаториев, пансионатов предостаточно, «орден» Сулержицкого не распадается. Обитатели алуштинской летней коммуны («Приезжайте, будете довольны!») кочуют вместе и в последующее лето или подкидывают свое младшее поколение Сулерам: Качаловы – Вадима, который вообще, кажется, командует родителями, тетками, гувернантками, слушается только «дядю Лёпу»; Владимир Иванович Поль – своих двоих, Тамару и Олега, которому так идет домашнее имя Лель; Александровы сами с Сулерами неизменно, дочь Маруся всегда с ними. Непременны здесь Москвины с двумя огольцами, Володей и Федей. Первый назван в честь Немировича-Данченко, второй – тезка царя Федора. Алексеевы спокойны, когда художница Кира и Игорь грузят в поезд ящики с минеральной водой «Виши», которая исключительно полезна для желудка, по мнению Константина Сергеевича. Доставленные ящики идут на другие нужды, Кира и Игорь забывают о «Виши», употребляя, как все, колодезную воду и поедая все, что ставит на стол Ольга Ивановна с дежурными помощниками. Кира возвращается домой постройневшей, полевые работы ей явно на пользу. Игорь – загоревший, обучившийся гребле, радует в Москве отменным аппетитом и даже гимназическими успехами. Вахтангов сочетает опыт возврата к природе, от которой он был достаточно далек в жестоком отцовском доме, в театральной своей одержимости – с наблюдением за всем и всеми. Наблюдает за деревенскими ребятами, которые включены в жизнь дачников. Театральная команда следует за Леопольдом Антоновичем в поле, на веслах, на парусах, на конюшне, на гонках пловцов, на Днепре – здесь Сулер непобедим.

Канев, Княжая Гора, дача Беляшевских – летний адрес братства. Там, в горячем песке, Сулер подолгу держит сына Митю. Семилетний, он заболел тяжелым полиомиелитом. Остался жив. Сверхчуткость часто проявляется у больных детей, у Мити же она была от рождения, болезнь ее еще обострила.

Полиомиелит дал осложнение на ноги. Какие упражнения ни делались, какими мазями ни растирали мышцы – они атрофировались. Каневские женщины сочувственно качали головами: «Нога-то у мальчика со-охнет!» Сильная хромота осталась на всю жизнь. Усугубилась неудачной операцией, сделанной в немецкой клинике в 20-е годы. Взрослым ходил с палкой, – быстро, внешне – легко. В детстве лучше всего чувствовал себя у воды и в воде, плавал по-щенячьи быстро. Отец сажал его к себе на спину, Митя плыл, словно на дельфине или же на рыбе, поднявшейся из днепровского омута. На фотографиях светловолосый мальчик всегда стоит, спрятав больную ногу. Не хотел быть больным. Хотел быть как отец. Как Женя Вахтангов.

Кажется, не стоит приводить воспоминания Вахтангова «Лето с Сулержицким», написанные зимой семнадцатого года. Их публиковали во всех сборниках вахтанговского наследия, цитировали-пересказывали биографы Вахтангова и Москвина. И все-таки, как без этого?

Итак: Евгений Вахтангов. «Лето с Л. А. Сулержицким».

«Декабрь 1917 г.

Если б уметь рассказать, если б уметь в маленькой повести день за днем передать лето Леопольда Антоновича.

А оно стоит этого, и именно день за днем, ибо Леопольд Антонович не пропускал ни одного дня так, чтобы не выделить его хоть чем-нибудь достойным воспоминания.

Я прожил с ним три лета подряд: за это время с ним вместе были И. М. Москвин, Н. Г. Александров, Н. О. Массалитинов, А. М. Сац, Игорь Константинович (Алексеев – сын К. С. Станиславского), Ричард (Р. В. Болеславский), Сима Бирман, Маруся Ефремова, Вера Соловьева, В. В. Тезавровский, М. В. Либаков, Д. А. Зеланд.

Сколько все могли бы рассказать веселого, сколько у всех благодарности, сколько улыбок прошлому!

А Володя и Федя Москвины, Маруся Александрова, Дима Качалов, Наташа и Нина Сац, Таня Гельцер, Володя и Коля Беляшевские – все летние товарищи Мити Сулержицкого – разве не сохранят в душе своей образ „дяди Сулера“, веселого затейника, строгого капитана со свистком, предводителя всех детских начинаний, идеального партнера в какую угодно игру, и разве им не о чем рассказать?

Сегодня, когда мы собрались, чтобы вспомнить его, я попробую рассказать только один день такого лета, в которое он особенно использовал силу своего таланта объединять, увлекать и заражать.

Только один день. Это было в то лето, когда Иван Михайлович (И. М. Москвин) был адмиралом, сам он капитаном, Николай Григорьевич (Н. Г. Александров) помощником капитана, а Пров Михайлович Садовский министром иностранных дел и начальником „моторно-стопной“ команды. Это было в то лето, когда Николай Осипович (Н. О. Массалитинов), Игорь, я, Володя и Федя Москвины, Маруся Александрова, Наташа Сац, Володя и Костя Беляшевские, Митя Сулержицкий были матросами и вели каторжную жизнь подневольных, с утра до сна занятых морским учением на трех лодках, рубкой и пилкой дров, раскопками, косьбой, жатвой, поездками на бочке за водой.

Это было в то лето, когда Николай Осипович назывался матрос Булка, Игорь – мичман Шест, я – матрос Арап, Федя – матрос Дырка. Когда все, и большие и малые, сплошь все лето были обращены в детей этой изумительной способностью Леопольда Антоновича заражать и увлекать.

День именин адмирала Ивана Михайловича.

24 июня.

Еще за неделю волнуются все матросы. Усидчиво и настойчиво ведет капитан занятия на Днепре. Приводятся лодки в исправность, увеличивается парус огромной, пятисаженной в три пары весел лодки „Дуба“, приобретаются два кливера, подновляются и освежаются все 100 флагов и особенно один, белый, с тремя кружочками – эмблема единения трех семей, Сулержицких, Москвиных и Александровых, укрепляются снасти, реи, мачты, винты и ежедневно происходят примерные плавания и упражнения по подъему и уборке парусов. В Севастополе куплены морские фуражки, у каждого матроса есть по нескольку пар полной формы. Под большим секретом из г. Канева, за 5 верст от нашей дачи, нанят оркестр из четырех евреев – скрипка, труба, кларнет и барабан. Написаны слова, капитаном сочинена и разучена с детьми музыка – приветственный марш. Им же выработан и под его диктовку записан план церемониального чествования.

9 час. утра. Моросит дождь. Все мы оделись в парадную форму и собрались в маленькой комнате нижней дачи в овраге. Оркестр уже приехал. Леопольд Антонович разучивает с голоса простой детский мотив марша и убеждает музыкантов переодеться в матросское платье…

И убедил.

Они переоделись.

Тихонько, чтобы раньше времени не обнаружить себя, вся команда в 16 человек подошла на цыпочках и выстроилась у крыльца дачи Ивана Михайловича, под самым окном его спальни. Леопольд Антонович в капитанской фуражке, с двумя нашивками на матроске. Николай Григорьевич тоже в морской фуражке, с биноклем через плечо. Деловито и строго посматривает на команду начальство.

Мы все молчим, полные сосредоточенного и затаенного сознания важности момента.

Капитан дает знак музыкантам. Рывком фортиссимо, бесстыдно фальшиво тарахтит туш и четко обрывается.

Мы в полном молчании ждем эффекта этого никакие мыслимого адмиралом сюрприза. Ждем долго и терпеливо.

Наконец дверь на террасу медленно открывается, и спокойными, ровными, неторопливыми шагами идет к лестнице адмирал.

Пестрый восточный халат, на голове чалма, в которую вставлено круглое ручное зеркало, пенсне.

У края лестницы адмирал остановился. Спокойно и серьезно обводит глазами стоящую внизу команду.

Напряженная пауза. Слышны отдельные выдыхи и выстрелы зажатого в живот смеха.

Капитан читает церемониал, им составленный.

10 ½ час. Утренняя брандвахта у адмиральской террасы на шканцах.

12 час. Морской парад. Г-н адмирал имеет проследовать на берег с дамами из высшего общества в сопровождении г-на мичмана моторно-стопной эскадры.

12.05. Вельбот-двойка с бронепалубной, канонерка 1-го ранга двойного расширения, „Дуб-Ослябя“ под собственным г-на адмирала бред-вымпелом отваливает к берегу (у мыса „Зачатье“) и принимает г-на адмирала на борт.

12.10. Вельбот-двойка под начальством штурмана каботажного плаванья итальянской эскадры г-на Александрова доставит г-на адмирала на борт бронепалубной канонерки 1-го ранга, тройного расширения „Дуб-Ослябя“.

12.15. Г-н адмирал примет рапорт от команды.

12.25. Вельбот-двойка отвозит г-на адмирала от „Дуб-Ослябя“ на контрминоноску „Бесстрашный Иерусалим III“ и благоволит остаться на оном с собственным горнистом и наблюдать с оного морские палубно-такелажно-рангоутные маневры команды „Дуб-Ослябя“ в колдобине „Бесплодие“.

12.40. Г-н адмирал будет доставлен на берег, откуда проследует в собственные г-на адмирала покои, где будет принимать поздравления от флотского экипажа и местного высшего и низшего общества. Тут же будет сервирован адмирал-фриш на 64 куверта за собственный г-на адмирала счет.

Оркестр бешено, победно и нагло рванул марш, хор матросов с энтузиазмом поет приветствие.

Марш Княжей Горы в честь адмирала Москвина:

 
Сегодня для парада
Надета бинцерада,
И нужно, чтоб орала
Во славу адмирала
Вся Княжая гора.
                    Ура!
Ура! Ура!
Сегодня в день Ивана
Нет „поздно“ и нет „рано“,
И нужно, чтоб орала
Во славу адмирала
Вся Княжая гора.
                          Ура!
Ура! Ура!
Сегодня все мы дети,
Надев матроски эти,
Хотим, чтобы орала
Во славу адмирала
Вся Княжая гора.
                        Ура!
Ура! Ура!
 

Адмирал не шелохнулся. Опять напряженная пауза.

Глаза матросов, капитана и его помощника начинают слезиться от потуг сдержать смех. Животы прерывисто вздрагивают.

Спокойным голосом, без повышения, серьезно, без искорки шутки, нисколько не зараженной взрывами пробивающегося смеха команды, по-москвински Адмирал произносит:

– Спасибо, братцы.

Медленно поворачивается, идет к двери, снова возвращается, выдерживает паузу:

– Еще раз спасибо.

И величаво-спокойно уходит…

Я не умею рассказать, что было с командой…»

Осуществляется то единение своего дела: труда земельного, труда-потребности, естественной жизни всех поколений. Этой жизни не нужно государство, власти верховые и власти низовые. Жизнь сама себя определяет. Объединяет родителей с детьми, стариков с младшими поколениями.

Кажется, Сулер осел в Москве, театру он необходим, жизнь на Петербургском шоссе соединяет напрямую дом с садом с зимними катаниями с горки, с воздухом, насыщенным осенней свежестью, весенней капелью Петровского парка, в который – только перейти шоссе. Но – сколько лет уже! – мечтает о своей земле у реки, у моря. Какие дельные советы давал ему некогда Антон Павлович Чехов! Племянник которого, Михаил Чехов, одновременно – надежда Станиславского – Сулера и тревога обоих: как ему жить? Как с ним жить? Отец Михаила Чехова, Александр Павлович, был одарен чувством времени, слухом на слово, выражающее время. То работал запойно для газеты, то пил запойно, срывая сроки в типографии и в редакции. Мать, обожающая единственного сына, вместе с нянькой потакала всему, что захочется ребенку, ставшему юношей не только избалованным, но одержимым высшим разумом или высшим безумием. Болезненная острота его житейских впечатлений моментально претворялась в образы, напоминающие о дантовских кругах ада или рая. Чувство собственного двойничества, возможность словно видеть со стороны самого себя, свою невзрачную телесную оболочку – сопровождает Михаила Чехова всегда. И в студию он пришел таким. Застенчивым, в противоположность Вахтангову, и совершенно свободным, воспаряющим над самим собою, над реальностью студийной жизни, над своими героями, которых играет безжалостно и жалеючи. Легко овладевает всем, что предлагает Станиславский, что разрабатывает Сулер, которому верит во всем и который умеет утишить и утешить молодого человека с серым, не запоминающимся лицом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю